Текст книги "Энтомология для слабонервных"
Автор книги: Катя Качур
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц)
– К Марии надо отправить, – ответили в толпе. – К Марусе Иванкиной. У неё детей полно, она знает, что делать.
Оторвать Зойку от Семёна было той ещё задачей. Десятки лет спустя прудищенцы вспоминали, как хваталась она за неживые костлявые руки, как целовала их, как дралась и царапалась со всеми, кто пытался её оттащить, выудить из банного жилища, разлучить с любимым дедом. И лишь Мария, прибежавшая к бане сразу, как узнала о происшествии, просто обняла Зойку, прижала к груди и, покрывая поцелуями грязные щёки, прошептала:
– Отпусти дедушку. Его накормят, помоют, дадут чистую одежду. А мы с тобой и сами пойдём умоемся, пирогов поедим, молочка попьём. А?!
– Да, мамочка… – согласилась вдруг Зойка и обхватила Марусю за шею хлипкими ручонками. – Очень молочка хочется…
Платье
Улька хорошо помнила этот день. Она была первоклассницей, второй месяц прилежно ходила в школу. На уроке чтения в класс ворвалась растрёпанная уборщица тёть Людка и заверещала:
– Зойку нашли! Вместе с мёртвым дедом! Кур воровала!
Выскочив из кабинета, тёть Людка побежала по коридору и, открывая двери направо и налево, ровно теми же словами понесла в массы жуткую весть. Ульянка зажмурила глаза. Она представила мёртвого богатыря Семёна Макарова в образе гоголевского Вия и Зойку в летающем гробу с курицей в руке. А придя из школы, застала Зойку за семейным столом – уплетающую пирог с капустой и запивающую молоком из глиняной кружки. Струйка сливочного цвета – только у Иванкиных корова давала молоко семипроцентной жирности – лилась по грязному подбородку на тощую, почти куриную, шею. Потом мама долго мыла Зойку в корыте, а Улька, стоя на табуретке, поливала сверху тёплой струёй из кувшина.
– Как с гуся вода, с Зоюшки худоба, – приговаривала мама и нежно улыбалась, а Зойка смотрела на неё влюблёнными глазами и кивала.
Вынести этого Ульянка просто не могла. Мама, её любимая мама, ворковала не с братом, не с сестрёнкой – с чужой недоразвитой Зойкой, которая, ко всему прочему, с мёртвым дедом воровала в деревне кур! Взяв Улькину мочалку, мама отчаянно тёрла Зойкино тельце, а потом завернула его в длинное вафельное полотенце. Оставшимся концом она взъерошила Зойкины волосы, взяла Улькину частую расчёску и начала вычёсывать вшей.
– Ну‐ка! – крикнула мама Ульянке. – Отбеги подальше! И остальные пусть не подходят! Марш на печку!
С печки иванкинская ребятня глазела, как мама острой палочкой выковыривала из Зойкиных ушей белых червей.
– Фу, гадость! – перешёптывались дети, кривя рожи и изображая презрение. – За три версты к этой неряхе нельзя подходить! А тебе, Улька, потом вшивой расчёской косы чесать!
Ульянка высунула язык и зажмурила глаза: буээээ. Вши – не ушные черви, их подхватить – раз плюнуть. Старшие помнили, как отец пришёл зимой с войны, бросил во дворе шинель, а она шевелилась. Падал снег, мороз скукоживал сукно, а вши ещё долго ползали на серой ткани в тоске по человеческой тёплой крови. Да что шинель. В доме обязательно кто-то из детей ходил лысым. Нашли на тебе насекомое – точно побреют. Ещё и керосином обольют. Хоть бы Зойку побрили. Но нет. Мама много дней вычёсывала ей волосы, клала спать отдельно и лишь через две недели заплела две крысиные косички, подвязав синим с белой окантовкой бантом. Улькиным школьным бантом…
Последним ударом для Ульянки стало фланелевое платье. Изумительной красоты, которое мама сшила к её семилетию. Небесно-голубое с белыми кружевами по кокетке, подолу и краю рукава. Когда спустя пару недель Улька увидела Зойку в собственном платье, то заревела в голос:
– Мааа-мааа! Она без спросу наделаааа!!!!
– Ну будь милосерднее, – утешала Ульку мама. – У тебя таких платьев будет ещё тысячи, а у неё, может, и вовсе одно. – Мама в тот день договорилась, что Зойку возьмут в интернат.
В интернат Зойка Макарова попала ой как не скоро. Около года она жила в семье Иванкиных, ходила за Улькой по пятам, копируя её движения и по возможности таская её вещи. Марусю любила беззаветно, ревновала ко всем родным детям, а к Ульянке – втройне. Отца не любила. Когда он появлялся в доме, мама забывала обо всём – обхаживала, кормила. Не любила его и Улька. По той же, впрочем, причине. Он забирал у них маму. Хотя часто, приезжая с далёких рейсов на своём ЗИСе, привозил конфет и щедро раздавал малышне, не сортируя на своих и чужих.
Даже определившись в интернат, каждые выходные Зойка торчала у Иванкиных. Милосердная мама договорилась, чтобы девочку отпускали под её, Марусину, ответственность. Выросла Зойка крепкой, кобылистой. Со временем обогнала Ульку и в росте, и в габаритах. «Мяса мало, но кость широкая, глодать не обглодать», – говорила о ней Баболда. В широкоплечей двенадцатилетней девице трудно было узнать шестилетку Зойку, бежавшую за гробом Семёна Макарова и на всю деревню кричавшую: «Дедаа!!!! Роооодненький! Куда они тебяааа?!!! Я всего-то отошла молочка по-пиииить!!!»
Соперница
На обед были кислые щи и цукаты: тонкие ломтики свёклы и тыкву, нарезанную лентами, мама запекала в печи до сахарной корочки. Баболда сушила тыквенные семечки, делила их на двенадцать равных долей – мать, отец, бабка и девять детей – и возле каждой тарелки клала на стол маленькой горкой. Когда узнала, что будет ещё и Зойка, сгребла все семечки в горшок и заново разделила – на тринадцать частей. Макарова пришла ровно к двум часам. Кинулась обниматься к маме, чинно поцеловала Баболду, кивнула отцу и села за стол рядом с Улькой. Все застучали ложками, а Улька, намеренно подперев подбородок, водила пальцем по скатерти. Зойка, вечно голодная, тоже лениво водила обгрызенным ногтем по столу и не выдавала желания сожрать всё немедленно. Улька взяла полотенце и заложила его за воротник. Зойка сделала то же самое. Улька вздохнула и отщипнула кусочек большой лепёшки в центре стола. Зойка скопировала её действия.
– Не мучь девчонку, Ульяна, – улыбнулась мама. – Вишь, как есть хочет! В интернате-то такой вкуснотищи и нет!
– Так пусть ест, мам! – пожала плечами Улька. – Кто ж ей мешает.
Наконец Ульянка, сама голодная, как черт, накинулась на еду. Зойка с облегчением дорвалась до тарелки щей со сметаной и засунула в рот огромный ломоть хлеба.
– У наф в дефевнье новенький, – сказала она громко с набитым ртом. – Мы с ним уфе подфужились. Я ему понфафилась.
Улька, поняв, о ком речь, выгнулась как струна. Она уже который день искала встречи с синеглазым парнишкой в клетчатой рубашке, выглядывала его за забором, заходила к соседям то за солью, то за луком, но знатока верблюдов неизменно не было дома.
– Аркашка, да? – подскочила Улька. – Ты с ним уже успела повидаться?
Зойка, счастливая оттого, что вызвала искреннюю Улькину реакцию, тут же проглотила ком еды и торопливо запила его большим глотком кваса.
– Между прочим, он очень умный. – Она кичливо подняла вверх веснушчатый носик.
«Пикантный», – смешно говорила про этот носик мама. К неуклюжей, рубленой Зойке это слово, как и её изящный нос, подходили как золотое колечко к пальцу носорога. Но Макарова на всю жизнь поняла, где её сильное место, и научилась весьма эффектно его «подавать». В какие-то моменты даже Улька испытывала лёгкую зависть. Она не прочь была поменяться с Зойкой носами. Хотя сама имела весьма приятное личико с пропорциями гораздо лучше среднего.
Так вот, подняв пикантный веснушчатый носик, Зойка добавила:
– Он обещал помочь мне в математике! – Носик влево, носик вправо. – А ещё читал мне стихи!
Улька тут же потеряла аппетит. Как назло, она хорошо шарила в математике, побеждала в районных конкурсах и очень любила стихи. Запоминала наизусть огромные столбцы, пробежавшись по ним глазами несколько раз. «Феноменальная память, – говорили учителя, – у девочки большое будущее!» О Зойке такого не говорили. Интернатские дети учились в той же школе и, как правило, ни способностями, ни рвением к занятиям не отличались. Окончив восемь классов, шли в местное училище, а оттуда – на силикатный завод в пешей доступности от интерната. Государство, взявшее заботу о ничейных детях, проторённой тропинкой вело их к труду себе на благо. Труду славному, воспетому в стихах и прозе, украшенному кумачом флагов, отороченному веерами благодарственных грамот и барельефами бронзовых орденов. Улька полагала, что Зойке Макаровой туда и дорога. Перспективной её не называли, будущего не сулили – ни большого, ни малого, никакого. Но поди ж ты! Именно ей, не соображающей ни в формулах, ни в графиках, не умеющей процитировать ни одного поэта, Аркашка вызвался быть помощником, сидеть голова к голове за одним столом и даже декламировать стихи! Конечно, делал он это только потому, что Зойка не смогла самостоятельно подхватить и строчки!
– А кого он тебе читал?
– Ну этого, как его… – осеклась Зойка. – Мы его не проходили.
– Ну хоть о чем? – не унималась Улька.
– Ну что-то про разные дома и еду, которую в них готовят: печень, сычуг, типа того… – пролепетала Макарова.
Улька фыркнула, отодвинула тарелку, встала и, закатив глаза, начала читать:
Есть лица, подобные пышным порталам,
Где всюду великое чудится в малом.
Есть лица – подобия жалких лачуг,
Где варится печень и мокнет сычуг.
Иные холодные, мёртвые лица
Закрыты решётками, словно темница.
Другие – как башни, в которых давно
Никто не живёт и не смотрит в окно…[9]
– Точно, точно, – перебила её Зойка, торопливо прожёвывая пищу. – Там потом ещё о хижинах каких-то…
Улька с шумом придвинула стул, села, закрыв лицо ладонями. Любимое стихотворение Заболоцкого было преподнесено не ей, сразу бы оценившей тонкий вкус чтеца, а тупой Зойке, которая даже примерно не поняла философской мысли поэта. Впервые в жизни Ульянка усомнилась а правда ли боˊльшего добивается тот, кто лучше образован и целеустремлён? А не тот, кто оказался в нужное время в нужном месте, воздел к потолку свой пикантный носик и признался, что балбес по всем предметам? Братья и сёстры, привыкшие к Улькиной способности ввернуть к слову полпоэмы Пушкина или Лермонтова, спокойно заканчивали трапезу, догрызая баболдовские семечки. Мама улыбалась, видя Улькину ревность и Зойкино желание подёргать дочь за ниточки нервов.
– Девчонки, не ссорьтесь, – мягко сказала она, поправив каштановые волосы в низком пучке, – просто пригласите Аркашку к нам. Вместе пообщаетесь, поиграете.
– Да, он мировой парень, – подтвердил средний брат Юрка, – такой игре нас научил – лянга называется. Ногой надо отбить шерстяной мяч-шайбу. Ни у кого из наших пацанов с первого раза не получилось. А он, как Яшин[10], эту штуку пинал!
– Ну да, он из этого, из Ташкента, из Узбекистана, – подхватил старший Санька. – Отец у него военный, по всему Союзу ездят, то там живут, то здесь.
Ульянка поняла, что всё пропустила. Аркашку, тайну о котором она хранила с момента встречи у грузовика, знали уже все. Образ парнишки с верблюжьими ресницами и загорелыми руками с той минуты жил у неё в сердце. Где находится сердце, раньше она знала только по капризам Баболды, которая при любой обиде на маму или саму Ульку скорбно опускала глаза и клала руки на грудь. «Не выдержит моё сердечко», – сообщала Баболда, давая понять, что сердце ровнёхонько за нагрудным карманом от клеёнчатого передника. Теперь же Улька и сама замирала, когда где-то там, в районе пионерского галстука, вспархивала с цветка шалфея огромная многоокая стрекоза и билась о ребра, не в силах вылететь наружу. И это случалось каждый раз, когда она вспоминала синие глаза, модную чёлку на бритой голове, клеточку на рубашке – квадратик красный, квадратик голубой. И абсолютную, безоговорочную веру в то, что она, незнакомая, неумытая девчонка, не врёт. «Верю, верю, верю». – Улька и сама заранее наперёд верила каждому его слову, мысленно прикасалась к бронзовой руке, подносила пальцы к ресницам, ловила смешливый взгляд. Стрекоза под рёбрами-клеткой трепыхалась, ломая хрупкие крылья, беспомощно открывая рот и сбивая дыхание. Чьё дыхание? Стрекозье? Нет, Улькино. Оказывается, у них с хрустальной стрекозой общее дыхание. Успокойся, успокойся, дыши реже, ещё реже, ещё реже… А лучше замри…
* * *
Пока Улька налаживала диалог с собственным сердцем, Зойка не теряла времени. В воскресенье она привела в дом Иванкиных стройного бритого парнишку и ещё из сеней закричала:
– Это мы! Я и Аркадий Гинзбург.
Дома были мама, Баболда и выздоравливающая Улька. Все высыпали на кухню встречать гостя. Улькина стрекоза взметнулась так высоко, что казалось, застряла в трахее и перекрыла кислород.
– Салют, Зоюшка! Здравствуй, Аркадий Гинзбург! Рады вас видеть. Я – тётя Мария, это наша бабушка Евдокия, а это – Ульянка, моя дочка. Будем знакомы. – Она протянула Аркашке приветливую ладонь.
«Аркадий Гинзбург, – промелькнуло в Улькиной голове, – как это красиво. Волна, омывающая утёс, парящие альбатросы, высокое бесконечное небо». По сравнению с таким великолепием словосочетание Ульянка Иванкина звучало как имя пластмассовой неваляшки.
– Булька! Ты выздоровела? – обрадовался Аркашка. – Я видел твоего верблюда! Он рядом с нами живёт, оказывается. Плюётся почём зря.
Ульяна замялась, затеребила подол платья, взвешивая на одних весах алмаз «Аркадий Гинзбург» и кусок кирпича с угольной надписью: «Булька».
– Вот здесь мы моем ноги, – по-хозяйски в это время махала руками Зойка, – а вот этой гимнастёркой – вытираем.
– Это не самая важная информация для тех, кто в носках, – съязвила Улька.
Однако Зойка, не обращая на неё внимания, потащила Аркашку за руку вглубь дома, направо и налево раздавая комментарии. В глазах Ульянки стояли слёзы. За спиной парочки она сжала кулаки и беспомощно стукнула себя по бёдрам.
– Мам, ну что с ней делать? – прошептала Улька. – Ну что она командует?
– Аркаша, ты надолго в нашу деревню? – перехватила инициативу Мария.
– Пока родители обустраиваются в Куйбышеве[11]. Папу военпредом на авиационный завод направили. – Аркашка отвечал серьёзно и основательно, вызывая у Маруси тёплую улыбку. – Маме заново расставлять вещи в новой комнате. А мне опять осенью в новую школу. Ну а пока в квартире нет ни воды, ни электричества, соседка предложила меня к своей сестре, тёте Шуре Баршанской, за город отправить. И вот я здесь. Ваш папа, Максим Иванович, встретил меня на грузовике от электрички.
Во время обстоятельного Аркашкиного рассказа Баболда как-то особенно блаженно улыбалась, а потом, улучив момент, подошла сзади к Ульянке и шепнула на ухо:
– Вот эт про тебя жених, Зойку-то пни под зад, пущай летит-пердит. А сама ухо востро. Щёголь, да ещё еврейский. Евреи-то знашь какие мужья!
– Да, баб, – дёрнула плечом Улька, – сама разберусь.
Баболда, не веря внучке, дошаркала до Зойки, вцепилась сухими пальцами ей в руку и громко сказала:
– Пойдём, Зойк, поможешь бабушке пряжу прясть, нитку подержишь.
– Баболд! – возмутилась Зойка. – Чё её держать-то? Висит на стуле и висит. Вишь, у меня дела. Я за гостя отвечаю.
– Не твои эт дела, внучк. И гость не твой. А не пойдёшь, прокляну. – Бесцеремонно толкая Зойку вперёд, Евдокия увела её в свою тёмную, без окон, комнату.
Улька, обожая в этот момент Баболду и внутренне клянясь до конца жизни держать её чёртову нить, осторожно коснулась Аркашкиного плеча. Он стоял к ней спиной, рассматривая три разноцветных стеклянных шара на комоде.
– А я знаю, что это такое, – обернулся «еврейский щёголь» к Ульке, беря в руку увесистый синий шар с внутренней резьбой.
– Просто красивые шары, – улыбнулась она. – В них можно ставить сушёные цветы.
Улька наклонилась над стеклом. Шар отразил её предательски искажённо, с большим носом и уходящими вдаль мелкими глазёнками.
– Нет! Это ампулы! Ядра ампуломёта! Их использовали в советско-финской войне как снаряды, которые воспламенялись, когда падали на территорию противника. Сюда заливался иприт. – Аркашка сунул указательный палец в отверстие с резьбой. – Шарахнешь таким по вражескому танку, и тот загорается. Правда, если шальная пуля попадала в ящик с этими ампулами, наши склады взрывались и летели на воздух. Поэтому ампуломёты и сняли с производства.
– Ты дико умный, – прошептала Улька, гладя ладонью холодную стеклянную поверхность второго – уже красно-фиолетового – шара.
– Твой отец говорил мне, что в войну был танкистом, – потупился Аркашка. – Наверное, он эти шары и привёз.
– Да, это он привёз, – кивнула Улька. – Но ничего не рассказывал. Он вообще не любит вспоминать о войне. Его даже в школу приглашали, чтобы поведал о подвигах, о героизме. А он уперся: чё говорить. Танк есть танк. Прёт, ни перед чем не останавливается. Враг, не враг. Свой, не свой…
– А мой отец с пехотой прошёл всю войну. И тоже не любит вспоминать, – вздохнул Аркашка. – Ни слова из него не выужу. Читай книги, говорит… Там всё как надо о войне написано. Я и читаю.
– Я тоже читаю. Ухожу с коровой на луг по заре, беру с собой книжку. За два дня проглатываю. А пойдёшь завтра со мной пасти? Красавицу нашу, Апрельку? Она на сносях, ей в стадо нельзя.
– Апрелька… – посмаковал во рту мармеладное слово Аркашка. – В апреле родилась?
– Ты же умный, зачем спрашиваешь…
Сердечная стрекоза
В лугах, не просохших от ночной росы, сладкий запах медоносов мешался с горечью полыни. Аркашкины носки, утонувшие в сандалиях, набрякли от влаги, пальцы ног сводило от холода, а макушку пекло от всплывающего на небе солнца. Улька, привычная к таким походам, в старых разношенных кедах, хлопковом, по колено, платье ловко подгоняла хворостинкой чёрно-белую беременную Апрельку. Та вальяжно, не суетясь, переступала копытами по траве, пытаясь урвать губами сочные кисти редких люпинов. По мере продвижения люпиновые островки перетекали в крупные многометровые пятна, а далее – в бескрайние поля, уходящие за горизонт. На кромке земли соцветия-колосья подсвечивали небо, делая его пастельно-розово-сиреневым, вожделенным для художников и съедобным для коров.
– Красиво, – восхитился Аркашка, бряцая бидончиком с кислым молоком, который вручила ему Улькина мама.
– Ага, наши прудищенские места, – гордо подхватила Улька. – Но пасти будем не здесь – вооон на тех лугах. Что с низкой травой и клевером. Здесь Апрелька обожрётся люпинов, и её начнёт пучить.
– А пасти это как? – уточнил Аркашка.
– Лежать на спине и смотреть в небо, – объяснила Улька, – или читать. Или пить кислое молоко с подушечками. А! Ещё мама с собой дала два яйца и селёдку. Ржавую. По семист четыре копейки. Доктор сказал, мне фосфора не хватает. А как солнце будет низко, отгоним корову домой. К вечерней дойке.
Аркашка и помыслить не мог, что пасти Апрельку такое фантастически ёмкое занятие. Кислое молоко с карамельными подушечками, липкими от лезущего из всех щелей повидла, были истреблены в первые полчаса. После этого Улька выпила оба сырых яйца, проделав палочкой в скорлупе две маленькие дырки. А ещё спустя четверть часа принялась за «ржавую», пересоленную селёдку, которую раздирала на длинные волокна и обсасывала со всех сторон. От яиц и сельди Аркашка вежливо отказался. Он привык есть их в виде форшмака на праздничных обедах с завёрнутой за воротник салфеткой. Он набирал паштет золочёной ложечкой и намазывал на кусочек белого хлеба аккуратно, чтобы не запачкать пальцы, губы и, боже упаси, рубашку. Он благоговел перед маминым кухонным трудом и искренне хвалил её изыски. Он и помыслить не мог, что селёдку после прилавка без всякого над ней кулинарного обряда можно было держать за хвост и просто кусать зубами. Вне стола, вне скатерти, вне накрахмаленных салфеток. После кислого молока, после сладких подушечек, после сырых яиц.
Улькина простота как отдельная форма бытия Аркашку восхищала и трогала. На фоне лёгкости прудищенской девчонки, на фоне люпинового горизонта, на фоне уходящих вдаль песцовых облаков и беременной Апрельки его привычные семейные устои – церемонность принятия пищи, обоснованность действий, неторопливость решений – казались громоздкими, неповоротливыми и в целом ужасно обременительными. Ему захотелось всю жизнь лежать вот так – лицом к небу, на покрывале от капота, заложив за голову руки и закинув ногу на колено. Слышать мерное дыхание жующей коровы, бесконечный стрёкот кузнечиков, жужжание пчёл и звенящую Улькину речь (кажется, она пересказывала в лицах «Анну Каренину» – да неважно).
Они угадывали зверей в веренице облаков, рифмовали слова, перечисляли города, кричали что есть мочи. Мяукали, лаяли и мычали, смущая Апрельку. Безголосые, немузыкальные, пели песни. Босоногие, бегали по высокой траве, раня пальцы. Снова валялись на брезенте, перекатываясь из стороны в сторону. Сорванным колоском рисовали невидимые силуэты. Изображали ежей, пыхтя друг другу в уши. Смотрели на бабочек, порхающих влюблёнными парами. Удивлялись стрекозам, что, сцепившись в виде сердечка, продолжали полёт…
– А что у тебя вместо сердца? – спросила разморённая Улька.
– Пламенный мотор, наверное, – ответил Аркашка в духе времени.
– А у меня стрекоза…
– Какая стрекоза? – изумился Гинзбург.
– Хрустальная, прозрачная, немного сумасшедшая, с огромными фасеточными глазами. Каждый раз, когда она пытается вылететь наружу через пионерский галстук, я задыхаюсь. Когда я плачу или смеюсь, она тоже бьётся внутри. А если мне хорошо, она тихо сидит на цветке шалфея…
– Почему шалфея?
– Ну на чём-то же ей надо сидеть, – развела руками Ульянка.
– Логично… – протянул Аркашка. – А как её увидеть?
– Нееет, – засмеялась Улька. – Её не увидишь, можно только услышать. Вот тут! – Она поднесла тонкое запястье к Аркашкиному лицу.
Взяв её руку, Гинзбург прижался к пульсирующей венке ухом, закрыл глаза и долго вслушивался в глухие удары.
– Тук, тук, тук… – озвучил он биение крови.
– Это её крылья, – прошептала Улька, – она так дрожит ими, когда волнуется.
– Она сейчас волнуется? – переспросил Аркашка.
– Очень… Её ещё вот здесь слышно. – Ульянка постукала подушечкой указательного пальца по виску.
Аркашка, держа Улькину голову в ладонях, приложил ухо к тёплой прядке волос на виске.
– Она ещё больше разволновалась, – сообщил Гинзбург.
– Уйди, – оттолкнула его Улька. – Она сейчас просто вырвется и улетит…
Аркашка снова лёг на брезент, уставившись на настоящих стрекоз, паривших в прозрачном небе.
– А знаешь, как она летает, твоя стрекоза? – спросил он задумчиво.
– Как?
– Вдоль параболы. Такой график функции в алгебре. Игрек равно икс квадрат. Кривая, по которой ты стремительно падаешь вниз, а потом, как полоумный, на скорости взмываешь вверх! – Аркашкины глаза горели; пальцем, как мелком, он рисовал в воздухе призрачную линию.
– Да, так и есть! – восхитилась Улька. – Па-ра-бо-ла, – по слогам повторила она. – Лидь Петровна, наша математичка, что-то говорила о функциях. Но я не подозревала, что это так красиво.
– По этому же принципу устроены американские горки и аттракционы, на них основанные. Я слышал о таких. Вот бы на них покататься!
– Не страшно?
– Моя стрекоза, наверное, сошла бы с ума, – засмеялся Аркашка. – Я же трус, пахдан, знаешь? Я всю жизнь мечтал с вышки прыгнуть в Комсомольское озеро[12]. Но так и не решился, пришлось уехать.
– Ты не можешь быть трусом! – возмутилась Улька. – Подумаешь, озеро! Ну и что, что не прыгнул. Просто не было времени. А хочешь на настоящих аттракционах прокатиться?
– Что? Здесь? – усомнился Аркашка.
– Заброшенная ветряная мельница на горе, как-нибудь покажу. У нас в деревне на ней только смельчаки катаются. Забираются на лопасти – иииии… ждут дружбы с ветром!
– Что-то я не уверен…
– Даже не сомневайся. Будешь лететь, как воооон тот лётчик!
Над горизонтом гудящим шмелём выписывал фигуры высшего пилотажа двухместный самолётик. Он был гораздо меньше стрекозы и имел всего два крыла.
– А знаешь, кто там? – восхищённо спросил Аркашка. – Антуан де Сент-Экзюпери! Французский пилот, автор книги про Маленького принца.
– Кто это? – удивилась Улька. – Я ничего об этом не слышала.
– Маленький принц жил на своей планете и поливал гордую Розу. А она, выпустив шипы, всё время капризничала. Он любил её. Но они расстались…
– А она его любила?
– Очень… Только она была слишком гордая. А сам автор улетел на своём самолёте в сторону моря и пропал без вести…
– Какая грустная история…
– Да… Нам её учительница французского в оригинале читала. – Аркашка перекусил зубами зелёный стебелёк и вздохнул.
В это время, покружившись в воздухе, расчертив немыслимым кроссвордом небо, самолёт как-то странно затарахтел, стремительно пошёл по прямой вниз и с глухим хлопкоˊм исчез за пределами видимого.
– Что это? Он разбился? – ужаснулся Аркашка.
– Не знаю…
– Вот так же, наверное, погиб Экзюпери… – Гинзбург лихорадочно тёр виски, вскочив на ноги и бессмысленно расхаживая взад-вперёд. – Без музыки, без огня… Как думаешь, имя этого лётчика будут помнить?
– Если только он написал прекрасную книгу, как твой француз. Или если о нём самом решат снять кино… – пожала плечами Улька. – А так – нет. У нас там военный аэродром, идут учения. Эти самолётики через день падают. А может, делают вид, что падают. А ты любишь кино? – Она попыталась перевести разговор. – Я обожаю, бегаю каждую неделю. Знаю всех актёров и актрис…
Улька смотрела в Аркашкины глаза и не узнавала. Вместо улыбчивого мальчика перед ней сидел взрослый человек. Долгие ресницы, от которых на щёки легли длинные тени, взгляд, устремлённый внутрь, опущенные уголки губ. Вселенская печаль воплотилась в Аркашке и покрыла его несветским чёрным саваном.
– Я надеюсь, это лишь трюк и он остался жив, – не унимался Гинзбург, погрязнув в мыслях о пилоте. – Да? Да, Булька? Ты о чём-то спросила?
– О кино, – шепнула она.
– А, кино… – Он словно выуживал из памяти подходящие слова. – Моя мама с детства мечтала быть актрисой. А вместо этого училась на экономиста, всю жизнь ездила за папой по пятам, мыла, готовила, тащила на себе семью. – Пятнадцатилетний Гинзбург говорил явно не своими словами. – И однажды она написала стихотворение.
– Твоя мама пишет стихи? – изумилась Улька.
– Да, все женщины в роду Гинзбургов, жены и дочери, пишут стихи. Вот это моё самое любимое. – Он закрыл глаза, будто читал молитву:
Я хочу быть небесной звездой
И смотреть на людей с высоты.
Я хочу быть морскою водой,
Где потоплены наши мечты.
Я хочу быть цветком на скале,
Птицей в небе, легендой в миру.
Янтарём на сосновом стволе.
Неужели я просто умру?
Средь великих светил и планет
Не блеснув, не сверкнув никогда.
И не крикнут мне боги в ответ:
«Да ведь это ж погибла звезда!»
Улькина стрекоза вновь заполошилась, заметалась в грудной клетке, но вдруг осеклась и опустила обломанные хрустальные крылья. Как и в первый раз, когда Улька услышала его полное имя – Аркадий Гинзбург, – она почувствовала непреодолимую пропасть между собой и мальчиком, сидящим напротив. Всё в нём было особенным – глаза, голос, манера говорить, клетка на рубашке. Он знал, кто такой лётчик Экзюпери. Его мама писала стихи. Хотела стать актрисой, звездой. В Улькином воображении Аркашкина мать предстала фарфоровой белой лилией с шоколадными тычинками. Над ними тонко, едва касаясь крылом, летала огромная бархатная бабочка с павлиньими глазами на крыльях. А её, Улькина, мама была лишь мелким цветочком в зонтике полевой кашки, на котором топталась невзрачная стрекозка. И все её дети – такие же крохи в общем соцветии, неотличимые друг от друга, – виделись крупинками в разваренной пшённой каше. Среди них – и сама Улька, одна из крошек, одна из незаметных семечек, брошенных в землю жменью: что взойдёт, то взойдёт. А остальное – к хренам собачьим, как говорил матерщинник Кирюша. Невооружённым глазом было видно – Аркашкиного рождения ждали, заранее обдумывали имя, заложили в него лучшее семя – купаж красоты, ума и таланта. А Ульку зачали просто – отец в начале войны приехал к маме на побывку. Сколько побывок – столько и детей. Как назвать, не думали, как всех вокруг. Полные Прудищи – Ульянок, Марусь и Шурок.
– Булька, ты плачешь? – изумился Аркашка.
– Да, – сказала Улька, дрожа подбородком и вытирая кулаком лицо. – У тебя синие глаза, а от меня пахнет селёдкой. Твоя мама хочет быть звездой, а моя – просто рухнуть на кровать в конце дня. Ты через месяц уедешь в город, а я, может, до конца жизни останусь в деревне. И всё, что меня ждёт, – это урок Лидь Петровны о графике функций.
– Нуууу… – протянул Аркашка, – это очень интересный урок…
– И вообще, ты – Гинзбург, а я – Иванкина! – не слушая его, продолжала Улька.
– Что за глупость! В нашей стране все равны, все фамилии в почёте, – превратился в кондового умника Аркашка. – Главное, мы вместе и рядом ни души. И какая разница, у кого о чём мечтает мама…
– Ни души, – повторила Улька, восторженно замирая от нежности слов «мы вместе…». – КАК НИ ДУШИ?!!! А ГДЕ КОРОВА?!!
Солнце клонилось к горизонту, от одного края земли до другого стрекотали полчища кузнечиков. Миллионы шмелей заглушали рёв самолётов на военном аэродроме и такую лёгкую, несуетливую трагедию – подумаешь, что-то хлопнуло и упало в траву. Улька с Аркашкой, суматошно натягивая кеды с сандалиями, впопыхах сворачивая брезент и хватая бидончик, заметались по полю. Чёрно-белой Апрельки не было и в помине.
– Она могла пойти к стаду! – закричала бешеная Улька. – Бежим!
Бежали бесконечно долго. Заплутали в развилках дорог между полями, перепутали юг и север, натёрли ноги, задохнулись, покрылись каплями пота и красными блуждающими пятнами. Стадо давно ушло, свистка пастуха не было слышно. Наконец, уже отчаявшись, увидели на краю поля корову. Не веря счастью, обнимаясь и радостно улюлюкая, ринулись к ней и настигли через четверть часа. Вымя скотины разбухло, она гортанно мычала и требовала дойки.
– Апрелька, домой, домой! – хлестала её по бокам Улька. – Пошла, пошла!
Корова двигалась с трудом, трясла головой и косилась на своих непутёвых погонщиков, как на идиотов. Но под хворостиной всё же нехотя шла, грузно переставляя ноги.
– Бульк, подожди, – выдохся Аркашка. Он был ужасно голодным и крепко жалел о том, что не выпил сырое яйцо и не растерзал селёдку. – Мне кажется, эта корова несколько отличается от первоначальной.
– В каком смысле? – Улька дышала тяжело, была красной и немного безумной.
– Ну, мне кажется, эта на двадцать процентов пушистее предыдущей и пятен у неё процентов на пятнадцать побольше.
– Неважно, – отмахнулась Ульянка, – главное – успеть к вечерней дойке.
– Ну если задача заключается в том, чтобы пригнать любую корову, то мы близки к решению, – заключил Аркашка.
По грунтовой дороге Больших Прудищ корова шла особенно неохотно, порываясь свернуть влево в сторону соседской Малаховки. И лишь когда до дома оставалось метров двести, взмыленная Улька увидела стоящую у ворот маму. Маруся махала платком и что-то кричала. Не разобрав ни слова, Улька с Аркашкой хлестали корову что есть мочи. И лишь приблизившись на расстояние вытянутой руки, встали как вкопанные.






![Книга Семейные истории [=МамаПапаСынСобака] автора Биляна Срблянович](http://itexts.net/files/books/110/oblozhka-knigi-semeynye-istorii-mamapapasynsobaka-242211.jpg)

