412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Катя Качур » Энтомология для слабонервных » Текст книги (страница 3)
Энтомология для слабонервных
  • Текст добавлен: 17 декабря 2025, 19:30

Текст книги "Энтомология для слабонервных"


Автор книги: Катя Качур



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц)

– Гришкой-драконом, – выдохнул Аркашка.

Обессиленный, он вернулся в свою комнату и под яростный предутренний храп родителей сел за стол. Достал тетрадку в линейку, вырвал лист, и, макая перо в чернильницу, написал: «М = S × R, где М – мотив, S – страсть, R – ревность». Затем свернул листок треугольником, старательно выведя на обороте: «Эле. На Север».

Стрелки будильника показывали 4:30. Утренние сумерки цвета сигаретного дыма заполняли комнату. На попутном грузовике, крытом брезентом, навсегда уезжал из Ташкента Гриша. Поезд дальнего следования увозил куда-то в Архангельск способную девочку Элю. Плотно прижавшись в кровати к мамке, с липкими каплями пота на лбу дрожал Лёвка Фегин. Ворочался на вдовецких простынях дядя Додик, утомлённый вечным ночным визгом полоумной соседки. Раздавленный солдатским сапогом, распластался на подоконнике король шелкопрядов Муся. А в окно, разрываясь от безысходности и нерастраченной любви, рыдала безумная Лидка. Бело-рыхлая, зефирно-сливочная, вожделенная, не доставшаяся никому Принцесса. Что-то среднее между ангелом и лягушкой-альбиносом.

Парабола стрекозы

Бактриан

К утру жар, ломающий кости, ослаб, голова прояснилась, пелена перед глазами растаяла, превратившись из тугой ваты в драную марлю. Улька, накинув фуфайку поверх сорочки, выскочила в дворовый туалет. Июнь, холодный ещё, обманчивый, развесил облака лоскутами накрахмаленного тюля, и в тон ему налепил на ветки вишни нехитрые пятилопастные цветочки. Сквозь марево лихорадки, залатанных облаков, вишнёвого кружева и хлипкого соседского забора на Ульку смотрел верблюд. Он был белым, двугорбым, с длинной бородой вдоль шеи, в клокастых галифе и с приблатнённой чёлкой. Из-под прикрытых ресниц блистал карий глаз, губы медленно пережёвывали невидимую жвачку. Ульку верблюд презирал. Если это и был мираж, то самый красивый в её жизни. Верблюдов она видела только на картинке. В единственной деревенской библиотеке. В каком-то географическом трактате о Средней Азии. Там верблюда изобразили рыжим, одногорбым и без чёлки. И кстати, верблюжье одеяло, которое отец-шофёр во время войны привёз из Ирана – переправлял «студебекеры»[6] с боевой техникой по Военно-Грузинской дороге, – тоже было рыжим. Не белым. Без намёков на чёлку и галифе. Утренний верблюд в среднерусской глуши в середине ХХ века ломал и без того хрупкую картину Улькиного мира. Проверить зверя на осязаемость стало главной задачей, затмившей срочную потребность добежать до деревянного туалета. Улька, не отрывая глаз от шикарной чёлки, наскребла пятерней горсть земли возле ноги и запулила в сторону животного. Земля попала в редкую перекладину забора, не задев верблюда, но тот, однако, неспешно повернул голову и харкнул в Ульку доброй порцией белой слюны. Клейкая, горячая, вонючая масса прилепилась аккурат к Улькиной щеке и противно сползла на шею.

– Ах ты! – вскрикнула девчонка, отдирая липкую жвачку и брезгливо обтирая руки о фуфайку. – Мама! Баболда! В меня верблюд плюнул! – завопила она, вбегая в дом и спотыкаясь об отцовскую гимнастёрку на полу.

Мать, простоволосая, тонкая, в ситцевом платье, мешала тесто в корыте. Баба Олда, сморщенная свекровь, растирала в ступке пшено с сахарином – начинку для повседневных пирогов. Обе по очереди приложили к Улькиному лбу мучные запачканные руки и переглянулись.

– Бредит Ульянка-то, ага, – покачала головой баба Олда.

– Как в детстве, бредит. Жар восьмой день держится. Если не спадёт, корову придётся продавать. Пенициллин покупать, – согласилась мама.

– Да, мам, баб, живой верблюд стоит за забором у соседей, у Барановых. В штанах, с чёлкой, смотрит на меня, как на мразь!

– Чокнулась Ульянка-то, ага. – Баба Олда сжала губы в куриную гузку. – Не следишь ты, Мария, за детьми-то. Дурой будет, на смех все нас подымут!

– Уленька, на печку марш! – скомандовала мама. – Грейся пока есть мочи и не шастай по дворам! В валенке моём, яровом[7], банка с витамином С. Рассоси две горошинки, давай, милая!

– Да что вы, Фомы неверующие! – Улька, раздосадованная, вновь выскочила в сени, а затем во двор.

За калиткой послышалось пыхтение отцовского грузовика. Трёхтонный ЗИС, вздымая пыль, затормозил у соседской калитки. Рядом с отцом в деревянной кабине сидел парнишка. Синеглазый, с огромными, как у верблюда, ресницами и такой же блатной чёлкой, отдельно существующей на бритой тёмной голове. Парень был не местный, деревенские сроду так не стриглись, да и загар его, какой-то бронзовый, кофейный, выдавал работу солнца совсем других широт. В Больших Прудищах солнечный диск шпарил всех нещадно, покрывая грязной ржавчиной и веснушками размером с куриный помёт. Лысый спрыгнул с подножки и тут же споткнулся об Ульку, которая подбежала к нему с вытаращенными глазами и влажным лицом.

– Верблюд! Белый! В галифе и с чёлкой! Плюнул в меня! Веришь? – вращая радужками, прошипела она.

– Верю, – спокойно сказал парнишка.

– В нашей деревне, веришь? Одна я его видела! А Баболда сказала, что я свихнулась. Но я нормальная! Веришь? – кричала Улька, трясясь всем телом.

– Да я верю, не ори, – отшатнулся паренёк, воротя нос от зловонной её щёки. – Сколько горбов?

– Что? – опешила Улька.

– Сколько горбов у верблюда? – повторил он.

– Д-два…

– Это значит, бактриан. Порода такая. Белый, в галифе, с чёлкой. Ещё борода длинная по всей шее, да?

– Д-да, – улыбнулась Улька. – А откуда он тут взялся?

– Так Казахстан недалеко. Может, перегоняет кто-то через Поволжье. Завели во двор, он и отдыхает. А ты, поди, кинула в него чем-то?

– Кинула. – Улькино лицо засияло. – Я проверить хотела, не брежу ли?

– Ну вот он в тебя и плюнул, обиделся.

– Значит, я не дура? – Улька начала отчаянно тереть щёки кулаками.

– Этого я не знаю. – Парнишка критически осмотрел её снизу вверх – босые стопы, круглые коленки, подол мягкой сорочки, отцовская фуфайка, помятое лицо в верблюжьей слюне и всклокоченные, спутанные волосы. – Может, и не дура. Только кидаться в верблюдов не стоит. И умыться тебе надо. Воняет жуть. У них же слюна с примесью желудочного сока.

– А ты чё такой умный? – съязвила Улька.

– Родился таким, – вздохнул паренёк.

– Аркашка, ну чего стоишь? – Отец хрястнул водительской дверцей. – Улька, чё прицепилась-то к пацану? Чай, не твой гость. К соседям на лето приехал.

– Ты, это, – Улька загребала большим пальцем ноги дорожную пыль, – ты же не уезжаешь ещё?

– Да нет. Я и в дом-то не успел зайти. – Аркашка подтянул из кабины тугой рюкзак и забросил его за плечо.

Рукав рубашки в красно-голубую клетку задрался и обнажил его бронзовую мускулистую руку. Улька, не зная почему, расплылась в улыбке.

– Ты это… – затараторила она. – Ты дождись меня. Я ща пару деньков поболею и выйду играть. Я тебе здесь всё покажу, со всеми познакомлю. Мы к мельнице Дон Кихота пойдём, с ветром подружимся, стрекоз половим… Пап, да подожди. – Девочка раздражённо сбросила с плеча руку подошедшего отца. – Только Зойку не слушай, – вновь зашептала она пареньку. – Зойка всё врёт обо мне. Не сестра она нам вовсе. Так, прибилась… Не верь Зойке!

Отец смеялся, запрокинув голову и разметав русые кудри по богатырским плечам. Аркашка таращил синие глаза, хлопая верблюжьими ресницами и кивая. Пара чёрно-белых куриц бросили клевать камешки и подозрительно посмотрели на разгорячённую девчушку в сорочке и фуфайке.

– Влю-влю-влю-влю-би-лась, – деловито проклокотала первая пеструшка.

– Клю-клю-клю-клю-бовь, – подтвердила вторая и рьяно раскопала лапой ямку с сочным червячком.

– Про Зойку я понял, а тебя как зовут? – улыбнулся синеокий Аркашка.

– Бу-бу-бу, – зашлась раскатистым кашлем девчушка, подтверждая своё нездоровье. – Бу-бу… Улька я.

– Булька ты!

– Да не, Ульяна, Улька, – засмущалась она.

– Для меня отныне и навсегда ты – Булька!

* * *

– Верблюд… Аркашка… глаза синие… галифе… плюётся жвачкой с желудочным соком… – Улька, справив наконец малую нужду – зачем-то же она вышла из дома этим утром, – вбежала в комнату, сунула пыльные стопы в цинковый тазик с водой, помусолила одной пяткой о другую и наспех вытерла старой гимнастёркой, служившей полотенцем для ног.

– Сдурела она, Марусь, – баба Олда ткнула в грудь Улькиной матери артритным пальцем, – Ульянка сдурела, как пить дать! Может, священника позвать? Грехи её пионерские отпустить?

– Да это вы с ума сошли, мама! – вскинулась Мария. – Везде вам грехи мерещатся. Всё б вам похоронить быстрее! Вы в младенчестве её уже похоронили один раз. Хватит с вас!

– Не лай на мужнину мать! – крякнула баба Олда. – Если б не батюшка наш Митрофан, не знаю, дожила б она до этого дня.

– Да, мам, Баболд, ничё вы не понимаете, живая я, – крикнула Улька, свесившись уже с печки. – Аркашка существует, папа сам его в деревню привёз. И верблюд существует. Вон, у Барановых спросите.

Вечером, когда отец пил чай на кухне вместе с дядей Колей Барановым, сосед признался, что купил верблюда. У казаха купил, который перегонял табун куда-то в Волгоград. Позже на чудноˊе парнокопытное, а оно оказалось верблюдицей Меланьей, ходила смотреть вся деревня. Долгие годы Меланья, Мелаша мирно паслась вместе с коровами, давала жирное шестипроцентное молоко, из которого делали кисломолочный шубат, и отличалась от своих рогатых сестёр только метким, липким плевком в обидчика. Причём плевалась она, защищая в том числе и подруг-коров, когда хлыстали их пастухи по тощим попам, кучкуя в стадо или загоняя домой.

Второе крещение

Улька, не сдержав обещания, пролежала на печке ещё неделю. Что было с ней – «незнамо», как говорила набожная Баболда, «да ток священника позвать нелишне». Возможно, менингит, а может, и воспаление лёгких: кашляла она раскатистее грома и от головной боли кричала в голос. За всю свою четырнадцатилетнюю жизнь болела Улька второй раз. Зато как! Первый – когда исполнился ей год. Наши войска побеждали под Сталинградом, впереди были Курская битва и освобождение Киева, а третья по счёту девочка в семье танкиста Иванкина лежала ярко-красная, огнедышащая и уже хрипела. Сам Иванкин крушил своим «Т‐34» немецкие боевые машины на полях сражений, в то время как жена его Маруся и мать Евдокия, склонившись над доченькой-внученькой в глубоком поволжском тылу, решали, что делать.

– Звать врача Ивана Кузьмича, – говорила Маруся.

– Звать батюшку Митрофана, – спорила Евдокия, – покрестит, заодно и отпоёт.

Стоял февраль, метель задувала во все щели, сугробы закрыли окна скособоченных деревянных домов по самые наличники. Мария пошла в ближайшую церковь на краю соседней деревни, да упала в снег, сбиваемая ветром. Врач Иван Кузьмич жил ближе, до него и добралась. Кузьмич собрал свой саквояж, вместе с Марией доковылял, спотыкаясь, до дома Иванкиных, прощупал лимфоузлы у годовалой Ульки, померил температуру – сорок два! – прослушал грудную клетку, помял живот и весьма сумбурно заключил:

– Или отит, или менингит.

– А делать-то что? – спросила Мария.

– Пенициллин покупать.

– У кого?

– У меня.

– А стоит что?

– Дорого, Марусь.

– Да всё продам. Шубу продам, сапоги продам, блузку продам, туфли продам. И ведёрко топлёного масла.

– Ведёрко масла прямо щас отдай. Остальное, как продашь. Не тороплю. А порошочек тебе дам, американский. – Врач достал из саквояжа бумажные пакетики. – По ленд-лизу[8] пришёл. На три дня хватит.

Маруся пошла провожать Кузьмича, а в это время Евдокия привела попа Митрофана. Дошла-таки до соседней деревни. Обмёрзла вся, окоченела. Батюшка приготовил купель в цинковом тазу, собрался опускать туда Ульяну. Дотронулся до горящего лба малышки, затем опустил указательный палец в воду и помотал головой.

– Не, макать в купель не будем. В ней градусов пятнадцать. Угробим сразу.

Помахал крестом над кроваткой, почитал молитву скороговоркой, помазал маслом открытый лобик и ручки.

– Выживет, батюшка? – спросила Евдокия.

– Одному Богу известно, – скупо ответил поп.

– Платье-то в гробик шить? – не унималась она.

– Шей, – разрешил священник.

– На годик-то ткани тратить аль на вырост?

– Шей на годик, – кивнул Митрофан. – Аль на вырост.

Евдокия уложила батюшке в корзинку яичек и отрезала шматок сала. Пока бабка провожала служителя культа, вернулась Маруся. Да снова не одна. Она вспомнила, что в другой деревне, левее, живёт ещё один поп – молодой отец Федор. Постучалась к нему, привела сквозь метель в дом. Федор посмотрел на таз с водой, сунул туда палец и покачал головой.

– Воду погреть надобно, – сказал он.

– Да вы что, батюшка. В доме-то колотун. Умрёт сразу, – взволновалась Мария.

– Ну что ж, помолимся, и то лучше будет.

Пока поп ходил вокруг колыбели Ульянки, Маруся кинулась собирать ему корзинку. Однако яиц в кухне не оказалось, а от сала осталась только щетинистая шкурка, которую любила жевать-сосать свекровь Евдокия. Положила полпирога с полбой и баночку сметаны. Вернулась, когда Федор заматывал большой железный крест в мягкую ткань.

– Выживет, батюшка? – с надеждой спросила Маруся.

– Одному Богу известно, – отмазался Федор.

– Я вот платье хочу ей сшить. На вырост, да? Чтоб лет до шести носила?

– Шей на вырост.

– Или на годик? – пытала Маруся.

– Или на годик.

– Что Бог-то говорит? – отчаялась мать.

– Молись, и услышишь Бога сама. Всё лично тебе и передаст.

На том и расстались. Маруся помолилась. Евдокия, вернувшись, помолилась трижды. Пенициллин, разведённый в водичке и влитый в ротик с помощью ложечки, тем временем начал своё животворящее, богоугодное действие. Через три дня Ульянка уже смеялась. За это время мама со свекровью Евдокией сшили ей платье из клетчатой байки, отрез которой отец привёз по ленд-лизу вместе с тем же верблюжьим одеялом. Кажется, ткань была английской. По крайней мере, так Ульянка рассказывала впоследствии своим детям. Платье она носила до шести лет. Тёплое, уютное, тёмно-синее в бордовую клетку, с кокеткой над грудью. После Ульки в нём ходили ещё шестеро сестрёнок, а последнему братику уже истёртое, с заштопанными в локтях рукавами его стелили в колыбель поверх матрасика – для пущей мягкости. Чудесное исцеление Ульки дало толчок сразу нескольким семейным евангелиям. Внученьку спас Бог и его представитель на земле поп Митрофан – от Евдокии. Доченьку спас Кузьмич и пенициллин, открытый англичанином Флемингом, – от Марии. Меня спасли мама с бабушкой, покрестив дважды за день и продав все ценные вещи, – от самой Ульяны.

Баболда

Так или иначе, Улька была в семье любимицей, и будто бы даже Всевышний поцеловал её с пристрастием относительно других братьев и сестёр. Дал всего чуть побольше – чуть гуще волосы, чуть бархатнее глаза, чуть ровнее и белее зубы, чуть тоньше талию, чуть шире бедра, чуть изящнее запястья, чуть больше фантазии, чуть острее юмор, чуть насыщеннее воображение. А может, так всем казалось. Мама в целях воспитания старалась не выделять Ульку среди других детей. А Евдокия даже не стеснялась – третья внучка для неё была самой лучшей. С Ульянкиной лёгкой руки сварливую и неулыбчивую старуху стали называть Бабоˊлдой: в честь сокращённого детского имени Евдокии – Олда. Целуя бесконечные складки на её лице, Улька жалась к костлявой бабке и шептала, «Баболдушка моя, драгоценная». Баболда млела и цепко следила за Улькой по жизни, давая советы и делясь сокровенным.

– По щекам бы бил, лишь бы щёголь был! – говорила Евдокия внучке, когда к той в гости приходили мальчишки. – Вот зачем тебе энтот рыжий? Не нужон. И энтот прыщавый не нужон. И тот дрищ не нужон. Жди щёголя, красивого! С ним и жить веселей!

– Да, Баболд! Ну не женихи это, одноклассники просто! – смеялась Улька.

– Ничего. Ужо сейчас и начинай присматривать, – скрипела Евдокия. – Потом-то пёрнуть не успеешь, как разберут всех!

Сама старуха, рассказывали, в молодости была отменно красивой. Нос с княжеской горбинкой, раскосые карие глаза, крутые скулы, словно два обветренных валуна на перекрёстке дорог, чёрные, как смоль кудри. Косы её стали притчей во языцех. Даже после восьмидесяти – ни одного седого волоса. Оттого выглядела она пугающе, будто заглянула в старость случайно, на минутку, а обратно вернуться не смогла – забыла заклинание. Замуж Евдокия вышла в шестнадцать лет за первого красавчика на деревне, родила троих сыновей, да почти всех растеряла в войну. Мужа и старшего сына убили, младший Ванечка пропал без вести. К семье среднего Максима и прибилась к концу жизни. Невестка её Мария души оказалась бесконечно доброй, жалела свекровь, уважала её нелепые правила, прощала пакости и чудачества. Три даты для Баболды были святы: Рождество, Пасха и день рождения Сталина. Первую бабка проводила на службе в ближайшей церкви. На вторую – отправлялась паломником по святым местам. Худая, костистая, возвращалась обычно через месяц сущим скелетом – со впалыми щеками и глазницами. Где была – никогда не рассказывала, но в котомке привозила крошечные иконки в резных окладах, засохшие «просвирки» да новый платочек. По цветам на платке Мария определяла географию её путешествий. Алые бутоны на чёрном – шагала по Нижегородской области. Синенькие огурцы на белом – добралась до Подмосковья. Грозилась отправиться в Иерусалим, да так и не случилось. Ну и, наконец, третью дату – день рождения Сталина – в начале декабря отмечала Баболда у подружек. Мария уже с утра готовила ей корзинку: яйца, сало, кило конфет-подушечек в кульке и бутылку яблочной кислушки. К полудню вся семья Иванкиных слышала из соседских замерзших окон кошачий визг да нестройное трёхголосье – захмелевшие старушки пели гимн Советского Союза вперемешку с третьим псалмом.

В остальные дни года Баболда помогала маме стряпать еду, пряла овечью пряжу и бесконечно молилась за младшего сына Ванечку. «Без вести пропавший – не убитый, – шептала она. – А значит, с Богом-то о нём надо как о живом говорить». Страна перелистывала послевоенные десятилетия, поля сражений зарастали травой и застраивались городами, жизнь наливалась соками, внуки росли, оканчивали школы, а Баболда всё молилась о Ванечке. И будь её молитвы шерстяными ниточками, соткался бы из них мир – ни живых ни мёртвых, – где таким вот без вести пропавшим сыночкам было б не больно, не страшно, сытно и уютно. Ныне и присно и во веки веков. Аминь.

Зойка

На правах выздоравливающей Ульке разрешили не возиться в огороде и хлеву, а побыть денёк с мамой. Её братья и сёстры – на тот момент их было восемь – горохом высыпали на улицу, только лишь забрезжил рассвет. Мама сварила ведро мельчайшей картошки и поставила перед Улькой – чисть! Это была её работа – чистить прилипающую к пальцам кожуру, то и дело мочить руки и снова чистить. Результат стоил того. Мама ставила картошку на противень с растопленным куриным жиром и отправляла в печку – получались «рябчики» – любимейшее лакомство Иванкиных. Но до печки было ещё далеко. А пока, сидя на табуретке, прижавшись спиной к маминому бедру, Улька подхватывала ногтями тончайшую картофельную шкурку. Маруся в это время, как всегда, замешивала тесто для лепёшек. Баболда в соседней комнате била поклоны и невнятно бурчала себе под нос. За эти минуты, проведённые с мамой наедине, Ульяна готова была отдать душу. Никто из детей – уже рождённых и ещё ждущих своего выхода в этот мир – не был так привязан к матери, как она. Улька не могла надышаться на маму, боготворила в ней всё – тёплые ладошки, лучистые глаза, ироничную речь (Мария никогда не ругалась, что было невозможным в такой гигантской семье), каштановые волосы и мягкие, покрытые оспинами щёчки. В детстве, в эпидемию оспы, Марусины родители привязывали детей к стульям, чтобы те не расчёсывали язвочки и не разносили болезнь по всему телу. Но она вырвалась, стряхнула с себя верёвки и яростно начала раздирать ногтями зудящее лицо. В итоге – лоб, крылья носа, щёки, скулы – оказались покрытыми неровными лепёхами. Баболда часто тыкала Марусе в этот изъян, а Улька любила каждую оспинку, пробовала подушечками пальцев их бугристую, будто взорванную микроснарядом, поверхность. И сейчас, когда мама тыльной стороной руки вытирала лицо, в рытвинах оспин оставалась мука. Это было надрывно-умилительно, и Улька невольно улыбалась.

– Зойка сегодня придёт пообедает у нас, поиграет, – сказала мама после долгого молчания.

– Нееет, – захныкала Улька, – только не это!

– Прекрати канючить, – строго сказала мама. – Девочке нужен дом, она не должна чувствовать себя брошенной.

– Она уже шесть лет ошивается в нашей семье, – насупилась Улька, – и никакой благодарности, только вранье и сплетни про нас! Пусть живёт в своём интернате, у неё там всё – еда, друзья… книги… Так она их даже не читает. В прошлый раз упёрла у меня «Анну Каренину». И в туалете её листами задницу вытерла. Прямо на месте, где Каренина с Вронским танцевала.

– Не ябедничай, – отрезала мама. – Если бы у тебя была такая судьба, ты бы по-другому запела. Подумаешь, одна книга. От тебя не убудет!

– Одна книга, одно платье, одна мама, наконец! – надулась Улька. – Она же просто оттирает меня от тебя. Две недели назад насыпала мне в ботинок стекла, когда я к тебе в кровать прыгнула. А на Первомай поставила подножку!

– Уля, надо быть милосерднее. Нам жизнь дала всё. А у неё всё забрала. И прекратим эту тему навсегда.

Милосердие мамы не знало границ. Зойка была не первым ребёнком, которого сельчане подбросили, как щенка, в многодетную семью. Но она точно стала первым человеком, который в эту семью вцепился мёртвой хваткой, сомкнув челюсти и выпустив кинжальные когти. И Мария прощала ей всё. Пережив голод в Поволжье в начале двадцатых годов, пережив череду похоронок от братьев и соседей в Великую Отечественную, пережив послевоенную разруху, Маруся не могла пережить того факта, что четыре месяца у них под носом шестилетняя девочка жила в объятиях мертвеца.

* * *

Деревня Большие Прудищи образовалась после строительства возле реки Моˊчи силикатного завода. Людям, живущим в колхозе в десятках километров отсюда, пообещали работу, после чего целое поселение разобрало по брёвнам свои дома и на грузовиках переехало в новую местность. Первые годы Большие Прудищи представляли собой одну большую стройку. Каждое бревно каждого дома было пронумеровано, сельчане копошились, как пчёлы, заново возводя свои избушки. Хороˊм не было ни у кого, но домаˊ, конечно, различались величиной и степенью изношенности. Некоторые хозяева были знакомы, соседствовали и раньше, но попадались новички, прибившиеся из смежных деревень. Семья Зойки Макаровой построилась на параллельной от Иванкиных улице. Ну как семья. Дед Семён Макаров да его внучка – трёхлетняя Зойка. Отец её с войны не вернулся, мать умерла при неудачных родах. Перед тем как переезжать в Большие Прудищи, дед Семён похоронил и жену, Зойкину бабушку. Поближе к силикатному заводу, куда Макарова взяли чернорабочим на производство кирпича, он перевёз не дом, а баню. С помощью сельских мужиков возвёл её заново. Вокруг посадил картошку, пару яблонь с вишнями, завёл кур. Изба-баня была небольшой, но жаркой. Семён топил её даже в тёплое время года и с малолетства учил заправлять дровами и растапливать печку-каменку саму Зойку, для чего поленья колол мелко-мелко и поверх брёвен во дворе укладывал несметную гору щепок. Поначалу всё шло неплохо: Семён работал на заводе, растил внучку. Часто уходил на несколько смен подряд и просил соседей на пару-тройку деньков взять Зойку к себе. Соседи почти все были многодетными, и Зойкина светло-русая головка терялась то там, то здесь – среди деревенской ребятни. Нередко девочка ночевала у Иванкиных – одной больше, одной меньше. Забиралась на печку вместе с другими детьми, спала, играла, никому не мешала. Больше всех нравилась ей Улька – сероглазая, весёлая, с румяными щёчками, умненькая. Улька была годом старше и с пяти лет умела читать. Читала вслух сказки по просьбе братьев и сестёр, но всё больше читала про себя. Зойкина голова этого не вмещала. В доме Иванкиных печка отделялась от кухни фанерной перегородкой. И хитрая Улька проделала в фанере дырочку маленьким гвоздём. Как только мама просыпалась, включая на кухне электричество, Ульяна вынимала из дырки гвоздь и впускала тонюсенький лучик света. После этого подтягивала к носу книгу, подстраивала под луч страницу – он освещал ровнёхонько одну строчку – и с упоением читала, пока детворе на печке не объявляли подъём и не выпроваживали: кого – в огород, кого – в школу. Улька не отрываясь смотрела в книжку, а Зойка не отрываясь смотрела на Ульку. В Иванкину в эти часы вместе со светом будто входила какая-то сила. Она то хмурилась, то растягивала губы в улыбке, то тихо смеялась, то плакала, вытирая глаза старым ватным одеялом. И Зойка, подпирая рукой щеку и копируя мимику, тоже хихикала и лила слёзы, сводила брови и тёрла переносицу. В общем, любовалась Улькиным счастьем, не понимая его происхождения.

Кстати, читать Зойка научилась очень поздно. Годам к девяти, ко второму классу она только складывала буквы в слоги, то и дело теряя строчку букваря. В это время десятилетняя Улька проглатывала уже толстенные тома Пушкина и Чехова, вызывая страшную зависть Зойки Макаровой и вынуждая её делать гадости – исподтишка или демонстративно.

* * *

Когда дед Семён и его Зойка пропали из виду – никто и не заметил. Все привыкли, что Макаров работал неделями. А Зойка? Иванкины думали, что она у Баршанских. Баршанские – что у Волошкиных. Волошкины – что у Фадеевых и так далее. Вроде бы худая девчонка появлялась то здесь, то там – просила хлеба, яичек. Но время было такое, дети часто ходили с голодными глазами. Никого этим не удивишь.

В какой-то момент соседи стали жаловаться на пропажу кур. И даже придумали байку о прудищенском грабителе. Но выследить его не смогли, а потому сочинили другую историю – о прудищенском привидении. Кто-то наблюдал его над курятником в обличье сатаны – с рогами и копытами, кто-то – в образе тощей бабы в плаще и с косой, кто-то в виде лешего – чубатого и с зелёными глазами. Прудищенцы не были великими фантазёрами. Основывались на заезженных мифах и бабушкиных сказаниях. Лишь Мария Иванкина, самая продвинутая и острая на ум из односельчан, хмыкала и качала головой: «Воришка среди нас. И мы скоро узнаем его в лицо». Так и случилось. В октябре грабитель попался. Ночью в самом крупном курятнике у Фадеевых начался переполох. На шум выскочил глава семейства – пьяница и матерщинник Кирюша – и пока продрал глаза – в конце просёлочной дороги увидел маленького человечка, убегающего с курицей в руках.

– Лешенёнок, – орал нетрезвый Кирюша на всю деревню. – Ловите лешенёнка!

Лешенёнок успел бы скрыться за поворотом, а потом потерялся бы за заборами и буераками, но случись же тому – налетел босой ногой на камень, сломал палец и упал навзничь, выпустив из рук перепуганную пеструшку. К этому времени из домов повыскакивали в сорочках и портках мужчины и женщины. Раненый лешенёнок, обхватив грязными ладошками окровавленную ногу в драной штанине, орал не своим голосом. Подбежавшие люди подняли человечка, попытались расстегнуть широченную, с чужого плеча, фуфайку, распутать всклокоченные волосы и разглядеть лицо. Но на лице были лишь огромный орущий рот и гнойные щёлки глаз.

– Зойка! – вскрикнул вдруг пьяный Кирюша и истово перекрестился. – Ей-богу, Зойка! А, люди? Зойка же?

– И вправду Зойка, – опешили полусонные женщины. – Что с тобой, милая? Ты куда несла курицу?

– Дедушкееее неслаааа, дедеее момууу, похудел он сильноооо! – выла грязная тощая Зойка.

Окончательно протрезвевший Кирюша взял лёгкую, почти бестелесную Зойку на руки и понёс к дому Макаровых. Притихшая от шока девчушка вжалась в его грудь и обхватила чёрными руками шею. Пока шли – да минут десять всего, – с ужасом спохватились, что последние полгода Семёна-то никто не видел, а приятель с силикатного завода вспомнил, что-де надорвался Семён, грузя кирпич, отпросился подлечиться и пропал. Подойдя к дому – да что там дом, баня! – Зойка вырвалась из рук Кирюши и кинулась внутрь. Пол просторного предбанника был густо устелен куриными перьями. Внутри – странный запах, дым. Чёрная печь-каменка затоплена, рядом с ней – сплошь куриные кости. На полатях – куча тряпья, странный силуэт лежачего человека и маленькая Зойка, распахнувшая, как птица, руки и прикрывающая импровизированную кровать.

– Не подходи к деде! Деда спит! Не буди его! – шипела она, прыгая хромоножкой вправо-влево.

– Семён, ты, што ль, здесь? – спросил громко Кирилл. – Что с тобой, Семён? Болеешь? Спишь?

Ответа не последовало, только худющая Зойка в дедовой фуфайке, как растрёпанный щегол на жёрдочке, скакала из стороны в сторону.

– Да не мельтеши, малявка. – Кирилл отодвинул её мощной рукой от полатей и с ужасом уставился на неподвижного Семёна. Тепло одетый, накрытый дюжиной одеял, он сохранял мертвецкое спокойствие.

– А он живой вообще? – спросила расхристанная женщина из-за спины Кирилла. – Чё он в платке-то? И цвет лица странный… слишком уж загорелый…

Голова Семёна действительно была неумело обвязана Зойкиным пуховым платком, доставшимся ей от матери. Из-под кружевных оборок по кайме торчал острый коричневый нос.

– Не троньте дедаааа! – выла Зойка, безуспешно пытаясь укусить за руку могучего Кирилла и прорваться сквозь него к родному человеку. – Не мешайтеее емууу!!!

Кирюша тем временем наклонился над Семёном и спустил с его головы злосчастный платок. Седые склеенные волосы Макарова упали на лоб неживой мочалкой, от острого носа к вискам и шее тянулась сухая коричневая кожа, глаза ввалились и будто запеклись в глазницах, ресницы впечатались в щёки.

– Матерь Божья! Да это ж мумия! – завыли бабы, мужики остолбенели и ринулись к выходу.

Зойка, воспользовавшись сумятицей, укусила-таки за кисть Кирюшу, запрыгнула на полати и начала судорожно натягивать на голову мумии пуховый платок, всхлипывая и причитая: «Замёрзнешь, дедя, замёрзнешь, миленький! Раздели тебя, дуракиии…» В тот же момент она ловко прижалась спиной к Семёну, свернулась рядом клубком и натянула поверх обоих засаленное ватное одеяло. Даже высохший, даже мёртвый Семён Макаров животом своим повторял изгиб позвоночника любимой внученьки, видимо до последнего вздоха пытаясь отдать ей своё тепло.

Толпа в этот день то наплывала в баню Макаровых, то схлынывала на улицу, то приводила участкового, то священника Митрофана, то врача Ивана Кузьмича.

– Редкий случай мумификации человека за три-четыре месяца, – покачал головой Кузьмич. – В моей практике такого не бывало. Но научно всё объяснимо: постоянно высокая температура в бане и открытое окно обеспечили эффект сушилки.

– Да хрен бы с наукой, – всплеснула руками невысокая, полная женщина. – Ребёнка-то куда девать?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю