Текст книги "Белки в Центральном парке по понедельникам грустят"
Автор книги: Катрин Панколь
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 48 страниц)
Спросила: «Хочешь, расскажу тебе потрясающую штуку?»
Он ответил: «Как хочешь», – со смайликом, который располагал к откровенности, и она принялась рассказывать. Поведала историю про черную тетрадь, найденную мамой на помойке, громко трубя о своей радости, чтобы он улыбнулся и тоже порадовался вместе с ней.
«Знаешь, это глупо, но у меня все в этой тетради… Даже описано, как мы растапливали жевательные леденцы в камине гостиной… Помнишь?»
«Везет тебе, твоя мать тобой занимается. А вот мне от моей плакать хочется. Она привела оценщика, чтобы продать мебель, поскольку утверждает, что больше не может ее выносить, она напоминает ей о прошлой жизни, но я-то знаю, это оттого, что у нее больше нет ни гроша. Она не заплатила ни за электричество, ни за телефон, ни за новенький телевизор… Она подает кредитную карту автоматически, даже не думая… Когда приходит счет, она кладет его в ящик. Когда ящик наполняется, она все выбрасывает и начинает сначала!»
«Все обойдется, бабушка с дедушкой помогут…»
«Их все достало. Она делает глупость за глупостью… Знаешь, я скучаю по тем временам, когда был жив отец…»
«Ты не можешь все-таки так говорить. Ты все время злился на него…»
«Да, а теперь я все время злюсь на нее… Знаешь, сейчас она болтает по телефону с Лысым… А как смеется – просто кошмар! Ужас как фальшиво! Пытается затолкать в этот смех сексуальный подтекст. Мне обидно и противно, ох, как мне обидно! А потом изображает обиженную маленькую девочку!»
«Лысый с сайта знакомств? Они все еще встречаются?»
«Она говорит, что он замечательный и они поженятся. Я опасаюсь худшего. Вроде бы наши несчастья только закончились, а они тут как тут, и это ужас как достало, Зоэ… Мне так хотелось иметь настоящую семью! Раньше мы были настоящей семьей, а теперь…»
«А что ты делаешь на Рождество?»
«Мама уезжает с Лысым. Хочет нас одних оставить дома. Она говорит, что хочет начать новую жизнь, и это звучит так, словно нам в ней места нет! Она нас пытается исключить из своей жизни, да какое право она имеет?!
Я спросил, можем ли мы поехать с ней, и она ответила – нет, с вами не хочу. Хочу начать сначала. То есть начать сначала – это значит без нас…»
«Она так говорит, потому что она несчастна. Знаешь, у нее тоже могла крыша поехать… Она попала из жизни в монастыре на свободу, поди разберись, что и как».
«…у меня крохотная комнатка, а Домитиль просто невыносима. Она проворачивает мерзкие делишки с какими-то мутными торчками, это плохо кончится. А по ночам она вылезает на крышу и курит там, часами болтая по телефону со своей подружкой Одри. И у обеих полно бабла, между прочим. Хотел бы я знать, откуда деньги…»
«Приезжай к нам на Рождество. Мама согласится, будь уверен… Тем более если твоей матери не будет дома…»
«В сочельник мы едем к бабушке с дедушкой, только потом она уедет…»
«Ну вот, потом ты свободен… Мама может позвонить твоим бабушке с дедушкой, если хочешь…»
«Нет… Она им не рассказала, что уезжает и оставляет нас одних. Она сказала, что увозит нас кататься на лыжах, чтобы они дали ей денег. Но они же не кретины, они ее раскусят наверняка. А ей наплевать!»
«А брат с сестрой что говорят?»
«Шарль-Анри молчит как рыба. Даже страшно, как можно так молчать! А Домитиль вытатуировала себе «Одри» на пояснице! Представляешь! Если бабушка с дедушкой заметят, они помрут на месте! Она расхаживает по дому, как боевой петух, хотя на самом деле она мокрая курица, глупая гусыня, драная ворона…»
«Ух! Ты, я смотрю, разозлился не на шутку!»
«А когда обкурится, она встает на четвереньки и ползает, приговаривая: «Вот дерьмо! Как же, должно быть, неудобно трехногим собакам! И так уже приходится на четырех лапах бегать, а когда еще на одну меньше, это ужас что такое». Она бредит, понимаешь?»
«Приезжай ко мне, отдохнешь, развеешься…»
«Попробую что-нибудь придумать. Как же меня это все достало – не представляешь! Хоть бы уже все кончилось…
Но только вот не знаю, как все может кончиться хорошо…»
«Не говори так… А в школе как?»
«Там-то все нормально. Это единственное место, где я чувствую себя спокойно. Только и там Домитиль засветилась… все время выдрыгивается, сил нет просто. Учителя ее тянут как могут, а она вообще не учится…»
«А люди знают? Ну, про вас?»
«Не думаю. В любом случае со мной они об этом не говорят. Ну и хорошо! И без этого тошно!»
«Попробуй приехать… Я договорюсь с мамой, а ты все уладишь…»
«О’кей. Все, отсоединяюсь, она пришла и пытается за моей спиной прочитать нашу переписку. Чао!»
Ни одного нежного слова. Ни одного слова про любовь. Ни одного такого слова, чтобы цветы зацвели в ее душе. Он так сильно и часто злился, что уже никогда не говорил ей таких чудесных слов, как раньше. Они больше не совершали воображаемых путешествий, больше не говорили: «Ну все, мы едем в Верону и будем целоваться под балконом у Капулетти». Каждый теперь сидел в своем углу. Он со своими заботами, своей матерью, сестрой, Лысым, а ей так хотелось, чтобы он с ней поговорил. Чтобы сказал, что считает ее красивой, что она прикольная и так далее.
Нужно выбить все эти драмы у него из головы.
Он чувствует себя ответственным за мать, за сестру, за все эти счета, которые нужно оплачивать. Зажат в новой жизни, в которой ровным счетом ничего не понимает. И потерял ориентир, его компас сбился.
У него остался единственный ориентир: она, Зоэ.
И она почувствовала себя сильной, мощной – как компас, который всегда показывает на север.
Она посмотрела на пакет «Шокобарокко», потрясла, и оттуда выпала последняя шоколадка. Она взяла ее, поднесла ко рту, остановилась, подозвала Дю Геклена и протянула шоколадку ему.
– Держи, тебе-то наплевать, толстей сколько влезет… И прыщей у тебя не будет… А ведь правда, у собак никогда не бывает прыщей.
Ни прыщей у них не бывает, ни возлюбленных, которые ужас как огорчают. Собаки рады одной-единственной шоколадке. Они облизываются и виляют хвостом. Только вот у Дю Геклена нет хвоста. Никогда не знаешь, когда он действительно доволен. Ну или нужно угадывать по глазам.
Зоэ вскочила и со всех ног побежала к матери, спросить, можно ли Гаэтану приехать к ним на Рождество.
Ифигения сидела на кухне, держа на коленях выходную сумочку – красивую сумочку, искусственная кожа под крокодила, застежка под «Гермес». Нужно быть зорким как сокол, чтобы углядеть, что кожа искусственная. Волосы у нее были настолько обычного цвета, что Зоэ не сразу ее узнала. Мало того что волосы не переливались всеми цветами, они еще были аккуратно приглажены и висели, обрамляя лицо, подобно убору античной вдовы.
Она рассказывала Жозефине о своей встрече с доктором-подологом и очень возмущалась:
– Если человек ищет работу, разве это повод, чтобы обращаться с ним как со скотиной, мадам Кортес? Вот вы как думаете?
– Нет, конечно… Вы абсолютно правы, Ифигения. Очень важно сохранять собственное достоинство.
– Пф! Достоинство! До чего старомодное слово!
– Ну отчего же? Нужно вновь ввести его в обиход… Вы не позволили, чтобы о вас вытерли ноги, и это прекрасно.
– Дорого стоит это ваше достоинство! Как пить дать он меня не возьмет. Я, может, и шибко упрямая, но он такие вопросы задавал! У меня не было другого выхода, кроме как сказать, что это не его дело.
Обе женщины замолкли. Ифигения теребила застежку сумки из ненастоящего крокодила, а Жозефина кусала губы, пытаясь выработать стратегию спасения Ифигении. Из радиоточки на кухне неслись звуки джаза, и Зоэ узнала трубу Чета Бейкера. Она навострила уши, чтобы услышать название песни и проверить, не ошиблась ли она, но тут голос Ифигении перекрыл дикторский текст:
– Что будем делать, мадам Кортес?
– Вас же вроде никто не гонит из привратницкой? Пока есть время…
– Я носом чую неприятности… Надо найти трюк, чтобы они не могли меня выставить.
– У меня, кажется, есть идея.
– Говорите же, мадам Кортес, я слушаю.
– Можно составить петицию… петицию, которую все подпишут, с требованием оставить вас на работе… И если вдруг управдому придет идея вас прогнать… В конце концов, все решает собрание владельцев дома.
– Это хорошая идея, мадам Кортес. Очень хорошая! А вы составите мне эту петицию?
– Да, и всех обойду, чтобы подписать. Вы в хороших отношениях с жильцами, Ифигения?
– Да. Только Бассоньериха меня ненавидела, но с тех пор…
Она издала сдавленный хрип, имитирующий предсмертный стон мадемуазель де Бассоньер, зарезанной на помойке в их доме[27]27
См. «Черепаший вальс». – Примеч. авт.
[Закрыть].
– С тех пор как она усопла, я больше ни с кем не ссорюсь.
– Ну и отлично! Мы составим петицию, и если вас станут выгонять, потрясем ею где надо, и управдом уймется.
– Ну вы сила, мадам Кортес!
– Спасибо, Ифигения. Просто мне не хочется вас терять. Вы замечательная консьержка!
Зоэ подумала, что Ифигения сейчас расплачется. Ее глаза заблестели от слез, но она взяла себя в руки, насупила черные брови и ответила:
– Вы меня растрогали, мадам Кортес. Никто никогда мне не говорил, что я хорошо делаю свою работу. Люди со мной очень любезны, но никто никогда меня не хвалит. Они считают, что это в порядке вещей… Ни тебе «Спасибо, Ифигения!», ни «Вы молодчина!». Никогда не заметят: «О, лестница сияет как хрусталь! Вы волшебница!» Ничего подобного! Словно им абсолютно все едино, выкладываюсь я или нет.
– Ладно, Ифигения! Не берите в голову! Оставят вам вашу привратницкую, обещаю.
Ифигения шмыгнула носом и постаралась успокоиться. Чтобы унять чувства, она протрубила губами отбой – коронный звук ненастроенной трубы – и, глядя Жозефине прямо в глаза, спросила:
– Вот скажите мне, мадам Кортес… Есть одна штука, мне непонятная. Когда дело касается других, вы бьетесь, как раненый лев, а когда речь о вас, любому позволяете садиться себе на шею и ездить верхом…
– О! Серьезно?
– Ну конечно! Вы не умеете защищаться…
– Может, просто со стороны виднее. Про других всегда все ясно. Сразу видно, что нужно сделать, чтобы помочь, а вот как помочь себе – непонятно…
– Вы, конечно, правы… Только вот отчего так получается?
– Я не знаю…
– Вы считаете, что у людей недостаточно уважения к себе? Что они не считают себя достаточно важными?
– Может, и так, Ифигения… Мне всегда кажется, что люди умные, а я глупая. И всегда так было.
– Вы когда займетесь этой петицией, мадам Кортес?
– Сейчас вот пройдут праздники, а там, если управдом пойдет в атаку, мы предпримем контрнаступление.
Ифигения кивнула и встала, застегивая пальто и сумочку из ненастоящего крокодила, зажатую под мышкой.
– Боюсь, мне вас за целую жизнь не отблагодарить за все, что вы для меня делаете.
Когда Ифигения ушла, Зоэ уселась напротив матери и заявила, что у нее тоже есть проблема.
Жозефина вздохнула и потерла крылья носа.
– Ты устала, мам?
– Нет… Надеюсь, мне удастся выполнить обещание, данное Ифигении…
– А Гортензия-то где?
– Пошла слоняться по Парижу в поисках идеи…
– Для харродских витрин?
– Ну да…
– Ага… Так какая у тебя проблема, детка?
– Гаэтан… Он несчастен, его мать не в своем уме… – Зоэ глубоко вдохнула и на выдохе выпалила: – А можно он приедет к нам на каникулы?
– На Рождество? К нам? Но это невозможно! Здесь будут Гортензия, Гэри, Ширли…
– Рождество он проведет с семьей, но мне хотелось бы, чтобы он приехал после… У нас же большая квартира, всем места хватит.
Жозефина внимательно посмотрела на дочь.
– Ты уверена, что ему хочется возвращаться в наш дом? После того, что здесь произошло? Вы об этом говорили?
– Нет, – растерянно ответила Зоэ.
– Не думаю, что из этого выйдет что-то путное…
– Но, мам, в таком случае он сюда больше никогда не придет!
– Может, и так…
– Но это невозможно! Где же мы тогда увидимся?
– Я даже не знаю… Мне правда сейчас не до этого.
– Ну нет! – завопила Зоэ, топнув ногой. – Я хочу, чтобы он приехал! Ты готова тратить свое время на Ифигению, вникаешь в ее проблемы и ищешь решения, а до меня тебе дела нет! Я все же твоя дочь, я поважнее Ифигении!
Жозефина повернулась к дочери. Щеки пылают, поза боевая, пятнадцать лет, метр семьдесят, грудь растет, ноги растут, и вот уже в ней проснулась женщина. «Моя дочь заявляет о своем праве иметь любовника! Помогите, люди добрые! В пятнадцать лет я краснела, поглядывая украдкой на долговязого простофилю по имени Патрик, и когда наши взгляды случайно встречались, сердце у меня колотилось и буквально выпрыгивало из груди. Если бы он захотел поцеловать меня, я бы упала в обморок, а когда мы случайно касались друг друга, я тихо млела».
Она протянула руку к Зоэ и сказала:
– Ладно. Начнем все сначала, я тебя готова выслушать…
Зоэ рассказала обо всех несчастьях Гаэтана. Каждую фразу для пущего драматического эффекта она завершала ударом кулака по ляжкам, словно ставя жирную точку.
– А если он приедет, где он будет спать?
– Ну как где… В моей комнате.
– Ты хочешь сказать, в твоей кровати?
Зоэ, покраснев, кивнула. Прядь волос упала ей на глаза, видок у нее был диковатый, непримиримый.
– Нет, Зоэ, нет. Тебе пятнадцать, ты не можешь спать с мальчиком.
– Но, мам, все девочки у нас в классе…
– Если так делают все девочки, это вовсе не значит, что и ты должна так делать. Нет, и речи быть не может!
– Но, мама!
– Сказано – нет, Зоэ, и хватит об этом… Тебе еще рано, пойми раз и навсегда.
– Но это смешно! В пятнадцать лет я не имею права, а в шестнадцать, значит, уже буду иметь?
– Я вовсе не сказала, что в шестнадцать лет ты будешь иметь право…
– Ну ты и отсталая, мам!
– Дорогая, скажи честно, ты действительно хочешь переспать с мальчиком в таком возрасте?
Зоэ отвернулась и ничего не ответила.
– Зоэ, посмотри мне в глаза и скажи, что до безумия хочешь переспать с ним… Это серьезное заявление. Это не то, что зубы почистить или джинсы новые купить.
Зоэ не знала что ответить. Ей хотелось, чтобы он всегда был здесь, с ней. Чтобы обнимал ее, шептал на ушко нежные слова, клялся в вечной любви. Хотелось вдыхать его запах, настоящий запах, не тот, что в старом свитере, который уже весь выдохся. А про остальное она не думала. Вот уже четыре месяца она его не видела. Четыре месяца они переговаривались по имейлу или в чате. Иногда – по телефону, но разговор не получался, сплошные паузы.
Она почесала голень пяткой другой ноги, закрутила прядку волос вокруг пальца и пробурчала:
– Это несправедливо! Гортензия в пятнадцать лет имела право на все, а я ни на что!
– Гортензия в пятнадцать лет не спала с парнем!
– Это ты так думаешь! Она это делала за твоей спиной, ты ничего и не знала! Она-то разрешения не спрашивала! А я спрашиваю у тебя разрешения, ты говоришь мне нет, и это несправедливо! Я его позову к Эмме и сама пойду туда, и ты ничего не узнаешь!
– И что дальше?
– Меня достало, ужас как достало! Меня достало, что со мной обращаются как с ребенком…
– А Эмма спит с парнем?
– Ну… нет. Потому что у нее нет любимого парня, вот! Нет настоящей любви. Мам, я хочу видеть Гаэтана!
«Хочу видеть Гаэтана, хочу видеть Гаэтана…» – она принялась бормотать эти слова, как старый причетник молитвы. Пальцем одной руки она чертила на столе круги, другой палец сунула в рот и сосала, заливаясь гневной слюной.
Жозефина с ласковой иронией посмотрела на нее. Она пережила столько неистовых бурь с Гортензией, что бунт Зоэ казался ей легким ветерком и не мог вывести из равновесия.
– Как большой ребенок, – прошептала она в порыве нежности.
– Я не ребенок! – пробурчала Зоэ. – И я хочу видеть Гаэтана…
– Я уже поняла, не надо повторять… я не тупая.
– Иногда я в этом сомневаюсь…
Жозефина привлекла ее к себе. Зоэ сперва сопротивлялась, напряглась всем телом, как деревяшка, но потом расслабилась, когда мать прошептала тихим голосом ей в ухо: «У меня идея, отличная идея, нам обеим понравится…»
– Ну давай, говори, – ответила Зоэ, не вынимая пальца изо рта.
– Ты пригласишь Гаэтана, он будет спать здесь, в твоей комнате, но…
Зоэ выпрямилась, насторожилась, готовая к обороне.
– …но Гортензия будет спать с вами.
– В моей комнате?
– Положим на пол матрас, он будет спать на нем, а вы вдвоем будете спать на твоей кровати.
– Она ни за что не захочет!
– А у нее не будет выбора. Ширли и я в моей комнате, Гэри в комнате Гортензии, и вы трое в твоей… Вы будете вместе, но у вас не будет абсолютной свободы делать все, что вам захочется!
– А если она захочет спать с Гэри?
– По словам Ширли, это неактуально. Они пока на ножах.
Зоэ попросила минуту на размышление. Насупила брови. Жозефина могла проследить ход ее мысли по движению кончика носа, губ, глаз, устремленных в пустоту: девочка взвешивала все за и против. Сверкали медные кудри, сверкали карие глаза, сверкали белоснежные зубы, улыбка пряталась в ямочку на левой щеке, невинный след ушедшего детства. Она знала дочку наизусть, до кончиков пальцев. Зоэ не воительница, нет, – это нежное создание, еще по-детски наивное. Жозефина почти слышала ее мысли, звенящие в голове: «Я хочу быть как все, я хочу похвастать в классе, что спала с Гаэтаном, получить орден за взрослость, я хочу похвалиться перед Эммой, но вот остального побаиваюсь. Что будет дальше? А у меня получится? А что будет потом? Может, будет больно?» Она читала в глазах Зоэ ту же тревожную мольбу, как и в тот день, когда та потребовала купть ей лифчик, хотя была плоской, как доска. Жозефина уступила. Купила красивый лифчик нулевого размера. Зоэ надела его один раз. И набила для правдоподобности ватой. Чтобы все поверили, чтобы не потерять лицо.
Зоэ была в том возрасте, когда видимость значит больше, чем реальность.
– Ну так что? – спросила Жозефина, легонько толкнув ее плечом.
– Согласна… – вздохнула Зоэ. – Согласна, раз по-другому не получается.
– Заключаем договор: я тебе доверяю, оставляю вас наедине… Со своей стороны ты мне обещаешь, что ничего не случится… У тебя еще есть время, Зоэ, еще полно времени… Первый мужчина – это очень важно. Ты потом будешь вспоминать об этом всю жизнь. Ты же не хочешь, чтобы это получилось кое-как, второпях? И потом, вдруг ты забеременеешь?
Зоэ подпрыгнула, словно ее ужалила в пятку гадюка.
– Забеременею?
– Знаешь, это случается, если спишь с парнями.
Обе надолго замолчали.
– В тот день, когда ты решишь, что без этого действительно нельзя обойтись, что ты сходишь с ума от любви и он тоже сходит с ума от любви, мы пойдем в аптеку и купим таблетки.
– Я об этом не думала… А как Гортензия выходила из положения?
– Я ничего об этом не знаю.
«И предпочитаю никогда ничего об этом не знать», – подумала Жозефина, но не произнесла это вслух.
Вот так они все и встретились на Рождество – Ширли, Гэри, Гортензия, Зоэ, Жозефина, – под елочкой, которая так чудесно пахнет и которую так приятно украшать: «Ты подумала о звезде на верхушку? А шарики, здесь лучше больше белых или больше красных?» Играют рождественские гимны, все придумывают меню на ужин, горланят песни, раздвигают столы, раскладывают под елочкой официальные подарки, прячут под кровать, в шкаф, в кладовку другие подарки – тайные сюрпризы, хлопают пробки, летят в потолок, пенится шампанское, все празднуют удачно испеченное безе или отгаданную загадку.
«Почему слон в Лондонском зоопарке носит зеленые носки? – Потому что голубые в стирке».
«Как можно догадаться, что в твоей постели лежит бегемот? – У него на пижаме вышито большое Б.».
«Летела совсем маленькая стайка птиц. Сколько было птиц и как их звали? – Их звали семь сов».
Ширли привезла крекеры, пудинги, рождественские носки, наполненные сластями, коробками с чаем, бутылками выдержанного виски, Гэри приволок диски с записями Гленна Гульда, которые нужно слушать, как следует подготовившись и сосредоточившись, и старинные сигары – по словам Гэри, именно такие предпочитал Уинстон Черчилль. Ширли прыскала, Жозефина таращила глаза, Зоэ, высунув от старания язык, переписывала рецепт старинного английского пудинга, Гортензия потешалась над тщанием, с каким все старались соблюсти праздничные обычаи, которые они уже давно привыкли отмечать вместе. Она ни на шаг не отходила от своего мобильного на случай, если мисс Фарланд вдруг пожелает позвонить ей… и каждый раз, как раздавался звонок, принимала таинственный вид.
Гэри над ней потешался. Называл отвратительной бизнесвумен. Прятал ее мобильный в холодильник, в связку лука-порея, засовывал под подстилку Дю Геклена. Гортензия орала и требовала прекратить этот детский сад. Гэри улепетывал, прыгая словно белка, руки перед грудью, ноги вместе.
– Бельчонок знает, где лежит телефон, он запас его себе на зиму, когда останется один, без друзей, в дремучем лесу. Бельчонку одиноко в холода… Ему грустно в огромном парке. Особенно по понедельникам, когда уже нет никого из воскресных гуляк… Когда никто больше не бросает ему арахис и лесные орешки, он тоскует и ждет следующей субботы… Или весны…
– И он хочет, чтобы я приняла его за прекрасного принца, – усмехнулась Гортензия.
– Так мой сын и есть прекрасный принц! – возразила Ширли. – Ты одна об этом не знаешь.
– Избавь меня боже от прекрасных принцев и комнатных белок… – И она, бранясь про себя, отправлялась на поиски телефона.
Иногда Гэри склонялся над ней, словно желая поцеловать, и в конце концов оставлял мазок шоколадного мусса у нее на лбу. Она вцеплялась ему в горло. Он убегал, крича на ходу: «Она поверила, что я ее поцелую, все они одинаковые, все одинаковые!» – а она вопила: «Ненавижу его, ненавижу!» Или он ложился на канапе, слушая «Хорошо темперированный клавир», отбивая ритм длинными ногами в рваных носках, комментировал великолепную игру Гленна Гульда, объяснял, что когда слушаешь его рояль, слышишь оркестр: «Каждая тема отзывается каноном, срывается с правой руки, чтобы ее подхватила левая, клонится от тона к тону, чтобы возродиться в следующей мелодии. Тишина и вздохи чередуются между собой, придают объем произведению, и ты слушаешь затаив дыхание. Его туше – не назвать стаккато, но ни в коем случае не легато, – просто отчетливое. Каждая нота играется отдельно от других, ни одна не связана с другими, и ни одна при этом не бывает случайной, непродуманной. Это и есть искусство, Гортензия, настоящее искусство…» А Гортензия тем временем, сидя у его ног, рисовала проект витрины в большом белом отрывном блокноте, разбросав вокруг себя карандаши. Это были моменты перемирия. Она набрасывала, стирала, чертила линии, вспоминала рождественские декорации для витрин «Гермес» в Париже на улице Фобур-сент-Оноре, «ты должен видеть это, Гэри, восточные краски, теплые, даже жаркие, минимум предметов, кожа и мечи, львы, тигры, попугаи, длинные драпировки, все очень красиво и как-то… необычно. Я тоже хочу сделать красиво и необычно». Он протягивал руку и гладил ее по волосам: «Люблю, когда ты про умное думаешь». Она закусывала карандаш и просила: «Поговори со мной, расскажи все равно что, и тогда я придумаю, я найду тему». Он читал ей Байрона, ронял негромко английские слова, словно еще один инструмент вплетался в общую мелодию, словно его собственная музыка соединялась с музыкой Баха, дополняя аккорды, заполняя голосом паузы. Он закрывал глаза, задерживая руку на плече Гортензии, у ее карандаша ломался грифель, она начинала нервничать, бросала блокнот, говорила: «Я не могу придумать, никак не могу придумать, а время идет…» – «Ты придумаешь, обещаю тебе. Идеи находятся только в спешке, в критических обстоятельствах. Ты все придумаешь вечером накануне звонка этой твоей отвратительной мисс Фарланд. Заснешь, не ведая, а проснешься уже с идеей, верь мне, верь…» Она поднимала к нему голову, тоскующая, усталая:
– Ты так думаешь, ты правда так думаешь? Ох! Я опять ничего не понимаю, Гэри… Это ужасно, во мне поселилось сомнение. Ненавижу это слово! Ненавижу быть такой… но вдруг у меня не получится?
– Это противоречит твоему девизу…
– А какой у меня девиз?
– «Я верю только в себя».
– Это новость для меня…
Гортензия покусывала кончик карандаша, вновь принималась за рисунок. Ерошила рукой волосы, жалобно стонала. Он ронял еще какие-то замечания про искусство игры на фортепиано, про манеру отделять одну ноту от другой и как бы изолировать ее от других, как бы холодно раздевать и выставлять на всеобщее обозрение…
– Вот что тебе нужно сделать – раздеть, разоблачить твои идеи одну за другой. У тебя их слишком много, они бегают в голове и мешают сосредоточиться…
– Может, для пианино это подходит, но для меня…
– Ну подумай хорошенько: одна нота, потом еще одна нота, потом еще одна, не то что целая куча нот… Вот в чем разница!
– Ох! Я ничего не понимаю, что ты говоришь! Если ты думаешь, что этим мне поможешь…
– Я тебе помогаю, только ты этого не понимаешь. Иди поцелуй меня, и да будет свет!
– Мне сейчас нужен не мужчина, мне нужна идея!
– Я твой мужчина и все твои идеи. Знаешь что, Гортензия, милашка, ты без меня – расколотая чашка…
Жозефина и Ширли молча смотрели на них и улыбались. Потом ретировались на кухню, закрыли дверь и бросились друг другу в объятия.
– Они любят друг друга, это точно, только сами еще этого не понимают, – уверяла Жозефина.
– Как два влюбленных тупых ослика…
– Дело кончится большой белой фатой, – радовалась Жозефина.
– Или подушечным боем в постели, – отвечала Ширли.
– Мы будем две отличные бабушки!
– Но это не помешает мне трахаться вволю! – возразила Ширли.
– Такие они хорошенькие, наши малыши.
– Оба порядочные свиньи!
– Я была такой клушей в их возрасте.
– А у меня уже родился ребенок…
– Как ты думаешь, Гортензия предохраняется? – забеспокоилась Жозефина.
– Ты мать, тебе видней…
– Надо бы у нее спросить…
– По-моему, она пошлет тебя куда подальше…
– Да, ты права… Поверь, легче иметь одного сына, чем двух дочерей.
– Откроем сегодня фуа-гра?
– С вареньем из инжира?
– Да-да! Конечно!
– А если съесть немножечко прямо сейчас? Никто и не узнает! – предложила Ширли, глаза ее сверкали от вожделения.
– И будем пить шампанское и болтать о всяких глупостях.
Пробка выскочила, пена полилась из бутылки, Ширли быстро-быстро подставила стакан, Жозефина собрала пену пальцем и облизала палец.
– Знаешь, я нашла давеча вечером, когда рылась в помойке, черную тетрадку – личный дневник.
– Ууу! – промычала Ширли, отхлебывая шампанское. – Как вкусно! И кому же он принадлежит?
– Точно не знаю…
– Думаешь, его нарочно выкинули?
– Видимо… Наверняка кто-то из жильцов нашего дома. Тетрадка старая. 1962 год… Неизвестный пишет, что ему семнадцать и его жизнь только начинается.
– Это означает, что сейчас ему должно быть… погоди… порядка шестидесяти пяти лет! Уже не зеленый юнец… Ты прочла его?
– Начала… Но я собираюсь погрузиться в него с головой, когда все разъедутся…
– А много здесь в доме мужчин в возрасте шестидесяти пяти?
– Человек пять или шесть… И есть еще мсье Сандоз, воздыхатель Ифигении, который, по ее словам, скрывает свой возраст, а на деле ему шестьдесят пять… Я проведу расследование! Под подозрение попадают и корпус А, и корпус Б, поскольку помойка общая.
– Забавно! – фыркнула Ширли. – Единственное место, где люди из разных корпусов у вас пересекаются, – помойка!
Зоэ с нетерпением ждала 26 декабря. Она жирно обвела фломастером этот день в своем календаре и каждое утро вскакивала с постели, чтобы зачеркнуть еще одно число. «Я изголодалась, как корова без травы! Еще целых два дня! Вечность! Я не выдержу! Я умру раньше… А можно за два дня потерять два с половиной кило? И высушить прыщ? Остановить потоотделение? Выучиться хорошо целоваться? А волосы! Нужно выпрямлять их гелем или нет смысла? А заколоть или оставить распущенными? Столько непонятного! А хотелось бы быть уверенной…
А главное – что мне надеть? Такие вещи следует обдумать заранее… Можно спросить Гортензию, но ей сейчас не до этого».
Гортензия согласилась на роль ночной дуэньи. «И я не хочу просыпаться от звуков совокупления! Поняла, Зоэ? Второго я должна быть в форме. Свежая и розовенькая. А это означает здоровый крепкий сон. Не собираюсь изображать тюремщика. Так что придержите шаловливые ручонки и не вздумайте скакать друг на друге, не то настучу!»
Зоэ покраснела. Ей ужас как хотелось спросить Гортензию, как правильно скакать друг на друге и больно ли это.
Двадцать шестого декабря около пяти часов вечера Гаэтан позвонил в дверь. Его поезд прибыл в шестнадцать восемнадцать на вокзал Сен-Лазар. Никто, кроме Зоэ, не имел права открыть ему дверь, и никто не имел права показываться, когда он приедет: «Разойдитесь по своим комнатам или уйдите куда-нибудь и не появляйтесь, пока я вас не позову! А не то какой шок для парня – все эти направленные на него любопытные взгляды».
Они долго обсуждали и выясняли, смущает ли его необходимость вернуться в дом, где он когда-то жил. Гаэтан сказал, что не смущает. Он хорошенько подумал и простил своего отца. И искренне его жалеет. Он говорил столь серьезно, что Зоэ показалось, что перед ней незнакомец. «Ты понимаешь, Зоэ, когда знаешь, что он пережил в детстве, как его бросили, как мучили, издевались, терзали непосильным трудом, трудно было бы ожидать, что он вырастет нормальным человеком… Он пытался быть нормальным, но не мог. Как если бы он родился хромым и от него бы потребовали пробежать стометровку за девять секунд! В нем всего было намешано: и любовь, и ярость, и месть, и гнев, и целомудрие. Он хотел убивать и хотел любить, но не знал, как это – любить. Мне грустно из-за твоей тети, но из-за него мне не грустно… Даже сам не знаю почему… По-своему он любил нас. У меня не получается на него злиться. Он был безумен, вот и все. А я не стану безумцем, я это точно знаю».
Он часто повторял: «А я не стану безумцем».
Зоэ ждала в комнате, запаковывала подарки, которые сделала из кусочков проволоки, картона, обрывков шерсти, соломинок, клея и красок. Когда голова и руки были заняты, время летело быстро. Она сосредотачивалась, думала, какой выбрать цвет, куда приклеить картинку или ткань. Слизывала высыхающий клей, закусывала нижнюю губу, словно пробовала вкуснейшую сладость. Слушала пианино, несущееся из гостиной, и понимала, почему Гэри так любит музыку. Вслушивалась в ноты, они влетали ей в голову, прорастали в желудке, щекотали горло. Музыка захватывала ее, влекла за собой, это было волшебно. Она попросит Гэри переписать все компакты, чтобы слушать их, когда уедет Гаэтан. С музыкой будет не так грустно…
Потому что она уже думала о том дне, когда он уедет.
Она не могла с собой справиться. И заранее готовилась к горю, кторое охватит ее в момент его отъезда. Зоэ считала, что к горю нужно готовиться дольше, чем к большому счастью. Счастье – это так легко, достаточно скользить в нем, плыть, купаться. Это как спускаться с вершины холма. А горе – это когда ты поднимаешься пешком на очень высокую вершину.
Она задумалась: «Почему же я такая?» И достала тетрадку, чтобы записать свои мысли. Прочитала последнюю запись, посасывая колпачок шариковой ручки.