Текст книги "Белки в Центральном парке по понедельникам грустят"
Автор книги: Катрин Панколь
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 42 (всего у книги 48 страниц)
Повесила на локоть большую сумку, качнула разок-другой. Вообще великолепно!
Длинный черно-белый шарф, темные очки.
Вперед, к новым свершениям!
Гортензия добралась до «Скетча» на такси. Вышибала пропустил ее без очереди: «Hi, honey! Все такая же красавица, такая же сексапильная!..» Она в ответ одарила его ослепительной «кошачьей» улыбкой, из тех, что сражают наповал. Вот именно, она красавица и сексапильная и сама это чувствует на каждом шагу. Прекрасный вечер, все сегодня прекрасно, только на сердце по-прежнему тяжело. Тяжело и пусто. «У меня 87 %, мое платье – проект года», – напомнила себе Гортензия, чтобы взбодриться, и, переступив порог, качнула бедрами, чтобы отделаться от тяжести и пустоты.
В дверях она столкнулась с мужчиной. Тот извинился и с сомнением спросил: «Мы знакомы?» – «Старая уловка!» – отрезала Гортензия. Он улыбнулся. Внимательно осмотрел ее с головы до ног. Снова улыбнулся – коротко и сухо.
– Мне нравится, как вы одеты. Это вы сами все подобрали?
Гортензия посмотрела на него ошарашенно.
– Я имею в виду черное платье, молнии спереди и сзади, джинсовая куртка на размер меньше, короткие перчатки, брошка, шарф…
Гортензия вытаращила глаза.
– Ну да… Платье – моя модель… Для «Эйч энд Эм», – солгала она решительно, – они мне заказали. Это будет гвоздь зимней коллекции.
Собеседник окинул ее уважительным взглядом.
– Но ведь вы еще так молоды…
– И что с того?
– Да, правда. Глупость я сказал.
– Да уж.
– Я работаю в «Банана Репаблик». Руководитель отдела дизайна. Мне очень нравится ваш стиль… У меня к вам деловое предложение. Приходите к нам работать на пару месяцев. Ваша задача – генерировать идеи. Оплатой не обидим.
– У вас есть визитка?
– Держите!
Он протянул ей карточку. Имя, должность, «Банана Репаблик».
– Можно я оставлю ее себе?
– Вы мне не ответили.
– У меня есть агент. Позвоните ему, обговорите все условия.
– Как его зовут? Дайте мне его номер, я ему позвоню завтра с утра. Приступать нужно будет в июле. Сможете?
Гортензия продиктовала телефон Николаса. До завтрашнего утра она едва успеет его предупредить.
– Он занимается всеми моими контрактами.
– У вас найдется минутка посидеть, поговорить?
Гортензия соображала. Человек с виду порядочный, визитка выглядит вполне солидно…
– Меня ждет подруга. Я только предупрежу ее, подождите меня у бара, хорошо?
Она отошла, проверила, что он не смотрит ей вслед, завернула в туалет и, запершись, позвонила Николасу.
– Мне предлагают работу на лето! Я нашла, нашла! Два месяца в «Банана Репаблик», рисовать модели! Представляешь? Не таскать коробки, не клеить этикетки, а работать над новой коллекцией! Скажи, Нико, это же фантастика!
С ума сойти, а я-то не хотела сегодня никуда ходить! Собиралась просидеть весь вечер дома!
Николас потребовал подробностей.
– Больше ничего не знаю. Я ему наплела, что ты мой агент, он завтра тебе позвонит насчет оплаты, условий и так далее. Перезвонишь мне потом сразу, ладно? Ущипни меня, ущипни, мне самой не верится!
– Вот видишь, красавица, а ты вешала нос! Я же тебе говорил – в мире моды все может перемениться в любой момент.
– Надо все-таки подождать, пока все будет подписано. Ты, главное, распиарь меня ему как восходящую звезду, пусть у него слюнки потекут!
– Кого вы учите!
Гортензия вернулась к бару. Собеседник уже ждал ее. Он представился: Фрэнк Кук. Высокий, сухощавый, с тонким лицом, с проседью на висках и взглядом острым, как у барышника. На вид лет сорок – сорок пять. Темно-синий пиджак. На пальце обручальное кольцо.
– Только недолго, у меня потом еще встреча, – заявила Гортензия, усаживаясь напротив на высокий табурет с красной спинкой в форме сердца.
Ее апломб произвел на Кука должное впечатление. Он заказал бутылку шампанского.
– Вам уже приходилось работать в крупной компании?
– Я, конечно, еще молода, но опыт у меня уже есть. Последний раз я работала с магазином «Харродс». Оформила две витрины, лейтмотив – модный аксессуар. Я занималась всем от и до, дизайн, постановка… Получилось шикарно. И мое имя было написано на всю витрину: Гортензия Кортес. Эти витрины простояли два месяца, мне сделали кучу предложений. Сейчас мы с моим агентом как раз их разбираем.
– «Харродс»! – воскликнул ее собеседник. – Похоже, мне придется пересмотреть порядок оклада.
В его глазах вспыхнула насмешливая, но добрая искорка.
– Уж пожалуйста, – кивнула Гортензия. – Я за гроши не работаю.
– Надо думать. Вы не производите впечатление барышни, которую можно заполучить просто так.
– Меня вообще нельзя заполучить.
– Прошу прощения… Вы уже бывали в Нью-Йорке?
– Нет, а что?
– Дело в том, что наш офис находится в Нью-Йорке. Если вы согласитесь, работать будете там. В центре Манхэттена. Отдел дизайна.
Нью-Йорк. Ее словно ударили под дых. Но она перевела дыхание и покрепче уселась на табурете.
– Вы что-то говорили насчет шампанского?
Внутри у нее все словно завязалось узлом, надо скорее чего-нибудь выпить, чтобы расслабиться. Нью-Йорк. Нью-Йорк. Центральный парк, Гэри. Белки грустят по понедельникам…
– Молодой человек, – прикрикнул Фрэнк Кук на бармена, – вы там не заснули над нашей бутылкой?
– Сию минуту! – И перед ними немедленно поставили бутылку и два бокала.
– За успех совместной работы! – предложил Кук, разливая шампанское.
– За успех моей работы, – поправила Гортензия. Неужели ей это не снится?..
На сердце больше не было ни тяжести, ни пустоты.
Теперь каждую неделю, по вторникам и четвергам, Жозефина приходила после обеда к мсье Буассону, в большую гостиную с унылой мебелью. В два часа мадам Буассон уходила играть в бридж, и им никто не мог помешать. Жозефина звонила в дверь, Буассон приглашал ее войти. На подносе уже были выставлены белое вино, ананасовый сок, красный мартини. Себе он наливал выдержанного бурбона. Какой-то странной марки, он называл его «желтенький».
– Когда жена дома, мне пить нельзя. Она говорит, можно только в определенные часы. Но я так никогда и не решился спросить, в какие.
Он смотрел на нее с улыбкой и прибавлял:
– Я уже лет пятьдесят не улыбался!
– Жаль!
– С вами мне легко. Хочется нести всякую чушь, курить, пить «желтенький»…
Буассон ложился на полосатую кушетку в стиле Наполеона III, прихватив стакан и таблетки, запивал лекарство бурбоном, у него начинала кружиться голова, он пристраивал под голову подушечку и принимался говорить. Он рассказывал Жозефине о детстве, родителях, какая у них была гостиная, – вот эту самую мебель он, собственно, унаследовал, но она ему никогда не нравилась. Жозефина не уставала удивляться, как легко и искренне он рассказывает о себе. Похоже, ему это и правда нравится.
– Ну, спрашивайте о чем хотите. Что вам рассказать?
– Каким вы были в семнадцать лет?
– Мещанчиком. Грустным. Зажатым. В синем пиджачке, серых брюках, при галстуке, в шерстяном свитере – мама вязала. Совершенно страхолюдные свитеры… Тоже синие или серые. Вы себе не представляете, как тогда выглядела Франция, да весь мир вообще… Ну… По крайней мере каким он виделся мне, – а я сидел дома сычом. Наверное, многие в это время развлекались и жили в свое удовольствие, но мне весь мир казался унылым, мертвым! Совсем не то, что сейчас. Во Франции тогда все еще жили как в девятнадцатом веке. У нас в столовой стоял большой радиоприемник, и за едой мы слушали новости. Мне говорить не разрешали. Только слушать. Я не понимал, какое эти новости имеют ко мне отношение. Такое чувство, что до меня никому нет дела. У меня не было ни собственных мыслей, ни взглядов. Я был вроде ученой мартышки, повторял все за родителями… И было это, конечно, невесело. Тогда только-только были подписаны Эвианские соглашения. Заканчивалась война в Алжире. Я даже не знал, хорошо это или плохо… Премьер-министром был Помпиду. На де Голля было совершено покушение в Пти-Кламаре. Помню, как звали террориста: Бастьен-Тири, активист «Французского Алжира». Его расстреляли 11 марта 1963 года. Генерал отказался его помиловать. Мои родители были ярые голлисты, они считали, что так и надо: Бастьен-Тири виновен – значит, все. А министром культуры тогда был Андре Мальро. Он отправил «Джоконду» в турне по всему миру. Мой отец говорил, что это обойдется в-миллионы, и все из кармана французского налогоплательщика… Война во Вьетнаме тогда еще не началась. Президентом США был Джон Кеннеди. Его жена Джеки была звездой. Все женщины носили, как она, узкую прямую юбку и шляпку, этак, знаете, набок, кокетливо. Женщины в то время, кстати, были либо матерями семейства, либо секретаршами. Они носили тугие корсеты и бюстгальтеры с заостренными кончиками. Вице-президентом США был Линдон Джонсон. Произошел ракетный кризис на Кубе. На Генеральной ассамблее ООН в Нью-Йорке Хрущев снял ботинок и хряснул по трибуне. Это показывали по телевизору. Картинка была черно-белая и прыгала. Был апогей холодной войны, естественно, все тут же замерли в ужасе. Нам даже в школе рассказывали про мировое противостояние и атомную войну, надо, дескать, готовиться к худшему… Молодежи как таковой тогда просто не было. Как и джинсов. У подростков не было «своей» музыки, мы слушали то же, что и взрослые: Брассенса, Бреля, Азнавура, Трене, Пиаф… В газетах только-только появилась реклама колготок. Когда моя мать ее увидела, она сказала: «Какая мерзость!» Почему – не знаю… Для нее все новое было «мерзость». Мои родители читали «Фигаро», «Пари Матч» и «Жур де Франс». А мне, когда я был совсем маленький, выписывали «Вестник Микки-Мауса». Но когда я подрос, «своей» газеты у меня уже не было. Весь этот мир был заточен под взрослых. У молодежи и карманных денег-то, по сути, не водилось, соответственно не было и «своих» товаров, раз мы ничего не могли покупать. Мы просто слушались. Учителей, родителей… Но что-то такое в это время уже начало тихонько бродить в умах. Одновременно ярая жажда жизни, аппетит, голод – и страх, что всегда все так и будет, как сейчас… Курили очень много. Тогда еще не знали, что это вредно. Я килограммами лопал леденцы «Крема» и «Кар-ан-сак» и кокосовые шарики. Когда к родителям приходили гости, они ставили пластинки, 33 оборота, потом появились «сорокапятки». Помню, я купил себе пластинку Рэя Чарльза, Hit the Road, Jack, чтобы позлить родителей. Мать сказала, что Рэй Чарльз – очень достойный негр, потому что слепой!.. Я подслушивал за дверью. Иногда они танцевали. Женщины тогда носили очень пышные прически, «двойки» и шпильки. Отец купил автомобиль «панард». По воскресеньям он возил нас кататься на Елисейские Поля. Мальро в Париже велел чистить фасады зданий – они были такие закопченные, почти черные, – и все в голос возмущались… Я сам не знал, к какому миру принадлежу: к тому, в котором жили мои родители, или к тому, что только нарождался. Про этот второй, новый мир я догадывался, но в него я тоже не вписывался… У молодежи был кумир – Джонни Холлидей, и все напевали Retiens la nuit. Клод Франсуа только выпустил Belles, belles, belles, а «Битлз» – Love Me Do. Они выступали в «Олимпии» в первом отделении, перед Сильви Вартан и Трини Лопесом. Меня на тот концерт не пустили… Я слушал тайком Salut les copains у себя в комнате, а на случай, если мать вдруг войдет, прятал транзистор под огромный латинский словарь. Мать слушала радиосериал Заппи Макса «Горячо!» на «Радио Люксембург», но, конечно, она бы в этом нипочем не созналась!.. Мы ходили в кино на «Вестсайдскую историю», «Лоуренса Аравийского» и «Жюль и Джим». Любовь на троих у Трюффо – это был по тем временам такой скандал!.. Начиналась эпоха Брижит Бардо. Какая красавица! Она мне так нравилась! Легкая, беспечная. Уж она-то, я думал, свободна, свободна и счастлива, у нее сколько угодно любовников, она может разгуливать нагишом… А потом узнал, что она чуть не покончила с собой… 5 августа 1962 года погибла Мэрилин Монро. Я запомнил дату, потому что это был такой удар!.. Вот она была сексапильная, но при этом грустная. Наверное, поэтому ее так любили… Я все это переживал очень живо, но как бы издалека. Наша гостиная была отрезана от окружающего мира. А я был единственный ребенок, сын и наследник. И я буквально задыхался. Учился я очень хорошо, сдал выпускной экзамен с отличием, и папа сказал, что мне надо поступать в Политехническую школу – там же учился и он. Девушки у меня не было, на вечеринках я тушевался. Помню самую первую вечеринку, мы поехали с приятелем на его мотороллере, был жуткий ливень, и я промок до нитки. Когда мы вошли, играла песня «Бич Бойз» I Get Around. Как только я услышал эту песню, мне сразу захотелось танцевать. Но я так и не решился. Понимаете, я был труслив до невозможности!.. А потом, стало быть, знакомый родителей предложил мне поработать на съемках «Шарады», и родители ни с того ни с сего согласились. Может, потому, что моей матери очень нравилась Одри Хепберн. Элегантная, изящная, грациозная… Наверное, мама хотела быть как она… Вот так я с ним и познакомился.
Жозефина слушала не прерывая. Она завела толстый блокнот и записывала. Ее интересовало все, до мельчайших подробностей. Она хорошо усвоила, что говорил Кэри Грант: «Чтобы произвести хорошее впечатление, нужно сотен пять мелких деталей, не меньше». И ей, чтобы рассказ вышел живой, а персонажи – убедительные, тоже требуется множество деталей. Иначе у читателя не будет ощущения, что перед ним живые люди. А Жозефина знала: чем больше подробностей, тем история вернее и правдоподобнее. «Не надо обтекаемых слов, будьте конкретнее!» – говорил Сименон. Жозефина читала его «Воспоминания». Он объяснял, как создает персонажей: наслаивает друг на друга множество деталей. Акогда персонажи готовы, рассказ разворачивается сам собой, как по волшебству. История должна вырастать из героев, а не накладываться извне. И чтобы Юноша ожил, ей нужно, чтобы мсье Буассон рассказал ей уйму разных мелочей…
И он рассказывал. Лежал на кушетке, задрав ноги на подлокотник, и время от времени поправлял под головой подушку. Поднос с бурбоном, каплями и таблетками стоял под рукой. Буассон отхлебывал то воды, то бурбона, то глотал лекарства, как подросток, который слегка прихворнул и пользуется случаем выпить тайком от родителей. Жозефина смотрела, какие у него жидкие волосы на затылке, какая прозрачная кожа, и ее трогала эта хрупкость. Ей вспоминались слова Стендаля: «Жизнь надо хорошенько трясти, а то она сама нас сгложет». Буассон как раз выглядел таким – изглоданным. Как рыбья кость.
Жозефине иногда казалось, что он с головой погружается в прошлое и забывает, что она сидит рядом. Он прикрывал глаза и снова видел перед собой съемочную площадку, люкс Кэри Гранта, балкон, с которого они смотрели на ночной Париж. Жозефина немного выжидала, потом осторожно задавала новый вопрос:
– Он рассказывал вам про Штаты, про современников, режиссеров, других актеров, актрис?
Буассон не всегда отвечал прямо. Иногда он продолжал грезить вслух и говорил, по сути, сам с собой:
– Бывало, когда вечером я приходил со съемок домой, то так задыхался от счастья, что у меня буквально не было сил писать дневник… К тому же я записывал только то, что имело отношение ко мне. До остального мне не было дела. Наверное, я ревновал его ко всему, что так или иначе его окружало. Стеснялся своей неуклюжести. Помню, как-то раз он взял меня на светскую вечеринку. В дневнике я писать об этом не стал. Он так улыбнулся и спросил: «Хочешь познакомиться с киношным бомондом? Пойдем, покажу…» Приходим. Большая квартира на Риволи. Очень просторная, вся белая, по стенам сплошь картины, альбомы по искусству. Кроме меня, только взрослые. Все говорят по-английски. Все очень нарядно одеты, дамы в коктейльных платьях, мужчины в костюмах и галстуках и лакированных ботинках. Много пьют, разговаривают очень громко. Помню, они говорили о любви как об очень важном философском вопросе, секс то, секс сё… Они издевались над мещанскими условностями, когда, мол, кого-то любишь и считаешь, что человек – твоя собственность. Это, дескать, убожество. Мне казалось, это говорится в пику мне. Будто они мне в лицо кричали: «Лопух, недотепа!» Я их рассматривал в упор. Они пили, курили, говорили о художниках, о которых я никогда не слышал, о джазовых пластинках, о театре. Одна женщина на каждое мое слово прямо покатывалась со смеху. Она видела, что я пришел с Кэри, и сразу заявила, что я просто прелесть. Ее звали Магали. Она сказала, что она актриса. Брюнетка, волосы до плеч, глаза жирно подрисованы черными стрелками, зеленый свитер с блестками. Она трещала про Париж, Рим, Нью-Йорк, видно, что много поездила. У нее было полно знакомых в кино, предлагала помочь, если мне нужна будет еще стажировка. Я кивал, мол, да, с удовольствием, а сам думал: «Вот бы мне быть как она, таким же уверенным, раскрепощенным…» Она держалась так, будто искренне мной интересуется, и я и впрямь почувствовал себя ужасно интересной персоной. Ну, думаю, наконец-то! Я как они, их мир – мой мир! У меня аж сердце захолонуло. Я уже видел, какое меня ждет блестящее будущее. Когда я смогу тоже вот так разглагольствовать безапелляционно, уверенно. У меня тоже будет обо всем свое мнение, непререкаемое суждение. И вдруг… Вошел мужчина, и все разом обернулись к нему. Кэри мне потом объяснил, что это один кинопродюсер, очень важная птица, от которого все зависит в Голливуде. Все кинулись к нему, обступили со всех сторон. Про меня забыли и думать. Они все толкались, даже не извиняясь, не глядя в глаза. Я снова стал как невидимка. И подумал: «Да что я вообще тут делаю?» Ко мне подсел какой-то здоровенный бородач и стал расспрашивать, сколько мне лет, на кого я учусь, кем хочу стать через десять лет… Но я не успел ему ничего толком ответить, как он вскочил и пошел принести себе чего-нибудь выпить. Вернулся и давай по новой: сколько мне лет, на кого я учусь, кем хочу быть через десять лет… Короче, мне стало совсем тошно. Я ничего не сказал Кэри, забрал свое пальто и ушел. Возвращаться пришлось пешком, метро уже было закрыто… Ужасный вечер. В этот вечер я понял, что никогда мне не стать частью его мира. Мы с ним об этом ни разу не говорили. И он уже никогда не брал меня с собой на вечеринки… Да мне и не хотелось, мне больше нравилось, когда мы были только вдвоем. Вот с ним я никогда не чувствовал себя недотепой. Даже когда мы не разговаривали, а просто сидели вместе и молчали. Кстати, так бывало все чаще. Я удивлялся, а он в ответ хлопал меня по плечу и говорил: «Не все же языком болтать, my boy, иногда и помолчать не грех!»
– Так ведь он прав, разве нет?
– Он мог часами не разговаривать. С Говардом Хьюзом они иногда сидели вместе целый вечер молча. Кэри приходил к нему, мог пить, курить, читать книгу и ни разу не заговорить! А когда они все-таки разговаривали, Хьюз учил его уму-разуму. Например, говорил, что у Кэри слишком идеальное представление о женщинах, потому что они на самом деле его не любят, а гонятся за его деньгами и славой. Я думаю, у него всегда были более близкие и доверительные отношения с мужчинами, чем с женщинами. Но мне он этого не говорил, наверное, считал, что мне еще рано. Вообще он был куда сложнее, чем на первый взгляд. Просто он это не афишировал.
– Помните, вам так и сказала его костюмерша: «На него смотришь – уже его любишь, а когда его любишь, никогда до конца не поймешь…»
– Чем больше я с ним общался, тем меньше понимал, какой он на самом деле. И тем сильнее его любил… И все больше запутывался. Как-то раз он мне сказал, что в Голливуде его кое-кто просто ненавидит. Оказалось – Фрэнк Синатра.
– Да ну?! А за что?
– Они как-то вместе снимались: в фильме «Гордость и страсть» Стэнли Крамера. Съемки начались в апреле 1956-го. Не прошло и недели, как Кэри по уши влюбился в свою партнершу – Софи Лорен. Причем это было взаимно. Ей тогда было двадцать два, а ему на тридцать лет больше, и она уже была обручена с Карло Понти. Но Кэри это не остановило. Он сделал ей предложение. Она не сразу отказалась… Это была сумасшедшая страсть! В сценах, где им надо было целоваться, они не могли остановиться. Режиссер кричал: «Стоп, снято!» – а они все целовались. Фрэнк Синатра с ума сходил от ревности. Он тоже был влюблен в Софи и тоже очень хотел ее заполучить. И он стал рассказывать направо и налево, что Кэри на самом деле гомосексуалист. Тогда Софи выругала его на всю съемочную площадку: заткнись, мол, сволочь ты итальянская!.. Синатра был в такой ярости, что убежал, хлопнув дверью, и больше не вернулся. Кэри пришлось до конца съемок обращаться к вешалке… Он мне сам об этом рассказал, когда мы сидели у него в номере. Ему было смешно, а я, наоборот, ужасно сконфузился. Я тогда подумал, может, Синатра прав? Может, Кэри и правда больше по части мужчин?.. Хотя он все время женился. Пять раз был женат.
– Ну и что? – возразила Жозефина. – В Голливуде на гомосексуалистов очень косо смотрели. Сколько актеров женились просто для конспирации!
– Я знаю. Кажется, я и тогда это уже знал. Я, конечно, был невинный младенец, но кое-что во мне все-таки пробуждало любопытство. Например, его долгая дружба с Рэндольфом Скоттом. Они как-никак десять лет прожили вместе и были неразлучны. Кэри даже потащил его в свое свадебное путешествие со своей первой женой, Вирджинией Черрилл. Но я думаю, на самом деле мне не хотелось в это вникать. Мне и так было несладко, что я влюбился в мужчину. Но чтобы к тому же в мужчину «инакового», как тогда говорили, – этого бы я не выдержал… Мне больше нравилось, когда мы с ним просто шутили и смеялись. Кэри был большой весельчак. Он из любой ерунды мог устроить настоящий цирк. Он говорил, что жизни надо улыбаться, тогда и она тебе будет улыбаться. Он все время это повторял. Надо сказать, у него к этому был талант. Если я жаловался на родителей, он меня одергивал: «Хорош ныть! Накличешь на себя тридцать три несчастья!..» Он старался меня отвлечь. Учил меня элегантно одеваться. У него самого был учитель – великий Фред Астер. Кэри говорил, что элегантнее человека не найти. Фред Астер брал горсть земли из Центрального парка, смешивал ее со слюной и ушным воском и этим чистил башмаки!.. Кэри во всем ему подражал. Он заказывал себе костюмы в Лондоне, на Сэвил-роу, а когда их привозили, доставал из чехла, комкал и расшвыривал по комнате. Мы набрасывались на эти несчастные расфуфыренные костюмы, топтали их, хватали, трепали во все стороны, пока не выбьемся из сил. Кэри говорил: «Эк мы их, a, my boy?» Больше, мол, не будут строить из себя невесть что!.. Был у него такой дар: делать жизнь проще. Возвращаться домой, в эту мрачную квартиру, к родителям с постными физиономиями, – это было как в гроб укладываться. Меня мучили десятки разных вопросов. Я не понимал, где я, где мой мир? Дома я играл роль образцового сына, а с Кэри открывал, что такое настоящая жизнь. Знаете, это было тяжело! Все в этой истории было тяжело… А уж как она закончилась… Господи! Как вспомню, как консьерж протянул мне тот конверт!.. Я в жизни ни одного письма столько не перечитывал. Письмо от человека, которого я любил!.. И всякий раз это был целый ритуал. А как иначе? Разве можно иначе читать письмо от того, кого любишь? Тогда, выходит, сам не стоишь своей любви… Я, когда перечитывал письмо, не хотел ни на что отвлекаться. А то бывает, читают люди любовные письма, а сами в это время то по телефону говорят, то с приятелем, то футбол по телевизору смотрят, то выпить себе наливают или, там, не знаю, куриную ножку грызут… Письмо то возьмут в руки, то отложат… И все этак безразлично, наплевательски, фу!.. Я читал вдумчиво. Закрывался у себя в комнате, чтобы никакого шума, никто не мешал. Вчитывался в каждое слово, в каждую фразу. Эмоции перехлестывали, подкатывали от сердца прямо к глазам…
Его правая рука болталась, свесившись с дивана. Он подогнул ногу.
– После этого письма я был в полном отчаянии. Я сдал экзамены и поступил в Политехническую школу. Учился как во сне. С ним меня теперь связывала только Женевьева. Мы поженились… Остальное вы знаете. Я испортил ей жизнь… Но тогда я этого не понимал. Для меня ничего кругом не существовало, только вот эта тоска, чувство, что я упустил свою жизнь и до конца дней проживу как живой труп…
Буассон отпил «желтенького» и проглотил две таблетки.
– Вы слишком много пьете лекарств.
– Да, но зато я больше не кашляю. И могу с вами разговаривать. Перебирать все эти дорогие воспоминания… Жизнь, знаете, так быстро промелькнула. То мне было семнадцать, а то, смотрю, уже шестьдесят пять. Вся жизнь проскочила вот так, – он щелкнул пальцами, – а я ничего толком не сделал. Пустые годы. Ничего не помню. А, нет… помню Женевьевины усики и с каким внимательным видом она меня слушала. И нашу поездку в Калифорнию. Это был очень короткий миг, когда я как-то ожил.
– А ваши дети? Неужели у вас к ним нет никаких чувств?
– Я определенно сам себе удивился, что произвел их на свет. Но кроме удивления… Нет, пожалуй, нет. У жены округлился живот – мне это казалось… несуразным. Неужели, думаю, это все я?.. А потом они родились… Помню, она очень мучилась. Я этого не понимал. Я у нее спрашивал: «Как это, больно?» Она на меня смотрела – сейчас убьет. Ну а что, правда… Как мужчина может понять, каково это?.. Потом мне их показали в роддоме. Но это было как будто они не мои, не из меня, а что-то отвлеченное. И для меня они так никогда и не стали людьми из плоти и крови. Я всегда смотрел на них как бы издалека. Когда были еще совсем маленькие, они мне просто не нравились внешне – уродцы какие-то. Потом, когда подросли, они и сами никак не старались мне понравиться, сблизиться со мной…
– Но это же вы должны были с ними сближаться, а не наоборот! – возмутилась Жозефина. – Это же такое чудо – ребенок!
– Вы так думаете? Ну а меня вот дети никогда не трогали… Ужасно звучит, да? Но тем не менее… Я ничего не чувствовал. Ни к кому. Не знаю, что вы из всего этого напишете… Я как персонаж совершенно неинтересен. Надеюсь, ваш талант компенсирует…
Жозефине пора было уходить. Мадам Буассон скоро вернется.
Буассон смотрел на часы. Жозефина вставала, убирала блокнот и ручку, относила поднос на кухню, перемывала и вытирала стаканы, ставила на место бутылки, чтобы жена ни о чем не догадалась. Пока она хлопотала, Буассон смотрел на нее и дышал слабо, ровно. «Что-то у меня голова кружится, – говорил он, – я, наверное, отдохну…» Жозефина выходила и тихонько прикрывала дверь. Он так и лежал на диване, и воспоминания крутились у него в голове, как старая черно-белая пленка, которую смотрят через проектор на белой простыне.
На следующий день или через несколько дней Жозефина приходила снова, и беседа продолжалась. Буассон всегда помнил, на чем остановился. Память на эмоции у него была редкостная. Будто они заранее были расфасованы по папкам и ящикам, с ярлыками, только доставай. Должно быть, он всю жизнь вспоминает, думала Жозефина.
Она по-прежнему приходила, но теперь ей все меньше хотелось идти, сидеть напротив него в этой унылой гостиной. Она доставала блокнот и ручку, но записывала мало. Буассон прихлебывал «желтенького» и время от времени доставал сигарету – «Кэмел».
– Мсье Буассон! Ну зачем вы еще и курите?!
– Да сколько мне там осталось…
Он брал длинный мундштук, извлекал спрятанную зажигалку, зажигал сигарету, затягивался и глубоко вздыхал от удовольствия. Но тут же заходился в приступе кашля.
– Вот видите, вам от этого только хуже.
– Это единственное удовольствие, которое мне осталось, – отвечал он виновато, как бухгалтер, который ошибся в расчетах. – Я вам рассказывал, как Кэри принимал ЛСД?
– Нет.
– В порядке психотерапии. Он хотел разобраться со своими детскими проблемами, отношениями с родителями, и как из-за этого он все время то женился, то разводился. Он думал, что за счет галлюцинаций, которые провоцирует наркотик, можно вытащить на поверхность болезненные воспоминания и таким образом от них избавиться. В то время это считалось суперсовременной техникой. Это было легально. Он был не первый, до него это пробовали и другие известные люди, Олдос Хаксли, например, Анаис Нин… Кэри утверждал, что на нем это сработало просто замечательно, он прямо-таки заново родился. На этих сеансах он научился сам отвечать за свои поступки, не перекладывать вину на других, он понял о себе такое, в чем никогда раньше не решился бы признаться… Он говорил, что самоанализ требует мужества, но это основополагающий акт. Он ничего не боялся…
Буассон произнес это с ноткой зависти в голосе. «Ему хорошо, он ничего не боялся…» – как-то так. «Вот что меня коробит», – думала Жозефина, с нажимом выводя буквы в блокноте. То, как он это сказал: с легкой горечью. Человек завидует чужой свободе, но не берет пример с того, кто свободен, а только сидит и дуется. Буассон сказал это без теплоты, даже без восхищения. В глубине души он осуждал Кэри Гранта и за ЛСД, и за бесконечные браки-разводы, и за немногословную близкую дружбу с мужчиной… Он осуждал его тайну.
Потому что ему Кэри Грант не дался. Потому что в тот день в Лос-Анджелесе, у ограды своего дома, он предпочел ему другого юношу. В тот день Буассон озлобился и навсегда разобиделся на весь белый свет.
Он, конечно, этого не говорил, но у него порой вырывались то слово, то интонация, замечание, недоговоренная жалоба, которые его выдавали.
«Куда разумнее зажечь хотя бы маленькую лампу, чем сидеть и жаловаться в полной темноте», – вспоминались Жозефине слова Хильдегарды Бингенской. Буассон не зажег даже крошечного фитилька. Его жизнь прогорела без света, без тепла. Он винил во всем свое детство, родителей, воспитание. Но никогда – собственную трусость.
Жозефине хотелось, чтобы он был бескорыстнее, честнее с самим собой. Чтобы не строил из себя бесконечно червяка, влюбленного в звезду, – который попрекает звезду, что она-де горит слишком высоко.
Жозефина нетерпеливо грызла колпачок ручки, дожидаясь, когда пора будет идти домой. Чем больше она слушала Буассона, тем больше убеждалась, что ее Юноша должен быть совсем другой: великодушный, не зацикленный на себе. Из этой удивительной дружбы с Кэри Грантом он вынесет для себя не привычку постоянно сравнивать, ныть, жаловаться, что ему в жизни не повезло, а что-то совсем другое.
Да, чем больше она слушала Буассона, тем меньше ей хотелось слушать дальше. И тем больше ей нравился Кэри Грант.
Скоро вернется мадам Буассон. Они будут ужинать молча. Потом сядут перед телевизором, каждый в своем кресле, все так же молча. Потом лягут спать.
А скоро он умрет. И так ничего и не успеет изменить в своей жизни и ни разу ничем не рискнет – даже самой малостью.