Текст книги "Энтомология для слабонервных"
Автор книги: Катя Качур
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц)
– Какая зловещая! – оборвал Улькину паузу Аркашка. – Надо быть рыцарем, чтобы с ней сразиться! Давай подойдём поближе…
Они сократили путь, срезая поле, искололись, нацепляли заноз, рассекая обломками стеблей пятки и пальцы. Спотыкались, падали в колючий овёс, раня метёлками щёки, поддерживали друг друга, останавливались и, совсем уж измученные, вышли к основанию пригорка, где возвышалась заброшенная мельница. Срубовый шатёр её, покрытый дранкой, облез и обнажил чёрные бревна. Амбар, на который опиралась башня, частично обвалился. Решетчатые крылья обломались, зияя внутренними пустотами. Улька с Аркашкой, приблизившись, остановились, будто почувствовали могучее дыхание великана. Из амбаров почему-то шло тепло, хотя мука там давно не хранилась. Мощные каменные поставы[18] выделялись светлым пятном в проёмах прогнивших досок и безжизненно лежали друг на друге, десятилетиями не вращаясь, не перемалывая зерно.
– Знаешь, как разворачивали лопасти к ветру? – Улька вела Аркашку к задней части башни. – Вот этой рогатулиной. Представляешь?
Позади шатра, перекошенно утыкаясь в землю, свисало массивное воротило[19], сколоченное в виде вилки из трёх брёвен.
– Какую же силищу надо иметь. Понятно, это мощный рычаг, но тем не менее… – почесал голову математик Аркашка. – Этой палкой до сих пор вращают башню?
– Нет, конечно, она рассыплется, даже если её тронуть, – покачала головой Улька. – Но когда поток воздуха на северной стороне, где сейчас крылья, они начинают крутиться. И наши пацаны… Ну прямо два-три самых смелых, забираются с амбара на лопасти и катаются вместе с ветром. Вот Севка шепелявый однажды так летал. Правда, сломал ногу… спрыгнул неудачно на крышу амбара. Доски-то – труха одна…
– Это очень опасный аттракцион, – вздохнул Аркашка.
– Да, не то что твои американские горки, где все сидят пристёгнутыми, – поддела Улька. – И вообще… тренировка духа, тела… победа над самими собой. Разве не это главное, следуя твоей логике?
– Логики тут нет, – обиделся Гинзбург. – Только бесшабашность и плохой математический расчёт. Это может сделать только дурак… И то ради какой-то бредовой идеи.
– А ради меня ты мог бы прокатиться? – с вызовом спросила Улька.
– Не знаю… подумаю… – заплутал в своих мыслях Аркашка. – Я же тебе говорил, что я – трус…
Улька вздохнула и обессиленно опустилась на влажную ночную траву. Аркашка сел рядом, подтянув колени к животу.
– А знаешь, – сказал он, – по одним данным, самым ранним примером использования энергии ветра является изобретение греческого инженера Герона Александрийского в первом веке нашей эры. – Аркашка выдохнул и вновь набрал полную грудь воздуха, будто собирался на подвиг. – А по другим версиям – ветряные мельницы были придуманы в девятом веке в Восточной Персии географом Эстакхири. Так или иначе, первые паруса или крылья вращались не в вертикальной, а в горизонтальной плоскости… А такие мельницы, как эта, называются «шатровками», классическими поволжскими шатровками.
– Понятно, – отстранённо и как-то страшно прервала его Улька, вытаскивая сантиметровую занозу из стопы под лунным фонарём.
– Что тебе понятно? – спросил внезапно притихший Аркашка.
– Что ты не рыцарь, не Маленький принц, который отдал бы свою жизнь за Розу, а всего лишь болтун… Умный, начитанный болтун… Пойдём домой, уже совсем холодно…
Хряк Боря
Боря был неимоверно вонюч. В этом и заключалось его счастье. Адский запах, щиплющий глаза, стал пожизненным Бориным оберегом. Вообще судьба благоволила к нему с малолетства. Началось всё с того, что Максима обманули. В Пензенском колхозе, куда отец заскочил проездом перед Рождеством, ему вместо хрюшечки вручили двухмесячного хряка. Жареным пятачком хотели украсить праздничный стол, но мама, обнюхав его со всех сторон, свернула нос в сторону: «Не, мясо будет с запашком, раскормим, потом съедим». К тому же поросёнок оказался настолько мил и пушист, что дети всю зиму держали его в доме и возились, как с игрушкой. Кличку не выбирали. Всех свиней в деревне, независимо от пола и цвета, звали Борями. Так же как всех овец – Машками. «Борь-борь-борь-борь», – доносилось из дворов во время кормёжки. «Маш-маш-маш-маш», – гнал колхозное стадо на пастбища пастух. Первое время Боря был молочно-белым, нежным, голубоглазым, с розовым пятачком и мягкими ушками. Спал на печке вместе с детворой до тех пор, пока учителя в школе не стали отворачиваться: «Что-то Иванкины поголовно воняют!» Весной Борю выселили в хлев, носили тазами разведённый в кашу комбикорм и наблюдали, как тот стал кабанеть не по дням, а по часам. Нежный белый пух превратился в жёсткую желтоватую щетину, глаза заплыли и набрякли, милый розовый пятачок вытянулся в продолговатое твёрдое рыло, по бокам вылезли грозные жёлтые клыки. Хряка чуть было не пустили на мясо, но зловонные Борины пары вновь отпугнули родителей. Ещё через полгода стало понятно, что двухцентнеровый свин с неприличными шарами под хвостом годится только для осеменения. Несколько раз его водили к соседским невестам-свиньям, за что Иванкины получали невеликую мзду, но большую часть времени хряк стоял в загоне и с аппетитом кушал, смачно чавкая и тряся головой. Вопрос, как быть с Борей, то и дело поднимался на семейном совете, так и не находя решения. Знакомые Максима обещали снова принять хряка в колхоз производителем, но постоянно кормили завтраками, ссылаясь на отсутствие денег. Месяц за месяцем Боря набирал вес, с трудом умещался в своём загоне, демонстрируя незаурядные умственные способности и вздорный характер. Во-первых, он был обидчив, помнил своё изгнание с печки в хлев и готовился при случае отомстить хозяевам. Это ощущалось по заплывшему прищуру хитрых глаз и местоположению хвоста, который при виде кормильцев из задорного крючка превращался в зловещую верёвку, суля что-то нехорошее. Во-вторых, как настоящий приспособленец, знал подноготную каждого члена семьи и, в зависимости от их нрава, вёл себя то развязно-нагло, то приниженно-подобострастно. Решительных, уверенных Ульку с Санькой уважал: нежно бодая головой, радостно принимал из рук любимые сладости – печеньки, баранки, яблочки, сливы. Со старшей Пелагейкой был самовлюбленным кривлякой, разворачиваясь всякий раз задом, тряся окороками и демонстрируя могучие буфера осеменителя. Младшую меланхоличную Наденьку старался поддеть и унизить, пердя, злобно хрюкая и пытаясь укусить за бедро. Но больше всех Боря издевался над Зойкой. Чувствуя в ней подкидыша, подзаборника, кукушонка, он расправлял грудь, кидался на ведро с кормом, опрокидывал его и рвал зубами вечное платье оранжевой божьей коровки. Маруся, памятуя об этом, редко отправляла Зойку к жирному тирану, но всё же бывали случаи, когда рук катастрофически не хватало, а животину нужно было кормить. Так и в этот раз.
Макарова завершала свои летние каникулы в доме Иванкиных, готовясь к осени окончательно переселиться в интернат. Тёрлась вокруг мамы, помогала Баболде держать её вечную пряжу, повторяла каждый Улькин шаг. В общем, путалась под ногами, стараясь быть значимой и полезной. Кормить Борю в этот день должна была Улька, но упёртый Егорыч, лично пришедший к Марусе, убедил её отпустить дочь на тренировку.
– Зоюшка, отважишься сходить к Боре? – спросила мама, ставя томиться в печь чугунок молока.
– Конечно, мам! – ответила Зойка Улькиной интонацией. – Чего мне Боря! Боря мне нипочём…
Вёдер в сенях не осталось. Макарова взяла широкий таз с ручками по бокам и начала пересыпать в него черпачком комбикорм из дерюжного мешка. Буро-жёлтый порошок, намолотый из злаков – ячменя, пшеницы, овса, кукурузы, залила водой и долго перемешивала до однородной, распухшей, плотной каши. Вместе с монотонными движениями рук в коленях началась мерзкая дрожь, на лбу проступила испарина, сердце прихватило липким страхом, будто ржавой прищепкой.
– Не боюсь, не боюсь, не боюсь… – твердила молитву Зойка. – Толстая, пукающая тварь, ты ничего мне не сделаешь…
Но ноги конвульсивно сводило, а в глазах с каждой секундой становилось всё темнее. Схватив тяжёлый таз, Зойка отправилась в хлев, отгоняя от себя навязчивые мысли и дурное предчувствие. Около дощатой двери остановилась. Дёрнуть было нечем – обе руки заняты тазом. «Только не выпусти Борю наружу!» – помнила она строгое указание мамы. Макарова поставила посудину с кормом на землю, робко потянула за ручку, подняла таз, но дверь быстро захлопнулась, не успев впустить неуклюжую хозяюшку. Зойка снова повторила все действия, но опять не втиснулась в открытый проём. Боря, наблюдая за её вознёй, напитываясь её страхом и наливаясь злорадством, топтался в загоне и грозно хрипел. При виде дрожащей неумехи, удачно посланной судьбой, в щетинистой голове мгновенно созрел коварный план. И жирный хряк, роя носом соломенную подстилку, упивался лёгким его воплощением. Тем временем Зойка, совсем ослабевшая, теряющая сознание, в третий раз рванула дверь и подпёрла её носком сандалии. Раскорячившись, подхватив таз, она задом вошла в загон, стараясь удержать равновесие и закрыть щеколду. Но, не успев даже вздохнуть, почувствовала резкий толчок и взмыла в воздух.
Боря, улучив момент, поднырнул Зойке между ног и рванул в открытую дверь. Макарова, оказавшись вместе с тазом верхом на гигантском свином теле, истошно завопила и, выливая жидкий корм на платье, правой рукой вцепилась в щетину Бориного загривка. Помотав Зойку по огороду, в брызги растоптав поздние кабачки, хряк кинулся через открытые ворота на волю и понёсся по просёлочной дороге. Зойка кричала так, что из домов выбежали люди, припадочно закрывая рты руками и мыча нечленораздельное.
– Убьётся! Вот щас точно убьётся…
В конце улицы Боря, вздымая пыль, развернулся и полетел в обратном направлении. Инстинктивно ещё державшая одной рукой таз, Зойка разомкнула пальцы, и цинковая посудина с грохотом рухнула под ноги хряка. Тот на мгновение припал на колени, но тут же вскочил и метнулся дальше.
– Марусиного кабана давно пора на мясо. Он больной, бешеный…
Грязная, обляпанная, свекольная от ужаса и тахикардии, с разбитыми в кровь бёдрами, Зойка болталась на спине Бори, как тряпка, и тихими губами безнадёжно повторяла: «По-мо-ги-те… ма-моч-ки… по-мо-ги-те…»
Из Милкиного дома высунулся ещё женихающийся Санька. Он как раз исполнял на гармони попурри из советских песен, да так и выбежал с раздутыми мехами, от волнения переключившись на любимую радийную мелодию – «Фигаро, Фигаро, браво, брависсимо[20]». Действо приобрело характер чудовищного гротеска в дурном уличном театре. Под залихватскую партию Россини мощный бело-серый хряк нёс обезумевшую девчонку и вот-вот должен был скинуть себе под ноги, растоптав четырёхпалыми копытами. Маруся, побелевшая от ужаса, схватившая по дороге простыню с верёвки, пыталась встать на пути свина и набросить на него материю, но Боря с удивительной ловкостью уворачивался от препятствий. Со стороны они, словно тореадор с быком, исполняли нелепый танец, не поддающийся здравому смыслу. Наяривая по длинной улице взад-вперёд, свирепо храпя, раздувая грузный живот и мотая гигантскими яйцами, хряк будто воплотил многолетнюю мечту поквитаться с мамой за изгнание из тёплого дома. Через несколько минут за зрелищем наблюдало полдеревни. Со стадиона прибежала Улька, из магазина выскочила Люська-вишня-убийца, из шалмана – развязная Катенька-распузатенька… Милка, Санька-дурак с истеричной гармонью, Баболда, дети всех мастей и фамилий…
К несчастью, взрослых мужиков по полудню не оказалось – кто в рейсе, кто в колхозе, кто на силикатном заводе. Бориному забегу ни конца ни края не было видно: свирепый зверь носил свою заложницу с сатанинским азартом. В какой-то момент на край улицы выскочила толпа мальчишек. От неё отделился Аркашка, снял с себя рубаху и попытался, как мама, ослепить ею Борю. Ничего не вышло. Вдруг Гинзбурга осенило: за несколько секунд до повторного приближения хряка с жертвой, он схватил потерянный Зойкой таз и, держа перед собой, как щит, встал на Борином пути.
Удар был таким, будто разорвался артиллерийский снаряд. От резкого звука Санька очнулся и перестал играть. Хряк, вписавшись рылом в таз, упал на бок и придавил ополоумевшую Зойку. Аркашка отлетел от Бори метра на полтора, теряя посудину и шмякаясь головой оземь. Бабы визжали, прикрывая рот задранными юбками. Зверь, остро ощутив свою вину, мгновенно понял, что никакая вонь его больше не спасёт от убоя, и метнулся на край деревни. Зойка стонала, приподнявшись на локтях. Аркашка подполз к ней по-пластунски, встал на колени и постарался оторвать бедолагу от пыльной дороги. Попытка не увенчалась успехом, Макарова громко ахала, подволакивая ногу. Прокопавшись ещё несколько секунд, Гинзбург всё-таки изловчился, поднял Зойку на руки и сделал пару шагов навстречу спешащим к ним бабам. Если б «Мосфильм» надумал снять кино о деревенских рыцарях, то так бы выглядел финал. Стоящий в пыли герой со спасённой принцессой на руках. Ликующая толпа. Счастливые крики. Юродивый музыкант, решивший таки закончить арию безумного Фигаро. Поверженный дракон Боря, мечтающий быть прощённым и вновь водружённым к неиссякаемой кормушке.
– Ты что, олух, надо было, как Аркашка, спасать девчонку, а не песенки играть! – била кулаком в спину Саньке его невеста Милка.
– Ды как-то я не понял… – лепетал Санька. – Я во всякой непонятной ситуации играю, ты же знаешь…
К счастливому исходу свиного забега успел тренер Егорыч, призванный со стадиона. Он отстранил Аркашку, взял грязную Зойку на руки, как переходящее знамя, и потащил в ближайшую избу. Местные знатоки определили, что переломов у девчонки нет, а есть вывихи и ушибы. Да с мозгами что-то. Кукукнулась Зойка. А может, и всегда такая была…
Двумя днями позже, в районной больнице, куда Макарову положили в десятиместную палату, выяснилось, что у Зойки сотрясение мозга. Маруся снарядила Ульку авоськой со сливками, конфетами-подушечками, мясным пирогом и отправила к потерпевшей. В палате пахло мочой и выдержанными в хлорке простынями. Зойка лежала бледная, со щеками цвета застиранной наволочки. Врач, в круглых очках, с благообразной бородкой, пожаловался Ульке: мол, пациентка отказывается от еды.
– Ты чё, Зойк, – присела Иванкина на край кровати, – не жрёшь ничего?
– Чё-то не хочется, – отозвалась Зойка.
– А я с утра поела молоко, пирог и ржавую селёдку, – констатировала Улька.
– А селёдку ты мне принесла? – оживилась Макарова.
– Принесла, специально для тебя купила – папа рубль на кино дал.
– Тогда давай, – согласилась Зойка.
Она поднялась, подмяла под себя подушку, отломила большой кусок пирога и засунула в рот. Улька освободила худую тушку селёдки от промасленной бумаги и положила на серую тарелку с тусклым незамысловатым рисунком.
– Ты молодец, – поддержала Улька. – Неслась на Борьке, как настоящая всадница.
– Издеваешься? – с набитым ртом ответила Зойка. – Опять опозорилась перед всей деревней. Вот ты бы, я уверена, красиво скакала. И не упала, а остановила бы эту вонючку. Кстати, его наконец зарезали?
– Нет, приехал колхозник и забрал Борю задарма, – ответила Улька. – А насчёт меня ты, как всегда, придумываешь. Я ничем не лучше тебя. На Борьке я и секунды не продержалась бы. Свалилась бы, башку разбила.
– Знаешь, – пробубнила Зойка, откусывая жёлтую селёдку, – я тоже, как и ты, выйду замуж за еврея.
– Почему это, как и я? – вскинулась Улька. – Я-то как раз и не собираюсь.
– А как же Аркашка?
– Ну так это тебя он на руках нёс, – закусила губу Улька, не в силах изгнать из головы навязчивую картинку.
– Он просто меня спасал, – сказала Макарова, отхлёбывая из маленького бидончика сливки. – Он добрый, понятно же… А влюблён он в тебя…
– Хватит! – отрезала Улька, резко вставая с постели. – Он позёр и пустобрёх! И любит непонятно кого! Если хочешь, сама выходи за него замуж! А я найду обычного парня с силикатного завода. И точка! Давай выздоравливай… Я пошла…
Спасение Зойки выворачивало Улькину душу наизнанку. Сердечная стрекоза, казалось, покинула тело и мёрзла холодными августовскими ночами на садовой изгороди. Аркашка несколько дней не появлялся на улице, отлёживался от Бориного удара в доме Баршанских. Улька хотела зайти, проведать, поддержать, но острая боль и гнетущая обида не давали переступить порог. Он обещал носить на руках её, Ульку, а вместо этого держал на глазах у всей деревни Зойку. Герой, рыцарь, смельчак! Так о нём говорили теперь на каждом углу. Да ещё добавляли с хитрецой: после такого обязан жениться! Дела валились из Улькиных рук. Начиная мыть пол, она плетью ложилась на холодные доски и ревела, разбавляя мокрые пятна солёными слезами. Отправляясь пасти Апрельку, не могла дождаться вечера, удивляясь обесцвеченному небу и чёрно-белым полям, уходящим за блёклый горизонт. Читая любимые книги, теряла строчку, упускала нить повествования и отбрасывала томики в сторону, разочаровываясь в сюжете. Маруся, видя страдания дочери, вздыхала и гладила её по голове.
– Дурочка моя, ты всё понимаешь неправильно. Вступиться за кого-то, пожалеть кого-то – не значит любить. Аркашка твой просто обладает особым даром: он каждое существо в этом мире будто видит изнутри, влезает в его шкуру. И понимает, как это обидно, когда над тобой смеются, как это страшно, когда издеваются, тычут пальцем. Он протягивает руку помощи, не боясь осуждения, не стыдясь разговоров за спиной, глупых сплетен…
– Конечно, – всхлипывала Улька. – Он даже от собачек и ворон пытается увести боль и взять её на себя…
– Ну вот видишь! Большой души человек! Чего же ты страдаешь?
– Я хочу, чтобы он сражался только за меняааа, – гудела Улька. – Мне больно, когда он дерётся за Зойкину честь, спасает её, как рыцарь! Я хочу быть Зойкой… хочу быть дурой, подкидышем! Только чтобы он всегда оставался со мноооой…
– Так иди и навести его! Он, наверное, ждёт! – удивлялась мама. – Чего упёрлась-то?
– Это гордоооость, дурацкая, отвратительная гооордость… – Улька, побившая в этом месяце рекорд по художественному реву, не могла остановиться.
– Ну что ж, – вздыхала мама. – Врождённая гордость сродни оберегу. Пусть случится так, как случится.
Гордость Розы
Август подходил к концу. У яблонь подсохли листья, зато плоды налились густым мёдом и тянули вниз беременные ветви. Боярышник устлал землю, вовремя не собранный, превратился в кашу под ногами и здорово бы пригодился на корм Боре, если бы того не отправили в колхоз, осеменять подруг. Края лесов на горизонте подёрнулись нежной желтизной, ночи стали обжигающе холодными, звезды падали пачками, словно порошок киселя из разбитого брикета. Аркашка поправился, ходил вокруг иванкинского дома, заглядывая в окна, но к Ульке приближаться боялся. Раз передал с Санькой записку с приглашением в кино: «Дорогая Булька! Завтра в «Буревестнике» «Ломоносов»[21]. Пошли». Но Улька, рыдая и грызя подол платья, ничего не ответила. Ей было стыдно за свою глупую ревность, она терзалась из-за того, что не навестила друга после спасения Зойки, но ничего поделать с собой не могла. Скомкалась, замкнулась, съёжилась, покрываясь скорлупой и избегая внезапной встречи. Пару раз в день Гинзбург издалека видел её, идущей вместе с коровой или бегущей за бешеной овцой Машкой, которая к исходу лета вернулась из колхозного стада с двумя подросшими ягнятами.
– Моя спортсменочка, – грустно шептал Аркашка, наблюдая за раздражённой Улькой, пока та соревновалась в скорости с четвероногой дурой.
Машка была старой, упёртой овцой, с такой же долей говнеца в характере, как и у Бори. На правое ухо малиновой краской Иванкины нанесли ей пятно, отличающее от соседских парнокопытных. Аркашка ловил себя на мысли, что завидует этой меченой животине: по отношению к юной хозяйке Машка позволяла себе равнодушие и сарказм. Она не считалась с Улькиным настроением и не робела перед ней, а, напротив, заставляла плясать под свою дудку. То плелась медленно, останавливаясь и громко блея, будто матеря весь мир. То стартовала, словно ужаленная, сшибая всех на своём пути. Гинзбург хотел быть Машкой, хотел быть пёстрыми курицами, что держала Улька на руках, полосатым рыжим Архипом, которого она чесала за ухом. Но больше всего пятнистой Апрелькой, зацелованной в мягкий коричневый нос. Маруся видела страдания Аркашки, хотела было пригласить его домой, но замоталась в борьбе с осенним урожаем, рассовывая по бочкам кабачки, патиссоны, маринуя огурцы, арбузы, засаливая капусту с морковью, мельча яблоки и черноплодную рябину для бражки. Баболда, обычно помогающая в этих делах, внезапно заболела, слегла в постель, пила травяные чаи и беспрестанно читала молитвы.
– Поди сюды, – позвала она как-то Ульку, трущую забрызганные дождём окна. – Я умираю.
Умирала Баболда периодически, ложилась на месяц в свою келью без окна и стонала, изматывая всех монотонностью хриплых звуков. Случалось это после изнурительных постов, которые держала она истово. Маруся, зная за свекровью богобоязнь и упертость, подливала ей в водичку животворящего куриного бульона. И Евдокия, заметив особую жирность и нежный вкус, ворчала:
– Козни мне строишь? Хочешь, чтобы в ад я попала?
– Да что вы, мамаша, какие козни? – хлопала себя по бёдрам Маруся. – Я плеснула бульончика, с меня и спрос. Вы здесь ни при чём. А потом, странникам и болящим можно и нарушать иногда. Наказания не будет. Главное, что вы душевный пост держите.
Баболда успокаивалась. Переложив на Марию все грехи, засыпала, по-гусарски храпя и проваливаясь в страну, где бродил любимый Ванечка, держала его за руку и вела по дорожкам – не по земным, да и не по небесным. Хотя на последних не бывала и точно утверждать не могла. А тут, на исходе августа, как зарядила дождливая неделя, пригрезилось Евдокии, что это Ваня взял её костлявую ладонь и повёл за собой. По розовым облакам, где паслись белые кони, где скакал хряк Боря (неужели сожрали всё-таки?), где сидели в мягких подушках вокруг нежаркого костра муж её – щёголь – да старший сын, на войне вдвоём убитые.
– Собирайся, Олдушка, – сказал муж, в рваной гимнастёрке и с перебинтованной наискось головой. – Заждались мы тебя… Да и Ванечку больше не дёргай. Наш он, наш. Просто замучился к тебе на землю ходить, слёзы твои вытирать.
Баболда вскрикнула, открыла глаза, отодвинула сухой рукой занавеску с проёма кельи и увидела Ульку, натирающую газетой окно.
– Поди сюды, Ульянка, я умираю.
– Да ладно, Баболд, ты последние четырнадцать лет умираешь, – подошла Улька, вытирая руки о передник.
– Не лай, – отозвалась Баболда, – слухай сюды. Вон там за божничкой[22] деньги лежат. Мне на похороны. Никто о них не знат. Как меня не станет, сразу отдай их маме.
– Ну ба!
– Не бабкай! Поди поближе!
Улька присела на край кровати и наклонила ухо к губам Евдокии.
– Вишь, сундучок у меня в изголовье? – спросила она, указывая пальцем куда-то назад.
– Вижу, конечно, – прошептала Улька, испытывая страшное волнение.
– Завтра, как все разойдутся, придёшь ко мне, вскроешь этот сундук и примеришь, чё там лежит, – прохрипела Баболда. – А я на тебя посмотрю. Только тссс! – Она прижала палец к иссохшим губам. – Никому не растрезвонь.
– Ладно, ба! Не волнуйся, всё сделаю!
Улька была в восторге. На бабушкин сундучок она засматривалась с самого рождения. Крупный, обитый чёрным бархатом, витиевато украшенный золотым шитьём, на бронзовых литых ножках с отворотами лепестков, с мощным замком, куда вставлялся внушительный ключ, и тяжёлой кручёной ручкой. Что хранилось в этом сундуке, из Иванкиных не знал никто. У детей даже была игра: отгадай, что в сундучке Баболды. Каждый представлял разное. Санька говорил, что там царские монеты, Пелагейка – что письма её мужа с фронта, маленький Юрка – заводной паровоз, Надюшка – усохшая рука какого-нибудь святого. А Ульке грезились бесконечные нитки жемчугов, серьги со сверкающими камнями, кольца с изумрудами, диадема с бриллиантами и много чего завораживающего, как у Бажова в «Хозяйке Медной горы[23]». В предвкушении увидеть это своими глазами Улька кинулась Евдокии на грудь и начала по-кошачьи урчать.
– Чего надо, подлиза? – Баболда ласково погладила её по мягким волосам. – Кисонька моя хитренькая!
– Ба, можно я тебе стих прочитаю? Знаешь, был такой автор Антуан де Сент-Экзюпери, мне Аркашка о нём все ночи рассказывал. И он написал про любовь Маленького принца к его слишком нежной и гордой Розе.
– Ишь ты, садовник, чё ли, писатель твой? – усмехнулась Баболда.
– Нет, ба, ну какой садовник. Принц, Роза, их планета – это аллегория такая. Любви, сиюминутности жизни… А Экзюпери – он лётчик, пропал без вести над морем, как будто сам улетел в неведомую страну.
– Как Ванечка мой… – Глаза Баболды увлажнились, в лице появилась теплота. – Ну давай, стих-то. Читай.
Улька попыталась устроиться поудобнее на бабушкиной кровати, подмяла под себя платье, закрыла глаза, подняла фарфоровый подбородок и выдохнула:
– Нет… Не могу, ба, стесняюсь.
– Дура какая, – улыбнулась Евдокия. – Кого стесняться-то? Ты да я. И Господь над нами. Читай. Не томи.
Улька поперхнулась, откашлялась и упёрлась взглядом в алый цветочек на Баболдином пододеяльнике.
Я выпущу шипы в последний раз,
А ты накроешь колпаком меня,
Придёшь в свой дом, и в предрассветный час
Не обнаружишь алого огня.
Я улечу в ту вечность, в те миры,
Где нет шипов, где все цветут, любя.
Ни холода, ни ветра, ни жары —
Так хорошо. Да только нет тебя…
Планетка наша не сорвётся вниз,
И баобабы вновь дадут ростки,
Но я умру, а это лишь каприз,
Кому нужны капризные цветки…
Таких, как я, – мильоны на Земле,
Они живут, людей не теребя.
Цветут, благоухая в хрустале,
И счастливы. Но как же без тебя…
Прости, мой принц, я так была горда.
И глупые слова мои забудь.
Но если ты уходишь навсегда,
Любовь моя пусть озарит твой путь…
На последних словах Улька всхлипывала, роняя слезы на пододеяльник и дёргаясь плечами. Баболда взяла её за руку и, просветлев, разогнав морщины к ушам, вздохнула:
– Ладно пишет, лётчик твой, любил, видать, сильно…
– Ба, это не лётчик написал, это я…
– Свят, свят, свят! – Баболда осенила Ульку широким крестом. – У нас в семье никто рифмоплётством не занимался.
– Аркашка сказал, что все жёны и дочери Гинзбургов писали стихи. Вот я и решила попробовать…
– Значит, так, – перевела разговор Баболда. – Ты Аркашку когда последний раз видела?
– Неделю назад.
– Гордость свою в кулаке жамкашь?
– Жамкаю.
– А то, что он уезжат через пару дней, знашь? – строго спросила Евдокия.
– Знаю! – вытирала слёзы Улька.
– Так вот беги к Баршанским, ежели он там, мирись и стих твой на бумажке сунь в руку. Пущай прочтёт, когда в город свой вернётся. Вот увишь, обрыдается.
– Ты правда так думаешь, ба?
– Правда, дурёха! Мне перед смертью-то чё врать. Беги, говорю, соплями простыню-то мою не пачкай.
Экзюпери
Говорила же мама, что надо взять с собой тёплую куртку. Плащовка ни хрена не греет, ботинки порвались ещё месяц назад – с Шуревичем тогда играли в футбол. И эта прудищенская жижа, как могильная змея, лезет прямо в дыру под пятку. Чернозём, написано в учебнике географии. Адов поволжский чернозём. Скользко. Ветрище. Дождь хлещет. Для побега из тёплого дома и от самого себя – не лучшее время. Но разведчик майор Экзюпери тоже не выбирал погоду, когда его отправили из Корсики в Лион для аэрофотосъёмки. Однако он взлетел и скрылся за горизонтом. Приземлился? Прилунился? Вернулся на свою планету к шипастой капризной Розе? Этого не знает никто. И я взлечу. Не взлетишь. Взлечу. Нет. Да. Нет. Трус, пахдан, болтун, слабовольный математик. Булька была права.
* * *
Холодные дожди, зарядившие на неделю, будто смыли с листка акварели любовно написанный летний пейзаж. Природа, пышная, переспелая, пускающая из всех трещин и щелей забродившие соки, в одночасье осунулась, постарела и превратилась в нищенку, молящую о подаянии. Ветер, предвестник осени, словно осатаневшая собака, рвал в клочья её жалкие одежды. Улька, накинув поверх платья отцовскую фуфайку, сунув босые стопы в мамины калоши, добежала до дома Баршанских и постучала в закрытое окно.
– Кого надо? – послышался женский голос.
– Тёть Шур! Аркашку позовите! – Улька переминалась с ноги на ногу, покрываясь мурашками от ледяного ветра.
– Нет его, заходи!
Улька забежала в сени, скинув калоши, и прошла на кухню, где в громадном чане кипятилось бельё.
– Ух, как тепло у вас. А где Аркашка?
– Не знаю, со вчерашнего вечера нету, – ответила взмыленная тётя Шура с хлорной испариной на лбу. – Я думала, вы с ним опять куда-то убежали на ночь.
– Я была дома… – оторопела Улька.
– Ну, значит, с мальчишками в ночное ходил. – Тётя Шура перемешивала деревянными щипцами полотенца и простыни, и те, как исполинская пенка на молоке, тянулись вслед за её рукой.
– Какое ночное в такой холод…
– Чего пристала, – раздражённо ответила соседка, понимая, что упустила из вида квартиранта, за которого отвечала головой. – Взрослый парень, нагуляется, вернётся…
Улькин подбородок снова затанцевал жигу, ком в горле перекрыл дыхание, рука в кармане фуфайки невольно начала комкать аккуратно сложенный тетрадный листок в линейку. Она выбежала во двор, жадно хватая лёгкими набрякший от влаги воздух, и, заглушаемая ветром, крикнула на все Прудищи:
– Мне на тебя наплевааать! Гуляешь с Зойкой? Гуляаааай! Трус, болтун, умник!
Она вытащила лист, исписанный ровным почерком отличницы, с силой порвала его на мелкие кусочки и подбросила в воздух. Тут же схваченные порывом ветра, они, словно лепестки майской вишни, улетели на пожухшие грядки.
Цветут любя… как же без тебя… слова мои забудь… твой путь…
Ливень яростно хлестал по разлинованным клочкам с синими чернилами, омывая девчачью влюблённость осенней беспробудной тоской. Решительным шагом, потеряв по пути мамину калошу, Улька вернулась домой, кинулась на холодную печку, уткнулась лицом в папин брезентовый чехол для машины и зарыдала. Какой же она была дурой! До самого конца верила, что Зойка для Аркашки – лишь объект жалости. Несчастная жертва, которую нужно оградить от обидчиков! Овечка, ради которой приходится отгонять волков! Нет, нет и нет! Теперь он ей, Зойке, накидывает на плечи свою куртку и дует тёплым воздухом в ладошки! Её носит на руках! С ней обсуждает параболы и гиперболы! Рассчитывает фазы Луны и пробирается к сеновалу по звёздам! Рассказывает об Экзюпери, Маленьком принце и Розе! Последние мысли тяжёлой битой ударили по затылку, кровь прилила к носу и выплеснулась на отцовский брезент. Защитная ткань неохотно впитала в себя бурое пятно. «Никогда, никогда он больше не войдёт в этот дом, – билась о виски кровь. – Не было этого лета. Не было верблюда. Не было синеглазого мальчика с длинными ресницами. Это мираж. Это сон. Я сошла с ума. Я чокнутая, не зря так говорила Баболда. Я просто мишигине…»






![Книга Семейные истории [=МамаПапаСынСобака] автора Биляна Срблянович](http://itexts.net/files/books/110/oblozhka-knigi-semeynye-istorii-mamapapasynsobaka-242211.jpg)

