Текст книги "Белки в Центральном парке по понедельникам грустят"
Автор книги: Катрин Панколь
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 48 страниц)
Жером был вне себя. На Гэри это произвело сильное впечатление. Они стали друзьями. Ну, точнее… приятелями. В том смысле, что по утрам, проходя мимо универмага, Гэри теперь кивал Жерому: тот сидел за кассой, уткнувшись в очередную книгу про непризнанного гения Кайботта.
– Здорово, Жером! – окликал его Гэри с порога.
– Здорово, британец!
И Гэри шел дальше. Какая-никакая, а лишняя маленькая привычка. Чувство, что он чужой в городе, понемногу отступало…
Подальше, в кафе «Хлеб насущный», была Барби. Лакрично-черная кожа, рост – метр с кепкой, на голове дреды с разноцветными бусинами. В ней было что-то резкое, как боксерский хук. По воскресеньям она пела в хоре реформатской церкви Элмендорф, в Верхнем Ист-Сайде, почти у самого Гарлема. Барби настойчиво уговаривала Гэри зайти как-нибудь на воскресную службу послушать, как она поет, и он всякий раз отвечал, что зайдет непременно…
Но по воскресеньям Гэри отсыпался. Без будильника он мог проспать до одиннадцати-полдвенадцатого. Только громкий хохот Лиз побуждал его наконец выбраться из постели и спуститься за воскресным выпуском «Нью-Йорк Таймс». Они читали его вместе в постели, с большой чашкой кофе и печеньем, и вырывали друг у друга страницы рубрики «Искусство и развлечения». Это был их ритуал.
Барби каждое воскресенье ждала, что он придет, и по понедельникам напускала на себя обиженный вид. Она выдавала ему выпечку и отсчитывала сдачу, не поднимая глаз, и сразу обращалась к следующему покупателю. Тогда Гэри покупал еще две булочки, заворачивал их в красивую бумагу, как цветы, и с поклоном подносил Барби, расшаркиваясь. Он глядел сконфуженно, и она наконец отвечала улыбкой – словно поневоле, опустив голову. Так и быть, она его прощает. На сей раз. До следующего воскресенья.
– Ну елки-палки, тебе что, приспичило обратить меня в свою веру? – взмолился он как-то с набитым ртом. Он жевал круассан и запивал его крепким кофе.
Барби в ответ пожала плечами. Бог сам его найдет. Он скоро станет у него, Гэри, на пути, и тогда ноги сами принесут его в церковь. Они будут вместе петь в хоре, и она познакомит его со своими родителями. Они еще никогда не встречали настоящего английского пианиста!
– То еще чудо природы, да? – поддел ее Гэри, вытирая губы.
Раз в месяц Барби вплетала в волосы новые бусины, и если он этого не замечал, тоже обижалась. Сложно с ней было.
Кстати, полное ее имя было Барбара.
А еще был парк. Центральный парк. Гэри обзавелся картой и заходил туда каждый день после магазина роялей. И всякий раз обнаруживал что-нибудь новое.
Парк был целым миром в миниатюре. Там можно было увидеть мужчин в костюме и при галстуке, деловых леди в строгих костюмах – каких-нибудь директрис компаний, толстяков в шортах по колено, детей в школьной форме, спортсменов, которые приходили в парк бегать трусцой, атлетов с громадными мускулами, рикш, любителей бейсбола и петанка, подвыпивших матросов, бомжих с вязаньем в руках, карусели, лотки со сладкой ватой, саксофонистов, буддийского монаха, который не отнимал от уха мобильный телефон, в небе – воздушные змеи и вертолеты, а также мостики, пруды, островки, вековые дубы, бревенчатые избушки, деревянные скамейки с позолоченными табличками. На табличках значилось что-нибудь вроде: «Здесь Карен подарила мне поцелуй – залог бессмертия», или «Будьте жизни благодарны, и она воздаст вам сторицей».
И разумеется, там были белки. Сотни белок. Они пробирались через металлическую сетку, останавливались поглодать желудей, гонялись друг за другом, шумно скандалили, разбрасывали жестянки, пытались на них взобраться на ходу, падали, лезли снова, даже хватали их лапами. У них были тонкие, длинные пальцы, как у пианистов.
Первая белка, которую увидел Гэри, была занята тем, что закапывала под деревом еду про запас. Он подступил на шаг ближе – белка продолжала рыть как ни в чем не бывало. Наконец, умаявшись, вскарабкалась на ветку и разлеглась, растопырив лапы. Гэри засмеялся и сфотографировал ее.
Похоже, здесь у него заведется немало приятелей.
В выходные белки катались как сыр в масле. Гуляющие не давали им проходу. Дети со смехом бегали за ними по лужайкам, но стоило им оказаться слишком близко, белки в страхе отскакивали. Влюбленные, лежа в обнимку на широких газонах, бросали им крошки бутербродов. Белки перебегали от одних к другим в ожидании еды и одобрительных возгласов: пышный хвост торчком, вострые глазки. Они стаскивали добычу в дупла, в канавы, под кучу палой листвы и бежали обратно. И клянчили без устали.
Туристы даже протягивали белкам долларовые купюры. Но те, обнюхав ассигнации, в разочаровании удалялись короткими скачками, всем своим видом выражая презрение. За кого их принимают?
В выходные на белок валилось столько подарков – только поспевай запасать впрок. Зато по понедельникам…
По понедельникам они поспешно спускались с деревьев в поисках вчерашних знакомцев. Но лужайки были безлюдны, все друзья разошлись. Белки прыгали, коротко взвизгивали, вертели во все стороны головой, ждали, ждали и наконец убирались восвояси, поджав хвост, забирались обратно на деревья несолоно хлебавши. Их больше не любят. Они больше никому не нужны. Они сидели на ветках и таращились на пустые лужайки. Ни детей, ни бейсболистов… Никто не бросает им соленые орешки. Они свое отслужили. Занавес. Такова жизнь… Все-то думаешь, что тебе отмерена целая вечность, а тебя меж тем уже и забыли.
Поэтому по понедельникам, заходя размяться после долгого сидения на расшатанном табурете, Гэри кормил белок хлебным мякишем и орехами, чтобы хоть немного их подбодрить. Им ведь, наверное, тоже бывает одиноко, думал он, им тоже нужны друзья. Собственно, у нас, людей, с этими хвостатыми хулиганами много общего…
Он протягивал им руку, высматривал: с кем из них ему суждено сдружиться? Которая из этих одинаковых серых белок окажется самой нахальной, самой хитрой, чтобы стать ему другом?
Ему вспоминались рыжие белки из замка Кричтон. Миссис Хауэлл больше не звонила. И шут с ней!
Все это, казалось, было так давно, так неправдоподобно… Эти воспоминания относились к кому-то другому. К кому-то прежнему – тому, кем он уже давно не был. Он растягивался на лужайке и катал по траве последние орехи.
Иногда звонил бабушке и бодро докладывал: «Порядок, ба, большой город меня еще не подмял. И я трачу не все твои деньги». Про себя он добавлял: «Не очень-то мне нравится жить на эти деньги…» Конечно, нужно признать, что без этого пособия ему пришлось бы туго, но он твердо знал: в один прекрасный день он вернет этот долг до последнего гроша.
– Можешь мной гордиться! Утром я занимаюсь на фортепиано, а после обеда работаю в булочной, мешу тесто.
– У тебя же нет разрешения на работу! – ужасалась бабушка.
– Смотри-ка, ты в курсе, что здесь нужно разрешение на работу! Скажи на милость, ба, откуда ты такая подкованная?
– Знаешь, между прочим, мне в войну приходилось затягивать пояс, как и всем… У меня тоже была продуктовая карточка, и с маслом для кексов было не разгуляться.
– Вот поэтому тебя и любит твой добрый народ, ба. У тебя живое сердце, не протокольное.
В ответ раздавался короткий сухой смешок.
– Вот выставят тебя из страны с волчьим билетом!.. И плакали тогда твоя учеба и планы на будущее.
– Там есть черный ход. Заявится полиция – смоюсь.
Бабушка откашливалась и говорила: «Спасибо, что не забываешь. Матери тоже позваниваешь?..»
С матерью Гэри говорить пока не мог. Он писал ей, конечно, по электронной почте, рассказывал, как ему живется, и добавлял: «Скоро смогу и разговаривать нормально, когда избуду всю злость». Но он и сам толком не понимал, на что злится. Непонятно было даже, на мать ли он злится на самом деле.
Жозефина все читала дневник Юноши, читала не отрываясь.
Она осторожно отклеивала над чайником страницу за страницей, поддевая их кончиком ножа и следя, чтобы чернила не размазались от пара. Каждый лист осторожно разглаживала и сушила, переложив промокашками, и переходила к следующему, лишь когда предыдущий высыхал. Настоящая археологическая операция.
Она медленно разбирала записи. Наслаждалась каждой фразой. Подолгу разглядывала помарки, кляксы, старалась рассмотреть зачеркнутые слова. Когда Юноше случалось что-то зачеркнуть, прочесть то, что он захотел скрыть, было почти невозможно. Жозефина считала страницы: до конца оставалось совсем немного. Кэри Грант вот-вот сядет в самолет и улетит обратно в Лос-Анджелес.
И останется она, как этот Юноша, одна-одинешенька.
Юноша, судя по записям, тоже чувствовал, что близится развязка. В его словах зазвучала меланхолическая нотка. У него словно все скукожилось в душе. Он считал дни, часы, забросил занятия, по утрам поджидал Кэри Гранта у входа в отель, шел за ним по пятам, не спуская глаз с поднятого воротника его белого плаща и начищенных до блеска башмаков, подавал ему бутерброд, приносил кофе, отходил в сторонку, но ни на минуту не отрывал от него взгляда.
Они провели еще один вечер в номере.
На сей раз Юноша заранее договорился с Женевьевой, что она прикроет его перед родителями – скажет, что они ходили в кино. Девочка обиженно выпятила губу: «Ты меня никогда не зовешь в кино!» – «Вот он уедет, и сходим, честное слово!» – «Когда он там уже уедет?»
«Я закрыл глаза, чтобы не слышать этого вопроса».
Одна эта фраза занимала целую страницу. Под ней Юноша нарисовал лицо с повязкой на глазах. Оно было похоже на лицо приговоренного к смерти.
«Он снова пригласил меня к себе в номер. Я так удивился, что спросил:
– Почему вы тратите на меня столько времени? Вы кинозвезда, а я кто? Никто…
– Как это никто? Ты мой друг.
И он накрыл мою руку своей.
Одна его улыбка – и страх превращается в уверенность, вся скованность куда-то исчезает, и я уже не боюсь задавать ему в открытую вопросы, которые меня мучают, когда его нет рядом.
Он сказал, что хочет познакомиться с Женевьевой. Мне стало смешно. Представляю, как бы они смотрелись! Она – вся из себя правильная девочка, усики, трескучие рыжие кудряшки. И он – такой элегантный, непринужденный! Я так и рассмеялся, мол, да что вы! А он в ответ: «А что такого, my boy? Можешь положиться на мое суждение. Я ее внимательно рассмотрю и скажу тебе, будешь ты с ней счастлив или нет…» Мне сразу стало сумрачно. Я-то хочу быть счастлив с ним…
– Я, знаешь ли, по части браков хорошо подкован! Трижды был женат. Кстати, каждый раз уходила жена, не я. Сам не знаю почему… Может, все мои браки развалились из-за того, что было у меня с матерью… Вполне возможно. А может, со мной просто дико скучно! Беда в том, что когда я женат, мечтаю снова быть холостяком, а когда один, хочу опять жениться…
Он встал и поставил пластинку Коула Портера. Песня называлась «Ночь и день». Напил мне и себе шампанского.
– В одном фильме я как раз играл Коула Портера. Сыграл, должно быть, безобразно, но я так люблю его песни!
И тогда я набрался храбрости и все ему выложил. Я сказал, что всем кажется странным, что мы с ним друзья. Что на съемочной площадке надо мной смеются, над тем, как я к нему «липну». Я говорил торопливо, сбивался, конфузился…
– Ну и что с того? Не обращай внимания, мало ли кто что болтает! Знаешь, чего я только о себе не наслушался!
У меня, наверное, на лице было написано, что я не понимаю, о чем он. Он объяснил:
– Вот смотри. Я всегда старался быть элегантным, хорошо одеваться, пользовался успехом, любил женщин… Совершенно великолепных женщин! А все равно, я знаю, многие думают, что мне нравятся мужчины. Что тут сделаешь?..
Он развел руками.
– Я думаю, это цена успеха. О тех, кто чего-то добился, всегда рассказывают черт знает что. Но я не собираюсь огорчаться из-за всякой чепухи. И не допущу, чтобы эти остолопы указывали мне, как жить. Пускай воображают что хотят и пишут что им вздумается! Мне важно только одно: самому знать, кто я. На то, что думают другие, мне плевать с высокой колокольни. И ты тоже плюй.
Он снова завел ту же пластинку и принялся тихонько подпевать: «Night and day, you are the one, only you beneath the moon or under the s un…»[67]67
«Ночью и днем – только ты, только ты, в лунном ли свете, в лучах ли солнца…» (англ.).
[Закрыть] – сделал несколько па и повалился на диван.
Он еще долго со мной говорил. Он был в этот вечер красноречив и выглядел счастливым.
Может, это потому, что съемки подходят к концу и он скоро снова увидит Дайан Кэннон? Мне она не нравится. Она вся – сплошная копна волос, зубы да косметика. Всю неделю, что она провела в Париже, я за ней наблюдал, и она мне совсем не понравилась. Вдобавок она держится так, будто он ее собственность. Да кто она такая? Можно подумать, она единственная его любит! Какая наглость, какая самонадеянность!
Он объяснил, что никогда никому не старался нравиться специально. Никогда не испытывал потребности оправдываться, объяснять. Его кумир – Ингрид Бергман.
Он нарисовал на полях портрет Ингрид Бергман с короткой стрижкой. Но вышло совсем не похоже. Тогда он приписал рядом: не ахти. Еще учиться и учиться. Может, мне поступить вместо Политеха в Академию искусств? Если я стану художником, может, буду выглядеть в его глазах оригинальнее?
– Это невероятная женщина. Упорная, нежная, никогда не боялась жить в ладу с самой собой, – а против нее было все общество: закомплексованное, глупое, запуганное! Я всегда был на ее стороне. Защищал ее ото всех. Ненавижу лицемерие!
Не знаю, было ли у них что-нибудь, но он и правда всегда просто дрался за нее.
Я снова набрался храбрости и спросил у него про мать. Раз он первый про нее упомянул, значит, ничего, если я спрошу. Но у меня не получалось подобрать слова.
– Какая была ваша мама? – спросил я наконец довольно неуклюже.
– Чудная была мама! А я был чудный малыш! – засмеялся он. И скроил «умилительную» физиономию. – Она меня одевала в длинные платья, как девочку, с белым воротничком, завивала мне щипцами красивые длинные локоны. И все время обжигала мне уши, как сейчас помню. Надо думать, я у нее был вроде куклы. Она приучила меня держаться как подобает, вежливо разговаривать, когда с кем-нибудь встречаешься, – приподнимать шляпу, мыть руки перед едой, играть на фортепиано, говорить «добрый день», «добрый вечер», «большое спасибо», «как поживаете»…
Он оборвал себя на полуслове и прибавил уже совсем другим голосом:
– У всех свои шишки и шрамы в жизни, my boy. У одних снаружи, их сразу видать. А у других внутри, в душе. У меня как раз внутри.
Вся эта история с его матерью – совершенно невероятная. От его рассказа у меня в носу щипало и наворачивались слезы. Я подумал, что я еще ничего не видел в жизни, по сравнению с ним я сущий карлик. Он рассказывал по кусочкам, вставал, подливал себе шампанского, снова заводил пластинки, садился, все время что-то делал.
Вот, надо все аккуратно вспомнить и записать, потому что такого рассказа я еще никогда не слышал.
Ему тогда было девять лет. Он жил с родителями в Бристоле.
До него у Элси, его матери, был первый ребенок, мальчик. Но он умер в год. Элси винила в этом себя: недоглядела. Поэтому когда родился второй, Арчибальд Александр, она не спускала с него глаз, берегла как зеницу ока. Вечно боялась, что с ним что-нибудь случится. Она любила его до беспамятства, а он ее. Отец говорил, что она перегибает палку: отцепись, мол, от парня. Они из-за этого ссорились. Постоянно. К тому же они жили очень бедно, и Элси все время ныла. Отец, Элиас, работал в прачечной, а она сидела дома с маленьким Арчи. Элиас ходил по вечерам в паб, чтобы не слушать жениного нытья.
Мать водила его в кино. Они вместе смотрели красивые фильмы.
Отец бегал по бабам.
И вот как-то раз, когда Арчи было девять, он вернулся из школы, как обычно, около пяти, распахнул дверь и с порога окликнул мать. Он зовет, она не отвечает. Странно. Обычно она всегда встречает его с уроков. Он ищет по всему дому, ее нигде нет. Как сквозь землю провалилась. А между тем утром она провожала его в школу и не сказала, что собирается уходить. И вчера ничего такого не говорила… Ну, надо сказать, в последнее время она и правда была какая-то немного странная… Чуть что, бежит мыть руки, запирает двери на ключ, прячет еду за занавеской, спрашивает, куда подевались ее бальные туфли, хотя в жизни не танцевала. Подолгу неподвижно сидит перед пенкой и смотрит, как мигают уголья… Но утром, когда он уходил в школу, она сказала: «До вечера!»
По лестнице кубарем скатываются его двоюродные братья. Он спрашивает, где мать. Они отвечают: «Умерла». У нее случился сердечный приступ, ее сразу похоронили. Тут возвращается отец и говорит: «Нет, мама поехала к морю отдохнуть. Она очень устала. Скоро вернется…»
Арчи так и стоит у лестницы. Он пытается понять, что ему говорят, но не знает, чему верить. Единственное, что он точно знает, – ее больше нет.
А жизнь идет своим чередом. О матери никто не говорит.
– У меня внутри словно дыра раскрылась. Жуткая какая-то пустота. С того дня мне всегда было грустно. Со мной больше никогда об этом не говорили. И я не требовал объяснений. Просто – она ушла, и все. Я понемногу привык, что ее больше нет рядом. Решил, что это я виноват, и все время корил себя. Сам не знаю, почему я так себя винил. Чувствовал себя виноватым и брошенным…
Отец потом тоже ушел – перебрался жить к другой женщине, в другой город. А Арчи сплавили бабке. Та выпивала, колошматила его, привязывала к батарее, а сама отправлялась пить в паб. В школу мальчик больше не вернулся. Вместо этого он шатался по улицам, подворовывал, в общем, ходил на голове. Пока в четырнадцать лет не поступил в труппу акробатов под управлением некоего мистера Пендера. Эта труппа заменила ему семью. Он выучился делать сложные прыжки, кульбиты и сальто, строить рожи, ходить на руках и подставлять зрителям шапку, чтобы собрать пенни-другое. Вместе с этой труппой он отправился в Америку. После гастролей акробаты вернулись в Англию. Арчи остался в Нью-Йорке.
Двадцать лет спустя, уже знаменитым киноактером, он получил письмо от неизвестного поверенного: тот сообщал, что его отец скончался, а мать проживает в приюте для умалишенных близ Бристоля.
Ему показалось, сказал он мне, что его ударили под дых. Мир рухнул в одночасье.
Ему тогда было тридцать. За ним повсюду ходили по пятам человек сто фотографов и журналистов. Он одевался в элегантные костюмы, в сорочки с вышитыми инициалами, снимался в кассовых фильмах.
– Я был известен на весь мир. И только моя мать ничего обо мне не знала.
В лечебницу ее отправил отец. Он сошелся с другой женщиной и хотел жить с ней, но развод был ему не по карману. Вот он и сбыл с рук первую жену. Хоп – и как не бывало. И так гладко все прошло! Никому и дела не было!
Он рассказал мне, как поехал повидаться с матерью. У нее была крохотная, жалкая, почти без мебели комнатушка. Он не просто рассказывал мне – он проигрывал всю сцену на два голоса, свой и матери.
– Я кинулся было к ней, хотел ее обнять, но она выставила локоть, отгородилась и закричала: «Кто вы такой? Чего вам надо?» – «Мама, это же я! Арчи!» – «Вы не мой сын, вы на него не похожи, и голос у вас совсем другой!» – «Да нет же, мама, это я самый! Я просто вырос!»
Он тыкал себя пальцем в грудь и повторял: «Это же я, я!» – словно брал меня в свидетели.
– Она так и не позволила мне себя обнять. Я приходил к ней еще несколько раз, она не сразу согласилась перебраться из приюта в домик, который я для нее купил. Она меня не узнавала. Я стал мужчиной, и она не могла узнать во мне своего Арчи.
Он никак не мог усидеть на месте, вскакивал, садился снова. Он выглядел растерянным и опустошенным.
– Подумай только, my boy!
Со временем ему удалось ее немного приручить, но отчуждение между ними осталось. Она будто показывала, что с этим человеком, с этим Кэри Грантом у нее нет и не может быть ничего общего. Его это выводило из себя.
– Большую часть жизни я метался: кто я, собственно, – Арчибальд Лич или Кэри Грант? Ни тот ни другой особого доверия не внушали…
Взгляд у него при этом был устремлен куда-то вдаль, в глазах поблескивала странная искорка. Он говорил вполголоса, будто исповедовался – не мне, а кому-то другому, кого я видеть не мог. Должен признать, в эту минуту у меня мурашки по коже пробежали. Кто сейчас передо мной? Кэри Грант или еще кто-то? Как там говорила костюмерша: «То see him is to love him, to love him is never to know him».
– A я так хотел, чтобы у нас с ней были по-настоящему близкие, семейные отношения! Чтобы можно было и поговорить, и посекретничать, чтобы она сказала, как она меня любит, как рада, что я нашелся… Мне хотелось, чтобы она мной гордилась. Именно гордилась. Ох, как мне этого хотелось!..
Он вздохнул, развел руками и тут же беспомощно опустил их.
– Но до этого у нас так никогда и не дошло. Хотя я, ей-богу, старался изо всех сил. Например, я хотел забрать ее к себе в Америку, но она отказалась уезжать из Бристоля. Дарил ей подарки – она не брала. Ей не нравилось, что я ее будто бы содержу. Как-то подарил ей шубу, так она посмотрела и говорит: «Чего тебе от меня нужно?» Я ей: «Да ничего мне от тебя не нужно, я просто так, просто потому, что я тебя люблю». А она тогда этак рукой сделала, мол, ну тебя, – и ответила что-то вроде: «Скажешь тоже!..» И так эту шубу и не взяла… А в другой раз я принес ей котенка. Когда мы еще жили дома, у нас был кот по кличке Лютик. Мама его обожала. И вот прихожу я к ней с котенком в клетке, а она на меня смотрит как на ненормального.
– Это еще что такое?
– Помнишь Лютика? По-моему, он на него похож. Я подумал, тебе будет приятно иметь кота… Все не одной жить. Правда, симпатяга?
Тут она на меня глянула просто-таки свирепо.
– Что я тебе, фифа какая?
Взяла котенка за шкирку и отшвырнула аж на другой конец комнаты.
– Совсем ты, – говорит, – рехнулся, думаешь, мне нужна кошка?!
Я подобрал котенка, посадил его обратно в клетку. Она продолжала сердито смотреть на меня.
– Почему ты так со мной обошелся? Сунул меня в психушку, бросил меня, забыл! Как ты мог?!
– Да никогда я тебя не забывал! Наоборот, я искал тебя повсюду! Когда ты пропала, я с отчаяния был сам не свой, мама!..
– Прекрати называть меня мамой! Зови меня Элси, как все!
В конце концов мне самому стало с ней как-то муторно. Я не знал, что еще придумать. Стал звонить ей каждое воскресенье, и всякий раз у меня перед этим так пересыхало в горле, что я буквально не мог говорить. Откашливался минут по десять. Как повешу трубку – опять голос нормальный, чистый. Показательно, правда, my boy?
Я слушал, но не знал, что ответить. Вертел бокал из-под шампанского. Он был весь липкий, так у меня потели ладони. Пластинка закончилась, но он больше ее не заводил. В окно задувал ветер, от него топорщились шторы. Я подумал: «Вот, будет гроза, а я без зонтика».
– Потом, значительно позже, my boy, я понял много разных вещей. Понял, что мои родители не виноваты: так они были воспитаны, их собственные родители тоже совершали ошибки… Я решил, что удержу о них в памяти только лучшее, а остальное забуду. Видишь ли, my boy, отец и мать в конце концов всегда выставляют тебе счет – так уж лучше заплатить и простить их. Почему-то всегда считается, что прощать – значит быть слабым. А я думаю, наоборот. Вот когда действительно простишь своих родителей, только тогда действительно станешь сильным.
И я подумал про своих маму и папу. Я никогда не говорил им ни что люблю их, ни что ненавижу. Это родители – и точка. Я не задавался на их счет вопросами. И вообще мы с ними почти не общаемся. Больше делаем вид. Папа ставит мне планку, я тянусь. Не выступаю. Во всем слушаюсь. Будто я не взрослею. Будто я так и остался мальчиком в коротких штанишках…
– Это была ужасная пора в моей жизни. Я ходил как в тумане. Мне было голодно, холодно, одиноко. Творил черт знает что. Я не понимал, как она могла меня бросить?.. Я был уверен, что любить кого бы то ни было – опасно: рано или поздно тебе дадут по морде. В отношениях с женщинами это, конечно, жизни не облегчало. Про каждую женщину, которую я любил, я думал – и это была ошибка, что она непременно поступит, как моя мать. Я каждый раз боялся, что меня бросят…
Он поднял глаза и словно удивился, что видит меня. На какую-то долю секунды в его глазах мелькнуло недоумение. Я смутился. Откашлялся. Тогда он улыбнулся и тоже прочистил горло: «Кхм-кхм». Итак мы и сидели друг напротив друга, молча.
Наконец я встал и пробормотал, что мне, пожалуй, пора, а то уже поздно. Он не стал меня удерживать.
Я был слегка оглушен. Я подумал, что он, наверное, слишком разоткровенничался. Не стою я такого доверия. Завтра он наверняка пожалеет, что рассказал мне все это…
Я вышел из гостиницы. Было уже темно, дул сильный ветер, а небо было черное, предгрозовое. Портье предложил мне зонтик, но я не взял. Поднял воротник и зашагал прямо в ночь. Спускаться в метро было слишком тоскливо, хотелось пройтись. Шагать и думать обо всем, что он сказал.
И тут началась гроза.
Домой я вернулся мокрым до нитки».
Жозефина откладывала тетрадку в сторону и задумывалась о собственной матери.
Ей тоже всегда хотелось, чтобы мать смотрела на нее, гордилась ею, чтобы ей можно было рассказать свои тайны. Но такого у нее не было никогда.
И ей тоже казалось, что любить кого-то – значит, заранее допускать, что тебе могут дать по физиономии. Ей вот давали, и не раз. Антуан ушел к Милене, Лука в лечебнице, у Филиппа в Лондоне любовная идиллия с Дотти.
Жозефина не сопротивлялась. Пусть жизнь отбирает что хочет. На то она и жизнь.
Она перелистала дневник Юноши на несколько страниц назад. «Про каждую женщину, которую я любил, я думал – и это была ошибка, – что она непременно поступит, как моя мать. Я каждый раз боялся, что меня бросят…»
Ее, Жозефину, мать действительно бросила в детстве – в море. Они купались, и когда разбушевались волны, Анриетте пришлось выбирать между ней и Ирис. И она решила спасать Ирис, а ее бросила погибать. Жозефине всегда казалось, что так и надо. Это было очевидно. Она никогда не ставила это под сомнение.
Какие бы успех, славу, известность ни снискал в жизни Кэри Грант – они не смягчили боль в душе маленького Арчибальда Лича.
Вот и она: ее роман стал бестселлером, она блестяще защитила диссертацию, у нее прекрасное университетское образование, она читает лекции по всему миру – а все так же терзается, что мать ее не любит и никогда не будет любить.
Кэри Грант в глубине души так и остался девятилетним мальчиком, который в отчаянии искал по всему дому маму.
А она так и осталась семилетней девочкой на пляже, дрожащей от холода и страха.
Жозефина закрыла глаза, прижалась лбом к тетрадке и расплакалась.
Она-то матери все простила. Это мать не хочет ее прощать.
Когда погибла Ирис, она позвонила Анриетте. И услышала в ответ:
– Жозефина, лучше ты мне больше не звони. У меня была дочь, теперь ее нет.
И на нее снова с прежней яростью обрушился штормовой вал.
Когда родная мать тебя не любит, от этого не вылечишься. Так и свыкаешься с мыслью, что, значит, и любить тебя не за что, что ты так – пустое место. Куда уж тут мчаться в Лондон, вешаться на шею мужчине, который тебя любит.
Что Филипп ее любит, Жозефина знала. Знала умом, чуяла сердцем, вот только тело ее не слушалось. Она была не в силах отправиться в путь, побежать ему навстречу. Нет, она так и осталась на пляже.
Ифигения пылесосила квартиру. Она постучалась: «Можно? Не побеспокою?» Жозефина поспешно выпрямилась, утерла глаза и притворилась, будто глубоко погружена в книгу.
– Мадам Кортес! Да вы никак плачете!
– Нет-нет, Ифигения, это у меня просто… аллергия. Стаза слезятся.
– Плачете-плачете! Не плачьте! Что у вас стряслось?
Ифигения отставила пылесос в сторонку и обняла Жозефину за плечи, прижав ее к своему фартуку.
– Вы чересчур заработались. Только и знаете, что сидеть тут за книжками да тетрадками. Разве ж это жизнь?
«Какая уж это жизнь, – повторяла она, тихонько укачивая Жозефину. – Ну право, мадам Кортес, почему вы плачете?»
Жозефина длинно всхлипнула и утерла нос рукавом.
– Ничего особенного, Ифигения, – ответила она, – сейчас пройдет. Книжка попалась грустная…
– Уж будто я не вижу, когда у вас сердце не на месте. А уж такой, как сейчас, я вас в жизни не видела!
– Не сердитесь, Ифигения.
– Да что вы еще и извиняетесь? С кем не бывает закручиниться? Вы просто слишком много сидите одна. Вот в чем дело. Сварить вам кофейку, хотите?
Жозефина в ответ кивала: да, кофейку… Ифигения тяжко вздыхала с порога и отправлялась на кухню, громко ворча, как всегда, когда бывала недовольна. Возвращалась с большой чашкой и тремя кубиками сахара в горсти и спрашивала, сколько класть. Жозефина в ответ улыбалась: на ваше усмотрение. Ифигения качала головой и кидала в чашку весь сахар разом.
– Сахарку – и на душе полегче.
Она помешивала кофе, все так же качая головой:
– С ума сойти! Такая женщина, как вы, а ревет, как девчонка!
– Ну что ж теперь, – уклончиво ответила Жозефина. – Ифигения, давайте о чем-нибудь повеселее, а? А то я опять разревусь, и прямо в ваш чудесный кофе!
Ифигения напыжилась от удовольствия.
– Воду надо лить, когда только-только начинает закипать. Вот и весь секрет.
Она не спускала глаз с Жозефины, пока та пила кофе. Она приходила делать уборку дважды в неделю. Весь дом потом сверкал чистотой. «Мне у вас хорошо, – говорила Ифигения, – так уж я убираю, как у себя дома… Это я не у всех так выкладываюсь!»
– Знаете, мадам Кортес, раз уж мы с вами тут обе рассупониваемся, а работа стоит, я вот что хотела спросить. Помните, мы с вами давеча говорили, что мы, женщины, вечно сомневаемся, мол, от нас никакого проку?..
– Помню. – Кофе был приторный, но Жозефина безропотно пила.
– Так я вот подумала: это что же получается, если мы сами думаем, что у нас ничего не выйдет, так кто же в нас со стороны-то поверит?
– Понятия не имею, Ифигения.
– Вот послушайте. Если я в себя не верю, то кто в меня поверит? Если я сама за себя горой не стою, кто за меня постоит? Людям надо показать, что мы ого-го, иначе откуда им знать?
– Это вы очень правильно говорите, Ифигения, в этом есть зерно…
– То-то и оно!
– Это вы сами надумали? – Какой же все-таки приторный кофе!
– А то! А ведь я политехов не заканчивала, как жилец с третьего этажа.
Жозефина вздрогнула.
– И кто же у нас заканчивал Политехнический?
– А вот мсье-то Буассон. Когда разношу письма, я лишний раз читаю, что на конверте, чтобы не перепутать, – ему вечно приходят приглашения на встречу выпускников и все такое… На конверте-то и название. Политехнический, и штамп Союза выпускников.
– Так мсье Буассон окончил Политехнический…
– Он-то да, а я нет! Но я тоже мозгами шевелить горазда. Думаю про разные вещи, вот что в жизни происходят, каждый день… Только тут надо, чтобы дети уже спали, чтобы можно было просто спокойно посидеть. И вот сижу я, значит, и думаю: что же это такая женщина, как вы, и умница, и ученая, а вообразила, будто гроша ломаного не стоит и все должны на ней ездить?..