412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Катя Качур » Энтомология для слабонервных » Текст книги (страница 15)
Энтомология для слабонервных
  • Текст добавлен: 17 декабря 2025, 19:30

Текст книги "Энтомология для слабонервных"


Автор книги: Катя Качур



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 18 страниц)

На пожелтевшем от времени цветном снимке навсегда остался этот миг. Белая простыня поверх василькового платья, босые крошечные ноги, масляная литая шея, руки, скрещённые на коленях, непослушная прядь седых волос. Лея, смотрящая на флоксы. Лея, смотрящая на ветер. Лея, спасшая внука, искупившая вечную вину. Прозревшая, поумневшая, простившая себя, маленькая выдумщица Лея…

Страна шмелей

Бурдякин

Оленька с силой застегнула карабин набитого рюкзака и звонко расцеловала родителей. Летняя практика предполагала, что два месяца Ульяна с Аркадием не будут знать о своей дочери ничего. Высокая, лёгкая, фигуристая, как мать, она вновь уместила свои прелестные формы в суровый комбинезон цвета хаки, длинные светло-русые волосы захватила простой чёрной резинкой в конский хвост и заправила под камуфляжную кепку с большим козырьком. В общем, сделала всё, чтобы скрыть свою красоту.

– Вот смотри, – пятидесятилетняя Ульяна развернула к зеркалу взрослую дочь, – в твои годы девушки надевают короткие юбки, красят ресницы, накладывают тени, румяна, хотят понравиться парням. А ты?

– А я и так нравлюсь, – тихо ответила Оленька. – Вон Бурдякин от меня ни на шаг. Стоит щас за дверью, ждёт.

– Господи! Опять Бурдякин! – воздела глаза к небу Ульяна. – Почему из всех мужчин на земле ты остановилась на Бурдякине! Ты – царевна, и он – кривоногий прыщавый сморчок!

– Мам, ну не начинай! – обняла её Оленька. – Чего вы к нему привязались? Прыщи – явление временное. Кривые ноги ни на что функционально не влияют. Зато он лучший в энтомологии. Он изучал насекомых даже в условиях вечной мерзлоты. Он знает в сто раз больше наших профессоров.

– Энтомология ваша грёбаная, – Ульяна обвела рукой шкафы, заставленные коллекциями чешуекрылых и членистоногих, – наука не для слабонервных!

– Для слабонервных, мам, именно для слабонервных. Для чрезмерно чувствительных, для трепетных, для сентиментальных. Не зря же Набоков всю жизнь ею занимался, собрал свыше четырёх тысяч редких бабочек! А Жан Анри Фабр! Десять томов «Энтомологических воспоминаний», более сорока лет изучения жуков-скарабеев! И это писатели, мам, исследователи человеческих душ! Кто вспомнит об их прыщах или кривом носе?

– То есть Бурдякин – это приговор? – крикнул из кухни Аркадий.

– Пап, это прекрасная человеческая особь с редким даром и высокими моральными качествами. Ну всё, я опаздываю!

Оленька открыла входную дверь, и в её проёме, как в деревянной музейной раме, стоял виновник разговора. Броня Бурдякин, в пятнистой панаме, с чёрной жидкой бородой, неравномерно покрывающей прыщавое лицо, с рюкзаком, превышающим вес хозяина, напоминал лешего, изгнанного из тайги всеобщей урбанизацией. Броня топтался в тяжёлых ботинках и камуфляжном костюме со множеством карманов, явно не стиранном с предыдущего похода. Глаза его горели неким избирательным безумием: они вычленяли в увиденном главную цель, а фон размывали, как на профессиональной фотографии. Главной целью была Оленька, неглавной – её осуждающие родители.

– Здрасте, – глухо сказал Броня, потупив взор. – Пора ехать.

Он повесил на сгиб локтя Оленькин рюкзак, взял в другую руку свёрнутый рулоном спальный мешок и сделал шаг назад, пропуская Оленьку к лестнице.

– А, подожди, – отстранила она ухажёра, – мам, я забыла… Тетрадку дай мне, ну ту, Леину, со стихами!

Ульяна порылась в ящике стола и достала кле́еную-переклееную тетрадь, обёрнутую в серую непрозрачную обложку. Дочь таскала её как талисман во все походы, подшивая новые и новые страницы и наполняя свежим содержимым. Оленька свернула тетрадь рулоном, втиснула в карман рюкзака, ещё раз обняла маму с папой и, сбегая вниз по лестнице, догнала Бурдякина.

– Куда вы едете-то? – уже из двери кричал Аркадий. – Где это место на карте?

– Да очередной Шмелеёбск, пап! Жопа мира, Жигулёвский заповедник. Не переживай!

– Бронислав! Берегите её! – взывал отец, глядя в проём между этажами на перегруженного лешего и легкокрылую, ничем не обременённую дочь.

– Угу, – отозвался леший. – Будьте спокойны…

В Шмелеёбск со Шмелёвой

Очередной Шмелеёбск. Так Оленька называла любую точку земного шара, где не было ни воды, ни газа, ни электричества, ни телефона, ни почты, ни медицинской помощи. В таких местах, как правило, и проходила их энтомологическая практика. На факультет биологии она подала документы сама, легко сдав экзамены. Старый профессор, сражённый её обаянием, готов был поставить пятёрку, даже если бы она молчала. Но Оленька говорила, говорила, говорила. О хитиновом экзоскелете ракообразных, о кроссинговере при конъюгации, о спорообразовании древесных папоротников. В общем, о том, что требовал вступительный билет. На курсе было двадцать пять девочек и три мальчика: двое проплаченных мажоров и Бурдякин. Мажоры начали ухаживать за Оленькой со всем пафосом начала девяностых, Бурдякин взял её за руку, отвёл в палисадник за университетом и показал дохлую разложившуюся кошку.

– Бедняга, – всхлипнула Оленька.

– Не в этом суть, – опередил её страдания Броня, взял две палки и расковырял кошкин живот. – Наклонись поближе.

Оленька села на корточки и уткнулась в зловонные кишки. Бурдякин извлёк рыже-чёрного микроскопического жука, сунул ей в нос и торжествующе произнёс:

– А?!! Каков!!!

– Подожди… Это же Антренус музеорум, музейный кожеед! – воскликнула Оленька. – Он сожрал половину музейных экспонатов во времена Линнея в Швеции!

– Дыа! – просиял Бурдякин. – Питается трупами насекомых в гнёздах ос или пауков! И вот он здесь, и не один! Я нашёл их сегодня утром, когда бежал на лекции!

– Потрясающе!

Лицо Оленьки горело, в ультрамариновых глазах читался восторг, ресницы хлопали, как крылья бабочек, прядь длинных светлых волос налипла на влажные губы. Она была экспонатом редчайшей красоты, лучшим в его коллекции.

– Я люблю тебя, – с жаром произнёс Бурдякин, продолжая держать смердящие палки перед её носом. – Выходи за меня замуж. Мы исследуем весь земной шар. Мы откроем новые виды, благодаря нам перепишут справочники!

– Феноменально! – выдохнула Оленька, и Бурдякин воспринял этот ответ как «да».

* * *

Надо отдать должное, Бурдякин не был ревнив. За Оленькой продолжали ухаживать мажоры и преподаватели, подвозили её на дорогих машинах, приглашали в рестораны. Броня смотрел на это сквозь пальцы. Настоящим предательством для него стал бы переход Оленьки Гинзбург на кафедру биохимии, например. Или генетики. Но Оленька продолжала курс за курсом учиться на зоолога-энтомолога, а это цементировало их союз день ото дня. Апогеем любви стали летние практики. Вот и сейчас, в начале июня, наспех распрощавшись с её родителями, Броня вёз Оленьку в самый центр Жигулёвского заповедника. Они купили билеты на «Ракету», сели на верхней палубе и на подводных крыльях больше часа неслись по Волге, позволяя брызгам орошать лицо, а солнцу целовать зимние, ещё не тронутые загаром щёки. Затем, сойдя на берег, поймали попутный грузовик и ехали ещё час буераками, потом долго шли пешком сквозь лес, ориентируясь по компасу, и наконец попали на поляну с полуразрушенным частным домом. Здесь располагался университетский штаб и ночевали практиканты. В двух комнатах не было ровным счётом ничего. Голый пол и местами рваная крыша, протекающая при каждом дожде. На полу шеренгами лежали спальные мешки. По задумке одна комната предназначалась девочкам, другая, поменьше, – мальчикам. Но поскольку соотношение двадцать пять к трём не давало основания для равноправия, мальчиков приютили, как собак в ногах, в углу огромной залы, а небольшую непротекающую подсобку адаптировали для провизии и инвентаря.

Стоял аномально холодный июнь. Температура днём не поднималась выше десяти градусов. Ночью доходила до нуля. Спальники грели плохо, их затягивали верёвкой максимально плотно, оставляя снаружи только носы. Из ноздрей шёл пар. Дежурные вставали в пять утра и шли на Волгу, черпая воду прямо из реки и помещая огромный промышленный котелок над костром. Тут же рядом с огнём на торчащих кольях развешивали мокрые носки. Они периодически падали то в пламя, то в кипящий суп, но извлекались и вешались обратно. Брезгливые здесь не выживали. Для Оленьки это была обычная среда обитания. Она умела чистить зубы в ледяной реке, умела варить кашу на тридцать человек, умела мыть жирный котелок золой, умела обходиться без туалетной бумаги, сортируя флору заповедника на пригодную для интимной гигиены и малоподходящую. По нескольку месяцев Оленька не отражалась в зеркале, но, судя по влюблённым глазам Бурдякина и двух одичалых мажоров, выглядела неплохо. Целью зоологической практики было собрать тематическую коллекцию насекомых. Разбить их по отрядам, пронумеровать, подписать название вида, дать полную характеристику особи. Оленька это занятие не любила. Она и так знала большинство насекомых на латыни, прекрасно различала строение крыльев и глаз у сорока семейств стрекоз, могла нарисовать конечность любого членистоногого. Но процесс составления коллекции ради зачёта по практике её бесил. Насекомых требовалось отловить, поместить в баночку с нашатырной ваткой, дождаться, пока они отойдут в мир иной, насадить на булавку и приколоть к внутренней части коробки из-под конфет. Ассорти фабрики «Россия» закупалось килограммами. Шоколадные рельефные бочонки съедались в первую же ночь, коробки подписывались и служили жучье-паучьим кладбищем, которое к концу лета сдавалось энтомологу Анне Ильиничне Шмелёвой. Что определил её жизненный путь – фамилия предков или любовь к классу Insecta, но Анна Ильинична презирала каждого, у кого мандибулы, максиллы и щупики[43] не вызывали священного трепета. Сдать ей зачёт было практически невозможно. Анна Ильинична, сама похожая на шмеля, упитанная, сгорбленная, с неровными жёлтыми зубами и рыжеватой растительностью на лице, срезала за малейшую неточность. И если генетикам, биохимикам и микробиологам она давала хотя бы время на раздумье, то зоологов просто загоняла в угол. Так, Шмелёва любила подбрасывать вверх сухого жука, и пока тот падал на стол, студент скороговоркой называл по‐латыни его вид, род, семейство, отряд, класс, тип, царство. В общем, всю иерархию. Тем, кто не успевал этого сделать, практика не засчитывалась, а сессия летела коту под хвост. Оленька справлялась с задачей легко. Но Шмелёва всё равно её ненавидела. Гинзбург не проявляла усердия. Она не бегала с сачком по полям, не ловила на простыню клещей, не собирала с листьев тлю. Всё это за неё делал Бурдякин. А Оленька даже отпускала с иголки майского жука или трутня, если видела, что они ещё живы. Она не понимала, зачем убивать тех, кто уже исследован за сотни лет до их с Бурдякиным рождения. Прочитай справочник, посмотри картинки в атласе, посади живую пчелу на руку и изучи её со всех сторон. Поэтому, когда в июле Шмелёва просила показать наполненность её коллекции, Оленька, улыбаясь, открывала пустую коробку.

– И что ты этим хочешь доказать? – щетинилась Шмелёва.

– Что жизнь – не только ваша привилегия, Анна Ильинична…

Уязвлённая Шмелёва мучила Гинзбург до декабря. Коллекцию, которую собрал для Оленьки Бурдякин, она демонстративно выбросила в мусорное ведро.

– Ты будешь отчислена! – визжала Шмелёва. – Тебе не место в университете!

Но Оленька спокойно закидывала ногу на ногу и просила собрать консилиум для принятия зачёта. Когда же несколько преподавателей выслушивали ответы Оленьки Гинзбург, тянущие даже не на курсовую, а на кандидатскую диссертацию, Шмелёву вынуждали утвердительно расписаться в её зачётке.

Так продолжалось курс за курсом. «В Шмелеёбск за Шмелёвой!» – синие буквы на белом ватмане встретили Анну Ильиничну в Жигулёвском заповеднике и на этот раз. Она не обиделась. Переждав холодный июнь, Шмелёва приехала в середине лета, когда студенты уже не воняли немытыми телесами, а ежедневно купались в Волге и загорали на песчаной отмели. Анну Ильиничну накормили овсяной кашей, из которой выудили очередной грязный носок, и пригласили на пляж. Шмелёва разомлела, скинув с себя халат и оставшись в гигантском раздельном купальнике. Белый многослойный живот и худые ножки делали её похожей на беременную самку шмеля или пчелиную матку. Оленька попыталась улыбнуться. Но в носу защекотало, подбородок задрожал, синие радужки заволокли слёзы. Она вспомнила Лею. Родную, вредную, великую Лею. Чьи стихи она возила с собой по всем Мухосранскам, чей материнский поступок не могла забыть ни на минуту. Лею, похороненную недалеко от их дачи, на том самом клочке земли, что тётя Зоя купила для себя и мамы.

– А мы с тобой когда-нибудь ляжем рядом, – сказала на поминках зарёванная Зоя Перельман. – Ведь кто-то и на том свете должен потакать её умилительным капризам…

Оленька тяжело перенесла смерть прабабки. По сути, она была такой же, как Лея. Мятежной, упёртой, влюбчивой, скрытной. Что варилось в её прекрасной голове, постичь не мог никто. Кому посвящались стихи, написанные тем же, что у Леи, надрывным почерком: пьяными буквами, спотыкаясь, презирая расчерченные линии, Оленька доходила до финала по диагонали или вообще вверх ногами.

                То ли было это вправду, то ли не было.

                По земле ли плыли лошади, по небу ли.

                То ли я тебя любила, то ли ты меня.

                Не осталось даже призрачного имени.

            То ли дождь звенел, а то ли звёзды падали.

            Лето ль знойное стояло, снегопады ли.

            То ли вороном кричала птица, то ль скворцом,

            То ли было то началом нашим, то ль концом.

            То ль свободная я птаха, то ли поймана,

            То ли в церкви слушать Баха, то ль Бетховена,

            То ли звать тебя мне милым, то ль чужим,

            То ли кончились чернила, то ли жизнь.

* * *

– Что пишешь? – спросила Шмелёва, развалившись на пляжной подстилке. – Надеюсь, классификацию своей коллекции?

Оленька, загорелая, как шоколадка из ассорти «Россия», лежала на животе, спиной к солнцу, и что-то черкала в потрёпанной тетради.

– Стихи, – ответила она.

– О чем?

– О любви.

– Что ты знаешь о любви? – усмехнулась Шмелёва. – Что может знать о любви красивая девочка?

– А что знаете вы?

– А я всегда была некрасивой. – Анна Ильинична легла на спину, подложив руки за голову. Её белый рыхлый живот с утонувшим пупком оплыл, словно воск, на дырявую подстилку. – Ты не представляешь, как любят некрасивые. Осознавая несбыточность мечтаний, невозможность встреч, недопустимость поцелуев… И ты думаешь, некрасивые любят таких же непривлекательных? Ошибаешься! Они любят самых ярких, самых востребованных, всеми обожаемых! Потому что а хрен ли! Если тебя всё равно не обнимет ни один мужчина, мечтай о самом лучшем! Я всю жизнь была влюблена в одного… назовём его Сашей… красавчик, гитарист, ходили по походам, пели песни у костра. Он крутил с каждой смазливой девчонкой вроде тебя. А на меня не обращал внимания. И однажды я купила его ночь…

Оленька, забыв о тетради, придвинулась ближе, села на облезлую подстилку и вся превратилась в слух.

– Как купили? Когда? – Она тронула изящной рукой обвисший локоть Анны Ильиничны.

– Уже будучи взрослой. Ему нужна была докторская степень. И я подготовила для него диссертацию. С нуля. Как сейчас помню. Жуки-листоеды европейской части России. Он блестяще защитился. Спросил, сколько мне должен? Я сказала, одну ночь. Или две. Он раскошелился. На две. Перед каждой выпивал бутылку водки. Представляешь? Это как нырять в канализацию, заткнув нос. Больше мы с ним не виделись. И я, знаешь, тоже написала тогда стихотворение.

– Прошу, расскажите! – Оленька встала на колени и сложила в мольбе ладони.

Шмелёва закрыла глаза, поправила хлопковую шляпу с полями и хриплым голосом без стеснения прочитала:

                 За нелюбовь корить дела пустые.

                 Благодарю за сказку вне закона,

                 Где все твои грехи – мои святыни,

                 Которые храню я как иконы.

                 В те ночи просто ангелы сдурели,

                 Разбили что – не разобрали сразу,

                 Февраль, безумцы, спутали с апрелем,

                 А землю поменяли с небесами.

                 Ах, знать бы, где упасть, застлать бы снегом.

                 И научиться бы не верить в чудо,

                 И вразумить, что для меня ты – небыль,

                 Не суженый ни Богом, ни Иудой.

                  А я лечу с седьмых небес на скалы,

                  Прощаясь на лету и всех прощая,

                  Кричу безмолвно, чтобы не искали

                  И чтобы кровь смывать не обещали…

Оленька растёрла по щекам внезапные слёзы и взяла пухлую ладонь Шмелёвой в свои руки. На странную сцену не обратили внимания: кто-то плавал, кто-то, собравшись в кружок, играл в волейбол.

– Почему вы были со мной откровенны? – спросила она и тут же отбила мяч, случайно отлетевший в их сторону.

– Потому что ты – тот самый Саша, а я – это твой Бурдякин. Он посвятит тебе жизнь, научные открытия, всего себя. А ты будешь спать со смазливыми пустоголовыми мужиками. И если уж отдашься ему, то только выпив водки и заткнув нос. Демонстрируя, как ты оскорблена, как он тебя недостоин…

– Неправда! – Гримаса боли отразилась на Оленькином лице.

– Правда! Сколько стихов ты посвятила Бурдякину? Ни одного! – отшвырнула её руки Анна Ильинична. – Так что попомни мои слова! И убери свой волнующий зад с моей подстилки!

Лина

В начале августа к Оленьке в заповедник приехала Лина Перельман. Она училась в том же университете на филолога, практику проходила в тихих чистых библиотеках и дикую природу воспринимала только на перекидных календарях. Отправиться в первобытный лес её могла заставить лишь крайняя необходимость. До места Лину довёз один из многочисленных поклонников на личном автомобиле. Увидев тёмно-синюю рубленую «вольво», заросшие мхом мажоры присвистнули: «На таких ездят либо директора, либо бандиты». Линин воздыхатель больше походил на вторых: лысый сверху и шерстяной начиная с шеи: он будто бы влез в медвежью шкуру, прорвал головой дыру, а остальной мех распределил по поверхности тела. В зарослях на груди путалась жирная золотая цепь, на пальце горела крупная печатка с чёрным камнем. Он открыл пассажирскую дверь и подал руку спутнице. Из машины вышла крошечная девушка во французском стиле: гладкое тёмное каре с чёлкой а-ля Мирей Матье, вишнёвые сверкающие глаза, широкие брюки и белая рубашка, завязанная узлом на гладком животе. На ногах – открытые сандалии. Это была Лина. Она обняла Оленьку и, забыв о своём «братке», по-хозяйски прошла в дом.

– Вы что, здесь ночуете? – спросила Лина, поддев красным педикюром спальные мешки на полу. – Какая вонь!

– Ночуем, – спокойно сказала Оленька. – Это не вонь, а запах немытых тел. Совершенно естественный.

– Понятно. – Лина закрыла нос рукавом, надушенным цветочным парфюмом. – Ну что ж, у меня два часа, показывай свой рай.

Оленька не просто дружила с Линой, она с ней росла. Их жизни перемешались, словно разноцветные нитки, скатанные в шарик, словно сваренные в одной кастрюле сгущёнка с шоколадом, словно всыпанные в одну банку гречка с перловкой. Разделить, разобрать по зёрнышкам эту смесь не представлялось возможным. Линка была сестрой, близнецом, товарищем, товаркой, одноклассницей. Более того, она умела отражать Оленьку в отсутствие зеркала при любых обстоятельствах. Гинзбург могла красить губы, смотря на Перельман, подводить стрелку над веком, подкручивать ресницы. И по реакции подруги понимала, что вышла за контуры, намазала слишком ярко или, наоборот, чересчур бледно. При этом как внешность, так и образы жизни девушек крайне не совпадали. Оленьке претил потолок вместо неба, Лину раздражало всё, что не было рукотворным: начищенным, намытым, отполированным до блеска. Поэтому вместе они отдыхали редко. Оленьку душили рестораны, выставки и театры, Лину воротило от открытого солнца, шумящих деревьев и пикников на пленэре. Однако на сей раз у Лины к Оленьке было дело. И она скрепя сердце лично приехала в заповедник.

– Намажься антикомарином, а то сожрут, и надень вот это. – Оленька кинула ей свой комбинезон, оставаясь сама полуголой.

Лина брезгливо переоделась, подворачивая брюки и утопая нежными ступнями в чужих кедах. Потеряв где-то «братка», они пошли вглубь леса. Пока продирались сквозь заросли, Перельман фыркала и материлась. Комары искусали её щёки и шею, ветки нахлестали лицо, к комбинезону прилипли килограммы колючек. Гинзбург, в шортах и футболке, оставалась чиста, как младенец.

– Это вот как? – злилась Лина. – Почему к тебе ничего не липнет, почему не жрут комары? Неужели только из-за того, что ты на две головы выше?

– Просто в тебе много сопротивления, – улыбалась Оленька. – Природа не любит противодействия, она начинает тебя уничтожать. Расслабься. Смотри, ты всю Лапуллу эхинату на себя собрала.

– Чё?

– Липучку ежевидную из семейства бурачниковых.

– Ой, отвали. Если я расслаблюсь, эта херня ко мне не прицепится? – огрызнулась Лина.

– Не прицепится. Не будь чужаком, прими колючки как отдельную форму жизни. Иную, чем у тебя, но от этого не менее удивительную.

В разговорах вышли к поляне, что тянулась почти до горизонта. Разнотравье ударило в нос терпким запахом. Метёлки жёлтого дрока соревновались в любви к солнцу с соцветиями чины и зверобоя, сиреневые колокольчики путались с розовым клевером, серовато-белый тысячелистник разбавлял голубую вероˊнику, ползучий фиолетовый вьюнок тянулся к колоскам луговой тимофеевки. Над многоцветным, бушующим ковром плыла кисея разноликих бабочек, мошек, жуков, стрекочущих, жужжащих, скрипящих, звенящих. А над ними, как дельтапланы над морем, летали сачки обезумевших от жары практикантов. В панамках, обгоревшие, потные, липкие, они прыгали словно кузнечики, высоко задирая ноги и зажимая в сетчатых мешках вожделенную добычу. Среди них разгорячённая Анна Ильинична тыкала древком сачка в членистоногих и перепончатокрылых, требуя немедленной реакции студентов в виде двух слов на латинице.

– Бомбус парадоксус! Тетигония веридиссима! Агриллус ангустулус! Симпетрум данае!

Лина вытерла крупные капли на лбу и посмотрела на Оленьку.

– Это счастье? – спросила она.

– Это счастье, – кивнула Гинзбург.

– Я бы предпочла увидеть такое в музее на картинах Саврасова и Мясоедова. В тихом зале с кондиционером и бабушкой-смотрителем.

– И что бы вдыхала? Запах масляной краски? Химического лака для дерева, пыльных портьер? – Оленька примяла траву ногой и легла, раскинув руки в стороны.

Облака, как куча неразвешенного прачкой белья, грозились упасть и испачкаться в цветочной пыльце. Лина легла рядом, отплёвываясь от травы, которая лезла в рот и царапала шею. По лицу мгновенно пополз кто-то щекочуще-многоножковый.

– Кстати, о пыльных портьерах, – пришла в возбуждение Лина. – Я вдохнула твой мир, теперь ты, будь добра, окунись в мой. Поедем с тобой в Москву, в театр.

– На хрена? – Оленька перекусывала тонкий колосок.

– Я влюбилась. И не нахожу себе места.

– В этого шерстяного, на «вольво»?

– Кто? Да нет, конечно! – Лина поднялась на локте и склонилась над лицом Гинзбург. – Он актер, певец. Оперетта, всё такое. Я была у него на десяти спектаклях. Я пропала.

– О! Оперетту всегда пел мой дядька Саша, бугай такой, шофёр-дальнобойщик, – оживилась Оленька. – Фигаро-Фигаро, браво-брависсимо! – Она смешно выпучила глаза.

– Да при чём здесь шофёр, Оля! Он – голос России! Кстати, эту арию с детства ненавидит моя мама. Всегда выключает радио, если её слышит. Короче. Ты должна мне помочь. Придумай, как нам с ним встретиться. Ну и просто побудь рядом, как талисман, как гарант того, что всё получится.

Лина смачно ударила себя по шее, убив гигантского, напившегося кровью комара. И тут же на её лицо с размаху упал жёлтый сачок, больно ударив рукояткой.

– Ой, простите! – Практикант-мажор, красный, расчёсанный от укусов, присел рядом на корточки. – Гонялся за бабочкой, а поймал вон какую красотку! – попытался закадрить он.

– Всё, идите к чёрту! Я тут больше ни на миг не останусь. Короче, Оля, в конце лета едем в столицу! У него десять постановок подряд! «Летучая мышь»! «Сильва»! «Принцесса цирка»! «Весёлая вдова»!

– Звучит как названия насекомых, – хмыкнула Оленька.

– У тебя весь мир – насекомые! – фыркнула Лина. – Итак, сраные ботаники! – Она вручила мажору потерянный сачок и дёрнула вниз за козырёк его кепку. – Отведите меня к машине, иначе я умру от переизбытка вашей грёбаной природы.

Оленька вновь провела подругу через кусачий, липнущий лес. «Браток» курил у «вольво», потягивая из фляги коньяк. Машина, облепленная грязью и зелёной тлей, потеряла лоск и будто капитулировала перед мощью заповедника. Её водитель с воспалёнными глазами выглядел как кипящий в котле рак.

– Не боишься с пьяным за рулём? – спросила Гинзбург.

– Чтобы ему напиться, нужно пару вёдер, а так он себе просто рот ополаскивает, – успокоила Лина.

Она, исцарапанная, покусанная, сменила комбинезон на городскую одежду, сбросила грязные кеды, сунула пыльные ноги в изящные сандалии, кивнула «братку» и прыгнула в машину. Тонированные стекла отгородили их от внешнего мира, кондиционер в минуту охладил раскалённый металл, дым сигареты сменил воздух июльского разнотравья. Лина расслабилась и задремала. Наконец-то она была в своей тарелке.

В Москву!

После внезапного откровения Шмелёва к Оленьке как-то подобрела. Будто выпустила токсин из жала и стала временно неядовитой. Впервые Анна Ильинична зачла Гинзбург практику с первого раза в середине августа, закрыв глаза на коллекцию, собранную Бурдякиным. До начала учебного года оставалось ещё две недели, родители взяли билеты на поезд, и две подруги стояли на перроне, ожидая состава. Лина была в шёлковом брючном костюме, туфлях на шпильках и бежевом плаще с клетчатой подкладкой Burberry, которые мама Зоя привезла из очередной заграничной поездки. Рядом с ней стоял огромный фешенебельный четырёхколёсный чемодан. Оленька, в камуфляжном комбинезоне на лямках, футболке и кроссовках, обошлась небольшим рюкзаком из грубой кожи.

– А где твои вещи? – изумилась Лина.

– Тут. – Оленька повернулась спиной, демонстрируя чёрный ранец за плечами.

– И что ты взяла? Зубную щётку и помаду?

– Помаду забыла, – серьёзно ответила Оленька. – Зубную щётку, треники, тапочки и Леину тетрадь.

– А в чём ты собираешься идти в театр? В камуфляже? – фыркнула Лина.

– А что мне надо было взять – бальное платье? – съязвила Оленька.

– Не бальное, а вечернее, коктейльное, – поправила Перельман. – Я взяла пять штук. Но на тебя ни одно не налезет.

– Забей, – махнула рукой Оленька, не пытаясь перекричать шум прибывающего поезда. – Это же ты едешь производить впечатление. А я так, на подхвате, швейцар, телохранитель…

В купе оказались втроём с командировочным мужиком. Довольно молодым, общительным, весёлым. Пока раскладывали вещи, он незаметно снял с безымянного пальца и положил в карман брюк обручальное кольцо. Достали курицу, яйца, дачные огурцы, беляши, нажаренные Ульяной, минералку. У мужика оказалась бутылочка красного вина. С удовольствием поели, выпили, разговорились. Мужик назвался Игорем, достал карты, предложил сыграть в дурака.

– На рубль? – хитро улыбнулся Игорь.

– На раздевание, – тихо ответила Оленька.

– Ах, вот с какими лисичками я еду! – оживился Игорь. – Идёт!

Лина, выпучив глаза, инстинктивно натягивая тёплую кофту, толкнула Оленьку в бок.

– Ты что, с ума сошла? Ты где этого набралась? – испуганно спросила она.

– На практике, в лесу. Вечерами совсем нечего делать. Дурили с нашими мажорами.

– Я пас. – Лина энергично замотала головой. – Играйте сами.

Игорь, заметно повеселевший, раздал колоду и окинул Оленьку взглядом.

– Да на тебе треники, футболка и носки! – воскликнул он. – Я вмиг тебя раздену, студентка!

– Ходите, Игорь, – улыбнулась Оленька. – Не выёживайтесь.

Лина фыркнула, взяла сигареты и демонстративно вышла из купе. Тамбур пустовал, она затянулась и уставилась на бескрайние поля за окном с островками деревьев и кривыми извилистыми речушками. В отличие от Оленьки, видевшей жизнь в каждом лепесточке, Лина воспринимала пейзаж как контурную карту. Цель поездки не шла у неё из головы. В Олега Онежского она влюбилась заочно, увидев его на столичных афишах в образе Мистера Икса. Блондин, в чёрном плаще, карнавальных очках, с трёхдневной, аккуратно выбритой по контуру щетиной, он разрядил автомат ей в сердце и оставил патроны в кровоточащей ране. Лина не была наивной дурой. Она не мечтала о принце, не витала в облаках, не собирала фотографии актёров. У Лины было много поклонников. Она вполне устойчиво стояла на земле, ездила по этой земле на дорогих машинах, встречалась с богатыми ухажёрами. Лина нередко посещала мужской стриптиз и на слащавых раскачанных мальчиков не пускала слюни. Но это лицо на афише одномоментно превратило залюбленную избалованную девицу в малышку, мечтающую о счастье. Чтобы избавиться от наваждения, Лина, гуляющая по Москве с компанией друзей, решила увидеть красавчика вживую. К половине седьмого вечера приехала на Большую Дмитровку к Театру оперетты, взяла у перекупщика билет и ровно в семь уже сидела в первом ряду перед открывающимся занавесом. Давали «Летучую мышь». Онежский исполнял Габриэля фон Айзенштайна. Лина потеряла остатки разума. Помпезный зал с золотыми балконами, триумфальная люстра, красные бархатные кресла, надушенные театралы, кулисы, актёры, декорации – все кружились под музыку Штрауса, а в эпицентре блистал Олег Онежский. Лирический баритон (хотя Штраус писал эту партию для тенора) обволакивал, окутывал, манил, раздевал, ласкал Линину душу, и она, не сдерживая слёз, отбивая до синяков ладони, аплодировала и вливалась в общее ликование сорванным голосом: браво, браво, браво! Ночью в гостинице не могла уснуть. Решила на следующий его спектакль прийти с букетом цветов. Купив корзинку бордовых роз, еле дождалась конца творения Легара. Играли «Весёлую вдову», Онежский в образе графа Данилы Даниловича снискал боˊльшую часть аплодисментов и букетов. Принимая цветы из рук Лины, он прижал ладонь к сердцу и поклонился. Но Перельман этим не насытилась. К очередной постановке она принесла корзинку белых роз. Затем розовых. Затем оранжевых. К девятому спектаклю Онежский начал её узнавать. А на десятый – в том самом костюме Мистера Икса, в каком красовался на афише, увидев преданную фанатку, в прыжке рухнул на колени и проехался по сцене, остановившись у её ног. Лина рыдала. Он был прекрасен не только на рекламных постерах. В жизни его лицо, его рубленый подбородок, его шрамчик на виске возле левой брови, его огненные карие глаза (ах, какое красивое сочетание с волосами цвета блонд!) обладали невероятной чувственностью, мощью, энергией. За свою 19-летнюю жизнь она так не влюблялась никогда. Подошло время уезжать из Москвы, а кроме красивых жестов и воздушных поцелуев, между ними ничего не происходило. Нужно было планировать новую поездку и действовать решительно. Но как?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю