355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Карен Бликсен » Современная датская новелла » Текст книги (страница 3)
Современная датская новелла
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 14:15

Текст книги "Современная датская новелла"


Автор книги: Карен Бликсен


Соавторы: Ханс Браннер,Харальд Хердаль,Карл Шарнберг,Вильям Хайнесен,Улла Рюум,Пер Шальдемосе,Поуль Эрум,Бенни Андерсен,Франк Егер,Сесиль Бёдкер

Жанр:

   

Новелла


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 23 страниц)

«О да, – подумал он, – да, она хороша».

И он снова повернулся к письменному столу.

– То ли отличает проповедника, что люди его любят? – сказал он. – Не говори так, Мари. Я-то изолгался, но ты, ты не говори так. Ты ведь тоже меня любишь. Может быть, тебя ослепляет любовь? Конечно, ты замечаешь мои слабости и изъяны и прямо мне о них говоришь. Но о другом, о главном, о моем служении – ты никогда не сказала худого слова. Отчего же? Отчего?

Он обмакнул перо в чернильницу и принялся чертить узоры на промокашке.

– Я любуюсь тобой, – сказал он, помолчав. – Ты тоже виновата, Мари, – вернулся он к прежнему тону, – это не снимает вины с меня, не делает ее легче, ничуть. Я не верю, что ты ничего не замечаешь. Просто ты щадишь меня. Ты слишком любишь меня. На твоих глазах призвание обращают в ремесло, а ты молчишь. Ты боишься причинить мне боль, Мари. А без боли и зуба не выдернешь. Ты тоже виновата, Мари.

– Да, – отвечала она.

Он поднялся было, но тотчас снова сел.

– Детские личики! – продолжал он. – Я не мог их вынести, я убежал. Убежал? Да я бросился прочь, как застигнутый на месте вор. А ведь через несколько лет дети придут ко мне и я должен буду раскрыть им глаза на то, что есть Путь, и Истина, и Жизнь. И это я-то!

– Нет, лучше, что ты не вошел, – сказала она.

– И это я-то! – шептал он. – Но ты что-то сказала?

– Хорошо, что ты не вошел.

– Хорошо… О, возможно. При моем убожестве. Я бы только рассердил малышек и опечалил того, кто все видит.

Он вслушался в треск пламени и в тишину дома.

– Она спит? – спросил он.

Жена встала и прошла в спальню. Он не взглянул на нее, когда она вернулась. Она молча села в кресло.

– Спасибо, – сказал он. – Но я не могу больше служить, Мари, – продолжал он, – я не могу оставаться в церкви после нынешней ночи. Ты понимаешь, какая это ночь. Нет, довольно притворяться, довольно разыгрывать тонкую роль. Ты меня уж не ободришь речами о том, как мне верят, как меня уважают. Велика ль цена проповеднику, которого все любят, но никто не слушает? Что он такое? Церковный кондитер. Да и почему им верить в меня, когда я сам не верю?

– Кристиан, – проговорила она у него за спиной, – что же, по-твоему, только я одна тебя и слушаю?

– Нет… нет, – ответил он, запнувшись, – конечно же, я помню, что еще одно ухо внимает сейчас моим жалобам. Но увы, мой друг. Увы, вера обращается чувствительностью, трусливой привычкой, пустой болтовней. Ведь если б я и вправду верил, я бы помог ему! У меня нашлись бы силы! Все было бы иначе. «Можешь ты оживить его?» Конечно, я и тогда не ответил бы: «Да, могу». Но кто знает, кто знает.

Он чертил узоры на промокашке.

– Теперь я понял. Черту я тоже нравлюсь и нравятся мои проповеди. Он сидит под алтарем и нашептывает: «Браво». Теперь я понял. Мари, – сказал он жестко, – знаешь ты, какая нынче ночь? Завтра ведь 29 сентября, нынче ночь под Михайлов день, день архангела Михаила, грозного судии. Нынче умер мальчик, но его ли будут судить? Кого будут судить? Кто виноват? Скотник ли, один только скотник? Или те, кто был в людской? Или хозяин? Гости? Или я? Я ведь был в доме, где это случилось. А позаботился я о грешнике, предостерег его? Все мы виноваты, но моя вина всех больше, моя вина так велика, что я не смею до конца в ней признаться. Значит, и я подлежу суду. Я не предотвратил беды, и я не облегчил горя. Мари, Мари, понимаешь ли ты, какая случилась нелепость, какая страшная бессмыслица? Понимаешь ли ты? И мы виноваты. Одно я понял. Теперь я понял смысл слов: «Голос крови брата твоего вопиет ко мне от земли».

– Да, – отозвалась она.

– Странно, – сказал он. – Самое простое всегда трудней всего понять. «Голос крови брата твоего вопиет». Вопль звучал всегда, но никогда я его не слышал. Оттого, что еще не жил. Я не страдал, значит, не жил.

– И это ты не жил? Но у тебя же дети, – сказала она. – У тебя же больная дочка, и ты столько раз за ночь просыпаешься, чтоб на нее взглянуть.

Он усмехнулся коротко и ответил:

– Верно. И все же, и все же. Многое прошло, словно во сне. Понимал ли я до конца, что вы мне даны, что я вас знаю? Понимал ли я это до конца? Нет, я теперь только понял. Конечно, Тина… Нет, никогда я до конца не понимал, что она живет на земле. Только нынче ночью мне это стало ясно. И я испугался, что она умрет.

Скрипнула половица, и он, не поворачиваясь, знал, что жена вышла. И тотчас вернулась.

– Она спит, – сказала она.

В гостиной пробили часы.

– Поздно, – сказал он. – Как поздно.

Он в рассеянии, по дурной привычке, вытер перо рукавом, потом повернулся к ней.

– Немного от меня осталось, – сказал он. – Но мне уже не стыдно выставлять тебе напоказ свои обрубки. Я готов у тебя поучиться. Только объясни мне, какой смысл в такой смерти мальчика? Какой смысл, Мари?

– Кристиан, – сказала она, – уж не думаешь ли ты, что я могу сказать что-то такое, чего бы ты не знал?

– Сказать? Ах, сказать, сказать, – вздохнул он. – В том-то, верно, и беда моя, что мне кажется, будто обо всем можно сказать, все можно объяснить… Я ничего не понимаю, но, может быть, ты знаешь больше?

– Так, по-твоему, было б лучше, если б все было легко и просто объяснить?

– Не думаю, – возразил он. – Нет, не думаю. Как вспомню о нашем приятеле пасторе Нильсене, так сразу же мне ясно становится, что слишком просто все объяснять – еще хуже, чем вовсе не объяснять. Но ничего не поделаешь, мой друг. Так я и буду вечно спрашивать и спрашивать. Не могу я уклониться от вопроса. Какой смысл в смерти мальчика, какой смысл во всех тех юных мертвецах, которых мы погребаем? Плевелы, взлетающие над сумасшедшим гумном бытия… Что они такое? Зачем являются в мир, зачем тотчас их из него берут? О, Нильсен бы тут не затруднился. Смысл, сказал бы он, это испытание. Испытание господне. Разумеется, богословская мысль, способна сделать различие между несчастьем, в котором господь не повинен, и просветлением пострадавших, в котором сказывается божий промысел. Только чересчур уж это тонко, Мари. А человеку важны простые истины. Отчего понадобилось так жестоко испытывать именно тех двоих на Песчаных Холмах, а не нас с тобой, Мари? Какая бессмысленная лотерея! Отчего творец дал напиться до смерти ребенку, тем испытывая родителей, чья жизнь и без того безрадостна и жалка? Уж не обратить ли он их хотел на путь праведный? Будто иного средства не было? И вот Енс Отто мертв. А как же сам Енс Отто? Его жизнь? Неужто его жизнь лишь средство образумить его мать? Ничего, ничего не пойму, вижу только, что вы лжецы! Ты лжец, Нильсен. Все вы лжецы. И когда вы утверждаете, будто господь толкает людей в бездну бед и войн, для того чтобы… О, довольно, – оборвал он себя.

– Нет, не довольно, – возразила она.

– Молчи, – сказал он и отвернулся к письменному столу, и она увидела, что у него дрожат плечи.

– Я многому научился сегодня, – сказал он. – Я понял, в чем мое призвание. Придавать смысл бессмыслице. Нести то, что больше, глубже простого утешения и совета. Но как это сделать, я не понял. Я бессилен. Я пришел туда с пустыми руками.

– С пустыми руками, – помолчав, сказала жена. – Я тебе кое-что соберу. Когда ты пойдешь туда, возьми корзинку и…

– Туда? – спросил он. – Когда я пойду туда?

– Теперь, – отвечала она.

– Нет, Мари. Да еще с корзинкой!

– Пойди, – сказала она. – Знаешь, в корзинке может оказаться кое-что такое, чего в нее не клали.

– Нет, я не могу туда идти, – сказал он, – зачем? Я ведь не Нильсен. Будь он на моем месте, он бы уж давно там побывал, пожал бы им всем руки, поглядел всем в глаза, выразил бы сочувствие, нашел бы подходящее место в писании… А сейчас уже сладко спал бы в своей постели… Ох, господи… Я так не могу, Мари.

– А я думала, ты хочешь пойти.

– Да, я хочу, – сказал он и поднялся.

Она вынесла из спальни две сверкающие белизной простыни и положила на стол.

– Может, им не в чем его похоронить, – сказала она. – Где твой бумажник?

– Мой бумажник? – не понял он.

– Ах да, он в комоде. Надо же гроб купить.

– А там у нас хватит?

– Нет, там мало, – ответила она. – Но ничего, что-нибудь придумаем. Завтра посмотрим. Да и хозяин хутора поможет.

Она накинула пальто и вышла в сад, а он надел рясу. Но тотчас снова снял и повесил на гвоздь. Она вернулась с огромным ворохом осенних цветов, навевавших мысль о смерти, – астр, георгинов. И она принялась разбирать цветы, иные облетели на ветру, иные привяли.

И пастор пошел к Песчаным Холмам, мимо колодца, мимо сточной ямы, и сырой ночной ветер холодил ему лоб. Не дойдя до третьего дома, он остановился. Перед ним словно опять выросла невидимая стена. «Я не могу, – подумал он, – это место свято, и я не должен, не смею… Разве захотелось бы мне видеть чужое лицо, если б кто из моих?..»

Но он уже стоял перед дверью, сам не понимая, как он к ней подошел. И вдруг он ощутил в душе странную силу.

В кухне было уже темно. Из комнаты пробивалась полоса света, но на этот раз он не хотел туда заглядывать. На стук его никто не ответил. Тщетно он постучал еще и еще раз и наконец взялся за дверную ручку. Дверь была незаперта. Он ступил за порог кухни и постучался в комнату. Немного погодя отец ему открыл. Долго он стоял со свечой в руке и смотрел на пастора.

– Где вы его положили? – спросил пастор, и в ответ отец посторонился, пропуская его. Меньшие дети уже спали на скамьях и сундуках. Лишь старшая девочка сидела в полудреме у окна. Подле большой кровати горела еще свеча, и там сидела мать. Они положили мальчика на супружеской постели, и пастор заметил, что его простыни не понадобятся, ибо мальчик лежал в единственной белой сорочке отца, в сорочке, справленной к свадьбе. Сорочка была велика Енсу Отто, и все же он, нежный и прекрасный, лежал в ней на той самой постели, где был зачат и рожден.

Увидав пастора, мать отвернулась и заплакала почти беззвучно. Но отец подошел к самой постели, посмотрел на сына и сказал:

– Можешь ты оживить его, пастор?

Пастор заглянул ему в глаза и ответил:

– Если ты поверишь, как я, – Иисус Христос призовет его к себе.

Пастор опустился на колени подле кровати. Он взял руку мальчика в свои и хотел молиться. Рука была холодна как лед. И эта ледяная, жесткая, мозолистая рука в его собственных руках, нежных, ухоженных и ненужных, разом разогнала его мысли, и он не смог молиться. И он снова поднял замученные глаза на мальчика и услышал из кухни пугающий звук. Пастор вышел туда и там, у самой плиты, увидел мужа и жену. Муж рыдал, привалясь к закопченной притолоке, жена стояла рядом.

И пастор понял, что сломал стену и оказал отцу первую, страшную помощь, и он вернулся в комнату, чтобы побыть подле покойного.

X. К. Браннер

Дама с камелиями
Перевод Н. Крымовой

Весь мокрый от пота режиссер Бертельсен вошел в свою уборную за сценой, чтобы переодеться к первому акту. Он играл графа. Закрыв дверь, он сел. На сцене еще продолжали ставить кулисы, большая треугольная тень проскользнула по дверному стеклу. «Осторожно, черт побери!» – крикнул машинист сцены. Бертельсен дернулся было, но тут же откинулся назад и грузно осел на стуле. Попробовал насвистывать, но свист прозвучал нелепо. Занялся осмотром своих ботинок, плоских, пропотевших ботинок, сбросил их. Стало немного легче. Но пот по-прежнему выступал изо всех пор, у корней волос, на руках. Пилюли не помогли. Ему было очень плохо.

Дурнота подступила внезапно. Днем все шло как обычно. Он приехал в театр на крыше театрального автобуса, посреди кулис, потом стоял, широко расставив ноги, на сцене и проверял список реквизита вместе с костюмершей, командовал рабочими, пока все не переругались. А потом все уселись вокруг ящика с пивом, покончив с ним, выпили три бутылки портвейна, и он выложил все свои рассказы о Леопольде Хардере. Тогда он ничего не заметил и почувствовал себя плохо, только вернувшись домой. В театрах маленьких городишек никогда нет ничего, что нужно для спектаклей, ему приходилось бегать по всему городу и выпрашивать необходимые вещи. Пальто он продал, ходил в одном костюме, но тут пошел дождь, и в гостиницу он вернулся насквозь промокшим. Вот тогда-то это и началось. Он еле смог снять пиджак и брюки, бросился на кровать и рванул ворот рубашки с такой силой, что отлетели пуговицы. Лежал, извиваясь, как белопузая рыба на песке, пока комната снова не вернулась к нему: окно со скрипучим крючком, дождь и ветер на улице, круглый стол, покрытый плюшевой скатертью, и три письма на нем. Одно от девушки, второе от адвоката и длинное синее с полицейским штемпелем. Он лежал, устремив на них взгляд еще до того, как вновь обрел власть над своим зрением. А встав на ноги, сразу же бросил их в печь. Читать все равно бессмысленно. Он взял семьсот крон аванса, ему грозило увольнение. Вообще-то он не обращал внимания на угрозы увольнения, потому что Хардер обычно на другой же день остывал и все оставалось по-прежнему. Но на этот раз прошло уже четыре дня. Когда боль отпустила, он начал рыться во всех ящиках, нашел две-три таблетки и проглотил их.

Но это не помогло. До поднятия занавеса оставалось четверть часа. Он сидел в режиссерской и чувствовал себя по-прежнему чертовски плохо. Живот вздулся, во рту кислый вкус таблеток. Он схватил стоявшую на столе бутылку с зеленой жидкостью для волос и сделал глоток. Толстый, неповоротливый язык горел как в огне, жидкость отдавала жиром и духами. Это все оттого, что он немного посидел, нельзя ему сидеть. Он вскочил, резким движением снял рубашку через голову, сбросил брюки, манишку надел прямо на потную шерстяную нижнюю рубашку. Стоя перед зеркалом, завязал на шее белый галстук, манишка колом стояла над его огромным животом с белой нездоровой кожей. Холодная, вялая кожа, а под ней словно огонь. Он сделал еще глоток из пахнущей духами бутылки, вылил остаток на волосы, на лицо, на тело, чтобы отбить запах пота. Надел фрачные брюки, белую жилетку, фрак с шелковыми отворотами и, наконец, лаковые ботинки. Готово! С лестницы, ведущей в актерские уборные, послышался глухой голос Леопольда Хардера: «Бертельсен! Бертельсен здесь?» «Здесь!» – отозвался Бертельсен и вышел, щуря глаза от слепящего освещения на сцене. Он шел, как бык, выставив вперед толстую шею. Нет, он взял авансом не семь, а девять сотен. Письма накапливались и мучили его, как насекомые, письма об алиментах, письма от судебных инстанций: «Вам надлежит явиться…» Где-то промелькнул, блеснул на свету шлем пожарного. Может быть, двое полицейских будут ждать его у выхода после спектакля, как это уже было в Рандерсе. Тогда Хардер его выручил, а что теперь? Неизбежное подступало все ближе. Раньше он всегда знал, что у него еще несколько дней в запасе, а теперь с ужасом ждал, что будет, когда опустится занавес. Порылся в карманах, ища список реквизита, вытащил какие-то бумажки, записку. Прошло несколько секунд, пока вспомнил, что это средство от пота ног дала какая-то девушка в Колдинге.

Леопольд Хардер, директор театра, стоял на верхней ступени лестницы в позе принца из пьесы «Это было однажды». Увидев Бертельсена, он стал медленно спускаться, очень медленно, не сгибая туловища: он носил корсет. Собственно, без особой нужды, у него была обычная фигура, но ему нравилось ощущение подтянутости. Его тонкая талия и широкие бедра, выступавшие из разреза фрака, как бы говорили: «Voila». Ему льстило, когда на него смотрели и говорили о его женственности. Он сам говорил об этом всего несколько часов назад, сидя в купе с Ларсеном-Победителем и фру Андре. Он сказал об одном молодом человеке, которого звали Вилли Спет: «Прекрасен как мечта!», сказал, закрыв глаза и как бы наслаждаясь вкусом слова, подобно тому как дегустатор, сделав глоток вина, долго держит его во рту. После этой фразы в купе воцарилось неприятное молчание. Несколько сгоревших спичек и кучка пепла от сигарет прыгали по полу в такт движению поезда. Стояла удушающая жара, окно было закрыто, его закрыл Леопольд Хардер, ссылаясь на больное горло. Ларсен-Победитель и фру Андре надеялись побыть в купе вдвоем, но он навязал им свое присутствие, закрыл окно и сказал: «Он прекрасен как мечта!»

А теперь он спускался с лестницы, изнеженный, затянутый в корсет, и все-таки именно он командовал быком Бертельсеном, который стоял внизу на сцене, выставив вперед голову, как бы для удара. От Бертельсена пахло потом, вульгарными женщинами, дешевыми духами, он олицетворял мужскую силу.

Хардер прошелся с ним по сцене, говоря одобрительно, намеренно одобрительно: «Мило… прелестно… Вы знаете свое дело, Бертельсен. Жаль, что нам придется расстаться, Бертельсен… Но раз вы не можете перестать пить, Бертельсен…» Бертельсен промямлил что-то, он перестанет, он обещает. Но Хардер уже стоял у щелочки в занавесе спиной к нему и говорил: «Нет, милый Бертельсен, я от вас уже отказался». Он произнес это дружелюбно, легко, но почувствовал ненависть Бертельсена, как щекочущее прикосновение к спине, как ожидание, что в него вонзится пара рогов. Но рога не вонзились. Бертельсен не сказал ничего из того, что он обычно говорил в запальчивости. Леопольд улыбался и ждал ответа. Ответа не последовало, и он был доволен. Он даже забыл о Бертельсене, глядя в зрительный зал.

Вилли Спета там не было, и это, пожалуй, тоже было хорошо. Ведь словами «он прекрасен как мечта» совсем не все было сказано. Хардер и не думал, что он прекрасен как мечта, все было гораздо сложнее. Много дней Вилли Спет следовал за труппой из города в город, но Хардер упорно отказывался его принять. И только вчера после спектакля они встретились в гостинице. Началось с того, что Вилли расхвалил спектакль и Леопольда Хардера в роли Гастона. Это было изумительно, гениально. Громкие слова. А эти громкие слова перешли в другие громкие слова: «Я плачу кровавыми слезами, думая о том, как ты со мной поступаешь». Это Вилли прокричал в номере гостиницы, и Леопольд Хардер не остановил его, хотя вентиляция в стене выходила в комнату фру Андре. И только когда Вилли заговорил о двухстах кронах, он отвел его подальше от этой стены и попросил говорить шепотом. Они стояли и шепотом торговались из-за денег, а когда Вилли ушел, Хардер тихонько закрыл дверь, и Вилли на цыпочках крался по коридору, к выходу. Никто не должен был слышать его шагов. Сцена разыгралась сильная, и зачем людям знать, что дело идет всего-навсего о двухстах кронах. Сам Леопольд Хардер не хотел так думать. После ухода Вилли он взял французскую пьесу и начал читать ее вслух на разные голоса. А сегодня в купе поезда он говорил намеками и, прикрыв глаза, объявил, что Вилли прекрасен как мечта.

Вилли Спет получил не двести, а сто крон и исчез. Сегодня в театре его не было. Это и удача, и нет. Леопольд Хардер все же был, может быть, несколько разочарован. Во всяком случае, он с ненавистью смотрел на молодую пару в одном из первых рядов. Он никогда раньше не видел этих молодых людей и никогда больше их не увидит, но он ненавидел их в это короткое мгновение за то, что они сидели с таким идиотски влюбленным видом и делали друг другу глазки.

В то же самое мгновение молодая девушка бросила взгляд на щелочку в занавесе и увидела таинственно блестевший глаз. Может быть, глаз Армана? «Посмотри», – шепнула она своему спутнику. Она фыркала и шептала ему что-то, а потом сделала насмешливую гримаску, резким движением сняла кольцо и постучала пальцами по своему круглому колену, чтобы он видел, что кольца нет. Он неуклюже надел ей кольцо на палец. Кольца он купил сегодня, 28 ноября. Четыре дня они были в ссоре, а сегодня он вдруг принес кольца с красиво выгравированными именами – Кис и Йорген. Она была одна дома, когда он пришел, сначала она поплакала, а когда ее мать вернулась, у обоих были кольца на руках, а у нее – большое красное пятно на шее. Других отметин не было видно, и прическа была в порядке.

Скоро потушат свет, и его рука тихонько обнимет ее, она взглянет на него строго, сознавая свою власть над ним. Но при свете ее руки и ноги беспрестанно двигались, она не могла усидеть спокойно. «Послушай!» – снова сказала она и опять прыснула от смеха, на этот раз из-за того, что говорили сзади.

А сзади сидели муж с женой, ей показалось смешным, что они говорят о венском кренделе. Они пошли на «Даму с камелиями», потому что видели эту пьесу четырнадцать лет назад. Тогда жена плакала, да и он едва удержался от слез. Но теперь оба сидели как палку проглотили, выставив вперед тяжелые животы, говорили сухо, отрывисто, не глядя друг на друга. Она купила крендель к вечернему кофе, а он считал, что нужно было купить после спектакля, чтобы крендель был горячим. Она утверждала, что не успела бы, а он тыкал пальцем в программу – спектакль кончается около 22,45, а кондитерская закрывается в 23. Он вдруг вышел из себя и раскапризничался, как маленький мальчик. «Ну, Ханс, я разогрею его в плите». – «Ладно». Он успокоился, не стоит больше об этом говорить. Его рука легла на ее руку. Но он не смотрел на нее. Прямо перед ним сидела молодая девушка с матово-белой спиной, покрытой легким светлым пушком, под кожей проступали позвонки, девушка была в беспрестанном движении. Он ощущал сухость и горький вкус во рту, и зачем только он позволил притащить себя на «Даму с камелиями»? Но тут жена положила ему в руку пакетик, красный пакетик с леденцами. Он сунул несколько леденцов в рот, стал жадно сосать, настроение поднялось. «Слушай!» – шепнула жена и кивнула на сцену, грызя леденцы. Он кивнул в ответ. За занавесом послышался долгий дребезжащий звонок, сигнал. Свет потух.

Сигнал дал Бертельсен, он долго нажимал на кнопку, приглашая актеров на сцену. Леопольд Хардер все стоял у щелочки, спиной к сцене. «Можете ли вы понять, Бертельсен, почему „Дама с камелиями“ не имеет успеха в провинции? В Копенгагене она шла два месяца!» Бертельсен не ответил, но это и говорилось не ему, а фру Вилле Андре, которая в это мгновение спускалась из своей уборной. (Можете ли вы объяснить, фру Андре, почему «Дама с камелиями» не имеет успеха в провинции? В Копенгагене она шла два месяца. Правда, с другой актрисой.) Фру Андре шла, как бы распространяя вокруг себя тишину, делая маленькие шажки в своих остроносых туфлях, поддерживая одной рукой шлейф, спускалась с лестницы на пыльную сцену, пахнущую дикими животными. Леопольд Хардер вдруг повернулся, его затянутая в корсет фигура изобразила удивление. Он сказал что-то любезное по-французски. Они под руку прошлись немного взад и вперед, разговаривая по-французски, у него в петлице белая гвоздика, у нее на груди – цветок камелии. Фалды его фрака развевались туда-сюда, а ее подбитый горностаем шлейф, подрагивая, волочился по полу. Рабочий сцены подмигнул Бертельсену, тот скорчил гримасу. Леопольд Хардер прищурил глаза и смотрел на шею фру Андре. Шея уже не молодая, в мелких складках, и грим не мог скрыть двух красных рубцов.

Много лет назад муж фру Андре ворвался к ней в уборную и выстрелил в нее из дробовика. А потом схватил зеркало, сорвал со стены китайские веера, открытки, разные сувениры – подарки зрителей, сбросил все на пол и начал топтать ногами. Газеты много писали об этом, и во время процесса выяснились факты, которые не пошли на пользу ни той, ни другой стороне. Дробинки из шеи фру Андре вынули, она скоро пришла в себя после потрясения, но возвращаться на сцену не собиралась. И когда осенью Леопольд Хардер уговорил ее поехать в турне по провинции, она заранее знала, что это не будет возвращением. С сухими, остановившимися глазами она каждый вечер шла навстречу своему поражению, подавала реплики жестко и холодно, а там в слушающем мраке царила насыщенная враждой тишина. Кто-то в сцене смерти вынимал платок, но даже самые неискушенные зрители уходили из театра с горьким выражением лица, как дети, которых обманули. «Нас обманули, мы не получили ожидаемого наслаждения», – писала провинциальная пресса. Леопольд тоже чувствовал себя обманутым и мстил. Фру Андре с каждым спектаклем становилась все суше и жестче, точно маленький черный жук.

– Вы отдохнули? – спросил Леопольд Хардер. – Поспали немного? – Да, спасибо, она отдохнула, поспала. У нее на руке черная шелковая сумочка, а в сумочке серый, разорванный конверт и в конверте серые листы. Три страницы, исписанные пустыми словами, и только на четвертой говорится о двухстах кронах, они ему нужны не позже среды. На каждом шагу сумочка с письмом ударяла по бедру, оставляя на коже мелкие царапинки. Про себя она давно сказала «нет», но он продолжал писать письма. Откуда взять двести крон, ведь всего неделю назад она посылала ему деньги. Вообще-то ей все уже было безразлично. Широко раскрытые глаза горели, сцена словно плыла под ногами.

Ее только немного раздражал Леопольд Хардер, он напоминал ей смешное, бесплодное насекомое с распухшей задней частью. Может быть, именно теперь, когда ей все равно, она и одержит победу. Через минуту начнется спектакль, и Ларсен-Победитель выйдет в роли Армана, она будет говорить свои реплики только ему и забудет о черной холодной яме за рампой. «Скажи, что это не ответ!» Она возьмет его за обе руки: «Здравствуй, мой друг, и прощай! Ты добрый хороший человек, я люблю тебя, мой мальчик, но ты не в силах помочь мне освободиться от Поуля. Мы можем смеяться, говорить, строить планы, но приходят письма, я смотрю на конверт и знаю, что я ничего не могу сделать. Не смотри на меня, нет, не смотри. Ты должен вырваться отсюда, ты еще сможешь это сделать, ты слишком хорош для такой жизни. Подойди, дай я поглажу тебя по волосам, ты выбьешься, должен выбиться! Ты слишком хорош для такой жизни».

Где-то вдали прозвенел второй звонок. Леопольд Хардер выпустил ее руку, на сцене появилось много лиц. Французские аристократы в костюмах, взятых напрокат. Расмуссен, дирижер, старый холостяк с обвисшими щеками и большим животом. Сергиус, директор летнего театра, игравший благородных отцов. Густав, ученик театрального училища, девятнадцати лет, с большой светлой бородой, приклеенной к румяному детскому лицу. Франсина, похожая на поросеночка, и Нишет, маленькая милая Нишет, которой так хотелось выбиться, похожая на девочку с большими испуганными птичьими глазами и небольшим высоким птичьим голоском, хотя она была замужем и держала больного ребенка на воспитании у тетки. И наконец, Арман – Ларсен-Победитель, он именно хотел победить, а не выбиться. Он был слишком хорош для такой жизни. Фру Андре быстро направилась к нему, она хотела взять его за обе руки, но, когда она к нему подошла, ее руки опустились и они заговорили о будничных вещах. Ларсен-Победитель не слышал и половины из того, что она говорила, он стоял, напрягшись всем телом, дергая головой, белки его глаз сверкали, как у норовистой лошади. Он сжимал кулаки, готовясь к победе.

Дирижер Расмуссен быстро прошел через сцену, чтобы Леопольд Хардер его не заметил. Он обещал ему сшить себе новый пиджак, но ограничился тем, что попросил портного вставить клин на спинке старого. Пиджак не стал новее, был по-прежнему узковат, тянул, но раньше это сходило, сойдет и сегодня. Он незаметно проскользнул в маленькую дверцу вниз к трем музыкантам, в оркестр. Это были новички, они взволнованно шептались. Он подал им толстую горячую руку и сказал, что все будет хорошо. Но его глаза на мясистом лице смахивали на глаза испуганного кролика. Репетиция днем прошла плохо, контрабас все время отставал. Может быть, в зале сидит критик и напишет об этом. Вчера вдруг на столе Расмуссена оказалась вырезка, последняя фраза в ней была подчеркнута красным: только дирижер не справился со своей задачей. Подчеркнул Леопольд Хардер. Расмуссен ненавидел театр, он мечтал о табачном магазине на тихой улочке в провинциальном городке. Поэтому он жил не в гостинице, а в школьном общежитии и копил деньги. Но Герда не разделяла его мечтаний, ей хотелось иметь шелковые чулки, шелковое белье. «Другие мужчины делают подарки своим возлюбленным, а ты? Уф, ты!» Да и была ли Герда по-прежнему его возлюбленной? Во Фредерисии произошла сцена, весь вечер она ломала комедию, говорила, что он ей надоел, что у нее есть другой. В конце концов он схватил стул и ударил им по полу: «Нужен я тебе или не нужен?» – «Не нужен». – «Прекрасно!» Он надел шляпу и вышел. А потом каждый вечер ждал письма, но письма не было. Вчера вечером он купил кусок торта, четыре марципана, содовой воды и нажрался, лежа в постели. Вообще-то он решил не есть пирожных и шоколада, но раз она с ним так… Наелся до тошноты, заснул, не потушив света, и ему снились кошмары.

Третий звонок. Музыканты настроили инструменты и уставились на него. Он сел за рояль с выражением ужаса в глазах. Табачный магазин исчез, Герда тоже. Начинаем. Он сделал движение головой и высоко поднял руки, призывая музыкантов к вниманию. Четыре инструмента лихорадочно заиграли увертюру.

А на сцене под звуки оркестра голоса перебивали друг друга. Рабочий опрокинул бутылку, Бертельсен ругался. В бутылке был холодный чаи, но на ковре в гостиной Маргариты Готье образовалось большое темное пятно. Его видно из зрительного зала. Через пять минут поднимется занавес. «Черт возьми, глупая свинья, проклятая глупая свинья!» – «Будь человеком, Бертель», – сказал рабочий, он стоял на коленях и тер пятно сухой тряпкой. Но Бертельсен не был человеком, он вынужден смотреть на пятно и ругаться, если он присядет хоть на мгновение, его вырвет. Леопольд Хардер стоял в другом углу сцены, он заметил коричневое пятно на манишке Сергиуса, игравшего благородного отца. Остальные актеры не понимали, почему Хардер всегда цепляется к Сергиусу, ведь Сергиус никогда ему спуску не дает. Мускулистый и широкоплечий, он был на голову выше директора, его губы двигались быстро, выбрасывая грубые слова: «Я свое дело знаю и отрабатываю жалованье, которое вы мне платите, и можете…» – «Сергиус! Сергиус!» Затянутая в корсет фигура Хардера отступала задом, выставив перед собой руки с широко растопыренными пальцами – жест, означающий крайнюю степень испуга. А широкоплечий Сергиус стоял на месте как скала.

Фру Андре вместе с Ларсеном-Победителем следила за ними, устало качала головой и закрывала глаза. Веки у нее были сильно накрашены синим. Ларсен-Победитель сжимал губы, чтобы не сказать того, что ему хотелось. О, дай он себе волю, из его уст вырвался бы львиный рык. Все это сборище бездарностей, этот жалкий театришко не для него. Он им покажет. Фру Андре снова что-то сказала, он ответил утвердительно. А может быть, нужно было ответить отрицательно, у нее в глазах появилось разочарование. Ей не следует так смотреть на него. Она ровня ему, они сторонились остальных, смеялись и издевались над ними. Ему нравились ее остроумие, ее короткие меткие замечания, ее смешные пародии. С ней следовало быть поосторожнее, она великая комедийная актриса. Но вчера она вдруг начала говорить о нем, о нем самом. И он сразу насторожился. Пусть не думает, что он вынужден был поехать в провинцию, его приглашали в копенгагенский театр. Но у него есть время подождать лучшего предложения. «Будущее молодого Ларсена-Победителя так же обеспечено, как государственная облигация», – писал о нем критик после дебюта в Королевском театре. Это было семь лет назад, но он еще молод, у него есть время ждать. И прежде всего он не нуждается в соболезнованиях и добрых советах. Со вчерашнего дня он чуть-чуть охладел к фру Андре.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю