Текст книги "Современная датская новелла"
Автор книги: Карен Бликсен
Соавторы: Ханс Браннер,Харальд Хердаль,Карл Шарнберг,Вильям Хайнесен,Улла Рюум,Пер Шальдемосе,Поуль Эрум,Бенни Андерсен,Франк Егер,Сесиль Бёдкер
Жанр:
Новелла
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 23 страниц)
Ханс Люнгбю Йепсен
Черный дрозд
Перевод Л. Горлиной
На улице солнечные лучи косо падают на мостовую, внутри столы и скамейки прячутся в мрачных сумерках. Дверь распахнута навстречу мягкому летнему вечеру, из садов доносится пение птиц. Мужчины, сидящие в трактире за столиками, пьют водку, пиво и негромко беседуют. Говорить почти не о чем. День тянется медленно, события его подытожить недолго: несколько городских сплетен да слухи из большого мира. Дни чертовски похожи друг на друга.
Неожиданно в трактир заходит незнакомец и садится на скамью возле стены. Он заказывает кружку пива и водку. Негромкая беседа почти стихает, мужчины украдкой поглядывают на пришельца, отмечая про себя каждую мелочь. На плечах тонкий слой пыли, костюм поношен и покрой его характерен для южной части страны, по сапогам видно, что незнакомец прошел много миль. Вскоре удается втянуть его в разговор, но он не из болтливых, цедит неохотно слово за словом, к таким мужчины обычно быстро теряют интерес. Этого мало, чтобы поддерживать беседу. Однако незнакомец чем-то приковывает их внимание, разжигает любопытство. Есть в нем что-то загадочное, какая-то странность, может быть, тайна. Его подчеркнутая неразговорчивость вызывает раздражение. И почему он сидит, засунув правую руку под куртку, будто держится за сердце? Может, он прокаженный или прячет обрубок руки? Кружку он держит левой рукой, и видно, что ему это привычно.
Надо выяснить, в чем дело. Это важнее, чем все мировые проблемы, которые вообще-то довольно тревожны и запутанны; господи помилуй, это гораздо важнее, чем все местные сплетни, – ну что же такое прячет он у себя под курткой?
Плут он, этот незнакомец, он разгадал их мысли. Куртка оттопыривается как раз в том месте, где находится рука, но никто ничего не спрашивает. Да и с чего это он станет отвечать на их вопросы? Он ждет и потягивает пиво. Пиво – продукт местного трактира, оно не отличается ни вкусом, ни крепостью, и если незнакомец прибыл с юга, он должен был привыкнуть к лучшему пиву, однако по нему этого не скажешь. А может, его жажда одолела? Незнакомец высок и худ, темные волосы вьются над высоким лбом, карие глаза сидят глубоко, кожа задубилась от ветра и солнца. Нос у него крупный, с горбинкой, плечи угловатые, левая рука мосластая и сильная. Одет он, как ремесленник, и видно, что он много прошел, во всяком случае каблуки у сапог сбиты.
Они угощают его пивом и водкой, обычно это развязывает язык. Но нет, он дружелюбно улыбается и болтает о погоде, об урожае, о болезнях. Они люди вежливые, эти завсегдатаи трактира, местные жители, к тому же они ютландцы. Кроме Хенрика, который и не вежлив и не ютландец. Хенрик – зеландец, работает помощником мясника, он невоздержан на язык и в обращении с девушками, первый драчун в городе, и, главное, он еще ни разу не промазал, нанося удар по темени быку или волу. Здесь его уважают.
Наконец он решает – довольно!
– Скажи, что ты прячешь под курткой?
С десяток мужчин собираются полукругом возле стола незнакомца, и, когда тот вытаскивает правую руку, они понимают, что у них будет о чем поговорить в ближайшие дни. В руке он держит птицу, черного дрозда. Им видны только голова и хвост. Незнакомец разжимает ладонь, дрозд стоит на столе и расправляет перышки. Потом стучит клювом о стол – быстрые, уверенные удары, тайный знак. Незнакомец разговаривает с дроздом низким глуховатым голосом, слегка растягивая слова:
– Ну что, проголодался? Вижу, вижу.
Он шарит в кармане куртки и достает зерно, дрозд снова стучит по столу, незнакомец на ладони подносит ему зерно. Дрозд быстро и жадно клюет, вот он насытился.
Дайте немного воды в блюдце, – просит незнакомец.
Хозяин подает воду, точно перед ним знатный гость, и дрозд пьет. Незнакомец отодвигает блюдце, дрозд все время стоит на одном и том же месте, он медленно вертит головкой, будто разглядывает лица, окружившие стол.
– Он тебя знает?
– Конечно.
– Давно он у тебя?
– Да уж больше года.
Чего только не видывали жители городка на своем веку, но ручного дрозда им видеть не приходилось! Дрессированные обезьяны и медведи, собаки, которые умели даже танцевать; ходили слухи и о хищных птицах, обученных охоте, но ручного дрозда никто никогда не видел. Дрозд, который ест прямо с руки. Даже Хенрик растерялся.
– И он от тебя не улетает?
– А я даже не знаю, умеет ли он летать, – отвечает незнакомец. – Он был птенчиком, когда я нашел его под деревом, поднял, согрел и накормил. С тех пор он и живет у меня.
– Может, у него что-нибудь с хвостом или с маховыми перьями?
Да нет, все в порядке, я смотрел, – говорит незнакомец.
Они не сводят глаз с птицы, которая стоит на одном месте и вертит головкой, будто прислушивается к разговору. Незнакомец прикасается к дрозду своим длинным пальцем, и дрозд ложится к нему в руку. Рука сжимается вокруг дрозда и прячет его под куртку.
В этот вечер пьют больше, чем обычно, – такое чудо следует отметить. Незнакомец должен почувствовать, что попал в гостеприимный город. Зовут незнакомца Эрвин, он плотник, родом из самой южной оконечности страны, и вообще он хороший человек. Это сразу видно, у него добрые спокойные глаза и приятное обхождение, и только хороший человек мог заслужить такую преданность со стороны птицы.
У него нет денег, так что ж с того. Город, славу богу, не нищий. У Хенрика достаточно места в его каморке, что помещается позади мясной лавки. Она расположена между коптильней и хлевом, резкий запах мочи и навоза смешивается в ней с аппетитным запахом копченой колбасы и окороков, здесь слышно, как приговоренная к смерти скотина шумно дышит и бьет копытом о глиняный пол. Благодарить бы да благодарить Хенрика за такое гостеприимство, но Эрвин не может видеть, как во дворе забивают скот, и слышать его жалобное испуганное мычание, он покидает Хенрика на другой же вечер. К тому времени слух об Эрвине облетел уже весь городок, и местный плотник, Еспер Момсен, собственной персоной явился в мясную лавку. Все решилось к обоюдному удовлетворению, точно было подготовлено заранее. Только накануне первый помощник плотника покинул город вместе с кухаркой булочника, которая была уже на пятом месяце, и тут вдруг как с неба свалилась замена. Плотник Момсен – человек религиозный, он все вручает воле господней, и, надо сказать, он редко бывает разочарован. Господь берет, господь дает.
Плотник Эрвин работает весь долгий день, а вечера проводит в трактире. Так и идет его жизнь. Мелкие прозрачные бусинки водки катятся по языку. Черного дрозда он всегда носит за пазухой, и это отнюдь не способствует успешной работе. Дрозд живет у него под курткой и не желает оставаться ни в каком ином месте. Плотник Момсен считает, разумеется, что любовь к тварям небесным доставляет радость, но, с другой стороны, в писании говорится, что каждый должен зарабатывать хлеб свой в поте лица своего. А на лбу Эрвина даже в самый жаркий день не увидишь и капельки пота, и все это из-за дрозда. Дрозд требует известной степенности и неторопливости. Плотник Момсен подавляет недовольство и, поплевав на руки, налегает на рубанок; однако, если подумать, вряд ли можно считать, что смысл божьей любви заключается в том, чтобы хозяин из-за ручного дрозда работал вдвое больше, чем его помощник!
Но на стороне Эрвина весь город, особенно женщины. Доброта ценится больше, нежели усердие. Так проходят теплые июньские дни, и Хенрика с Эрвином, как ни странно, частенько видят вдвоем, а ведь они такие разные люди. Хенрик дерзок и хвастлив, а Эрвин кроток и скромен, у него такие ласковые руки, такой тихий голос. Может, прав пастор, когда говорит, что в каждом человеке есть что-то доброе, хотя порой оно таится глубоко-глубоко; тогда, значит, перспективы в отношении спасения Хенрика не так мрачны, как предсказывают святоши. А может, прав трактирщик, который на основании своего жизненного опыта утверждает, что противоположности всегда сходятся. Последнее более вероятно, потому что Хенрик ни капли не изменился. Девушки по-прежнему держатся от него на почтительном расстоянии, и, чем они порядочнее, тем это расстояние больше. Только одна Клотильда, которой не ведомы ни стыд, ни порядочность и которой нечего терять, ибо последние крохи и того и другого давно уже потеряны, составляет исключение.
Эрвин – это сама сказка, снизошедшая на город, чудесная, простая и возвышенная. Как сказал отец церкви: «Вы должны любить даже самое малое из созданий моих!» – а разве его птица – это не символ взаимопонимания, терпимости и любви? И люди, нога которых никогда не ступала на посыпанный песком пол трактира, почтили своим присутствием это тесное и сумрачное заведение, чтобы посмотреть, как Эрвин кормит своего дрозда, как разговаривает с ним и как доверчиво ложится дрозд к нему в руку.
Особенно людей поражает достоинство, с каким птица стоит на столе и вертит головкой во все стороны. Она не испытывает ни малейшего страха. Кажется, будто она прислушивается к разговору и думает о чем-то своем. Кто знает, что за мысли таятся в головке этой удивительной птицы? Чего только не увидишь между землей и небесами!.. И люди торжественно качают головами, и трактирщик потирает руки, ибо он, так же как пастор, заинтересован, чтобы к нему ходило побольше народа, но в церковь люди ходят только по воскресеньям, а к нему – каждый вечер. И, если бы это не шло вразрез с его строгими деловыми принципами, он платил бы Эрвину проценты с увеличившегося дохода. Однако принципы на то и существуют, чтобы им следовать, так что вместо процентов трактирщик от всей души подносит доброму плотнику бесплатную чарку. Одновременно он подливает водицы в свое светлое пиво, хотя на вкус это почти не заметно. Добродетель хороша на словах, но своя рубашка ближе к телу, и кто посмеет упрекать его за то, что пиво не совсем удалось ему именно в это лето?
Тяжелее всех приходится женщинам, они переживают эту сказку не так, как мужчины. Ни одна юбка, уважающая самое себя и свою репутацию, не опустится на жесткую скамью трактира. Поэтому, когда подогретые водкой и добротой мужчины добираются до надежной семейной гавани, от них требуют подробного отчета.
Не одно девичье сердце начинает биться сильнее при мысли о высоком кареглазом плотнике. А не кроется ли печаль за худощавыми чертами его лица? А не нуждается ли он в теплом женском сочувствии?
И даже пастор упоминает городского гостя в воскресной проповеди. Дорогие друзья, давайте вместе возрадуемся. Все – дело рук божьих, его любовь простирается и на великих и на малых. Между фразами пастор выдерживает большую паузу, он очень тучен, и ему мешает одышка. Ревностные посетители церкви утверждают, что во время этой проповеди спящих было меньше, чем обычно.
Вечером настроение у Хенрика и Эрвина особенно приподнятое, им без конца подносят рюмку за рюмкой. Рука об руку они покидают трактир, на груди у Эрвина, пригревшись, сидит дрозд. Друзья громко хохочут и в комнате у Эрвина наверняка опустошают бутылку. На другой день глаза у них сонные, и плотник с мясником жалуются на их работу.
Но что бы там циники ни говорили о доброте, а Хенрик начинает меняться. Во всяком случае, так утверждают. Утверждают также, что и он обзавелся дроздом. Сам Хенрик говорит, что нашел птенца под большой грушей, которая растет возле лавки, дрозденок еще плохо летал и, конечно, слишком рано покинул гнездо; однако злые языки болтают, что Хенрик лазил на дерево и стащил дрозденка из гнезда.
Смысл доброты в том, чтобы оказывать помощь тому, кто в ней нуждается. А действительно ли Хенрик намерен помочь своему дрозду? Поживем – увидим. Люди качают головами. Дрозд Хенрика никогда не станет ручным, на это у Хенрика не хватит терпения, да и зачем ему подвергать себя насмешкам, подражая Эрвину? В таком городишке вполне хватит одного ручного дрозда! Хенрик всегда был легкомыслен, но ведь это еще не значит, что он согласен сделаться посмешищем всего города. Нет, видно, с добротой дело обстоит неважно.
Но тут происходит событие, всколыхнувшее весь город. Плотник Еспер Момсен обнаруживает, что его помощник Эрвин не явился на работу, нет Эрвина и в его комнате. Он забрал свои немногочисленные пожитки, и несколько торговцев, которые ездили по делам на крупные пригородные усадьбы, рассказывают, что видели его идущим по дороге на север.
Ну, как объяснить такой поступок? Здесь у него была хорошая работа, на которой он не надрывался, он был уже на пути к тому, чтобы стать уважаемым гражданином, даже больше – стать символом. Чем же мы прогневили его, что он покинул нас?
Город погружается в тяжелую летнюю скорбь. Неужели мы не оценили сказку, когда она снизошла к нам? Может, нас нашли недостойными?
В тот же вечер Хенрик приносит своего дрозда в трактир, он держит его в руке под курткой. Нет, это неудачная шутка, избавь нас от этого; Хенрику приходится пить водку в одиночестве. Зачем он бередит нашу рану своими дурацкими выходками?
Солнце уже низко. Трактирщик вынес столы и скамейки на улицу. В последнее время посетителей было столько, что внутри все не умещались. Теперь раздолью конец. Хорошие времена быстротечны. Хоть бы он денежки приберег, а то позволил жене купить платье, шляпку да еще пол перестелил в гостиной.
Этот болван Хенрик сидит в одиночестве с таинственным видом и улыбается, засунув руку за пазуху. Светлые волосы свисают на лоб, голубые глаза неприятно поблескивают, выражая высокомерие и жестокость. Нет, никакого чуда доброты с ним не произошло.
Из трактира искоса поглядывают на Хенрика. Ведь ясно, ему есть что рассказать им. Недаром он был лучшим другом Эрвина, небось знает, в чем дело. Но только кто станет унижаться и задавать ему вопросы?
Хенрик вытаскивает правую руку. Ставит дрозда на стол перед собой. Дрозд еще серенький, как все птенцы, но видно, что летать он уже умеет, однако он не улетает, а стоит на столе. Стоит, склонив головку набок, и вскоре начинает стучать клювом по столу. Ну точь-в-точь, как дрозд Эрвина. Хенрик шарит в кармане, вытаскивает зерно, и дрозд клюет прямо с его ладони.
Это невероятно! Неужели все так ошиблись в Хенрике? Любопытство пересиливает, люди толпятся вокруг Хенрика и дрозда. Неужели это возможно? Но каким образом?
Хенрик нахально улыбается во весь рот, он наслаждается их любопытством, мучает их. Черт, а не парень!
– Соври я вам сейчас, вот я был бы молодец! Но ведь я дурак и потому открою вам всю правду. Господи, до чего же вы простодушные и доверчивые бараны!..
Но, но, полегче! Или забыл, что мы помним, как ты явился в наш город босой и сопливый? Чем чванишься?
– Да ведь птица слепа!
Мгновение царит всеобщее и задумчивое молчание. Слепа? Значит, дрозд Эрвина тоже?.. Но ведь по глазам птицы ничего не заметно, она, что же, так и родилась слепой? Хенрик кладет руку на спинку дрозда, тот вздрагивает от этого прикосновения, но подчиняется. И вот он спокойно сидит в руке Хенрика, покорный судьбе.
Хенрик извлекает небольшое круглое стеклышко, это отшлифованная линза.
– Куплено в Голландии, – говорит он, – первоклассная штучка!
Он поднимает линзу и, поймав в нее солнечные лучи, направляет на стол яркую светлую точку.
Кое-кто понимает и вздрагивает.
– Это не мое стекло, – говорит Хенрик. – Я его стащил у Эрвина, и он знал это и знал также, что я им воспользовался.
– Достаточно одной секунды, – добавляет он.
Тут уж и тугодумы понимают и вздрагивают.
Страшное известие запивается водкой, и вскоре трактир пустеет. Новость летит по городу, как полова в бурю. Хенрик один сидит возле двери трактира. Хозяин собирает стаканы.
– Не мог придержать язык за зубами, – говорит он.
– Эта птица не хуже той, – заявляет Хенрик.
– Нет, – говорит хозяин, – первый дрозд был лучше. Хорошие времена миновали. А из тебя никогда ничего путного не выйдет, потому что ты не умеешь хранить тайны!
– За меня не тревожься, – говорит Хенрик.
Первый страх сменяется гневом, направленным против Эрвина: мы пригрели змею. Потом появляются улыбки. Мы верили в сказки, но теперь мы стали умнее. А кроме того, в приличных домах входит в моду держать дроздов, и Хенрик спешит удовлетворить все заказы. Он веселый поставщик дроздов, и его популярность растет. Люди такого сорта всегда нужны. Только долго ли может продержаться мода? Если бедных птиц не кормить, они сдохнут от голода, а если поддерживать в них жизнь, они повсюду оставляют свои кляксы – этого не стерпит ни одна чистоплотная хозяйка. Последняя забота, конечно, тоже возлагается на Хенрика. И он кладет на могилке маленький камешек.
Недавно мы узнали, что Эрвин прекрасно устроился на севере, где людей провести ничего не стоит. По слухам, он обручен с пасторской дочкой. И если он угодит к ней под каблук, то поделом ему.
Карл Банг
Копенгагенская трагедия
Перевод Т. Величко
Еще в детстве меня увлекла идея сочинить роман наподобие американских, солидный и объемистый, создать эпопею о великом трагизме будней. В самом деле, разве мало у нас своих трагедий, разве мало будней?! У нас, в Дании.
Между тем, когда многолетний труд мой был уже близок к завершению, я понял, что время подобного рода романов, пожалуй, прошло – как и наше с вами время проходит безвозвратно, – что люди, обыкновенные, будничные люди, так хорошо знакомые и вам и мне, просто не успевают теперь читать толстые книжки о серых буднях, потому что сами ушли в них с головой.
О, как много разных судеб в большом городе! Ведь каждый имеет свою судьбу, да только не знает об этом.
В ограничении залог мастерства, так сказал Гёте, в ком Западная Германия видит великий буржуазный идеал, а Восточная Германия – неукротимого народного демократа. Он, однако ж, упустил из виду, что применительно к судьбам нашим ограничение отнюдь не означает совершенства. Мы шагаем каждый своей обособленной тропкой, большой город напяливает на нас тесную смирительную рубашку. Город забирает себе нашу жизнь, взамен же дает нам работу, горбатит наши спины, подрезает крылья нашим мечтам, изматывает наши нервы. И певец поет, писатель пишет, столяр столярничает, распутница распутничает, иного им не дано – город каждого втиснул в жесткую рамку.
Чтобы мой пространный опус не погиб втуне, я его сократил. Мне кажется, отчетливая ясность изображения ни в коей мере не пострадала оттого, что я выкинул несколько тысяч страниц. Скорее наоборот. За каких-нибудь четверть часа вы становитесь свидетелем крушения судеб, перед вами проходит человеческая жизнь, изменчивая и быстротечная.
Но разве не замечательно?! Все мы рождены жить. Почти все. Так это ли не хорошо!
…День-деньской безостановочно текут людские толпы, никто ни на кого не смотрит, все спешат, спешат. Под землей грохочет подземка, на земле трамваи визжат и трезвонят, скрипят и глухо лязгают на поворотах – этакие адские машины, дребезжащие на одних и тех же поворотах, – покуда не окажутся на свалке, в точности как мы с вами. Они словно символ нашей собственной судьбы.
А для него трамвай как раз и стал судьбой. Был он вагоновожатым, одним из тех, что стоят, держась за рукоятку, – трамвай тронулся – остановился – снова тронулся – снова остановился. Романтически настроенный юноша, он поступил работать на маршрут номер четырнадцать с твердой решимостью выполнить свой долг до конца, никогда не сворачивать с правильного пути.
Однако время шло, он постепенно менялся. Разумеется, долг свой он по-прежнему выполнял: переводил, где положено, стрелку, отставал от расписания, как водится, минуты на четыре и едва тащился к Центральному вокзалу, когда людям надо было поспеть на поезд.
Но отчего же сгорбилась его спина, отчего помрачнело его лицо, отчего облысела так скоро его голова? Разве не был он в трамвае постоянно окружен своими ближними, самыми различными людьми, молодыми и старыми? И разве не бывало, что красивые девушки, стоя у него за спиной, дышали ему прямо в затылок? Как же, конечно, бывало, и довольно часто.
В начале своей карьеры, держась вот так за рукоятку, он обращался к пассажирам, отпускал остроумные замечания и вообще чувствовал себя в своей стихии. Но с годами на душе у него становилось все более и более скверно. Все реже и реже слетали с его уст веселые замечания, да и в тех появился какой-то горький призвук, а под конец ничего в них, кроме горечи, и не осталось.
Горечь же вызвана была тем, что никто ни разу, ни единого разу не откликнулся на его слова, не сказал ничего ему в ответ.
Вот что его мучило, вот какой вопрос немолчным эхом перекатывался по ночам в голове и совсем лишил его покоя. Неотвязный вопрос: почему люди никогда с ним не разговаривают?
Так проходили годы. Спина его еще больше сгорбилась, лицо еще больше покрылось морщинами, последний блеск погас в глазах. Ближние так и не удосужились в них заглянуть, а то бы они ужаснулись. Но люди никогда не заглядывают друг другу в глаза, и потому никто не видел глаз старого вагоновожатого, отмеченных печатью бессонных грез.
Да, у каждого человека есть своя судьба. Судьба – какое гулкое, зловещее слово. Однако же у большинства из нас не та судьба, что была нам предначертана. Ненасытный город перемалывает в своей пасти наши исконные, личные судьбы. Судьба-то есть, только все равно она человеку не достается. Так уж устроена эта поганая жизнь.
В какой-то момент проклюнулся в душе его росток протеста против жизни, против этой беспросветной жизни, – и стал крепнуть, зреть, медленно, как зреют все значительные мысли и идеи.
Когда наш романтически настроенный вагоновожатый был еще молод, он обзавелся квартиркой, в которой одному ему было более чем просторно, но он надеялся в один прекрасный день заманить к себе симпатичную женушку. Увы, за все долгие годы ни одна женщина, кроме той, что приходила убирать, не побывала у него дома.
А ведь как раз в то самое время, когда он поселился в этой квартире, в квартире напротив поселилась его судьба.
Сорок лет они прожили потом рядом, дверь в дверь, он и его судьба. И не знали об этом.
В ту пору она была молода, свежа, хороша собой. И думала, что не сегодня-завтра явится суженый и переманит ее к себе. Это были приятные, сладкие мысли. Ее совсем не трудно было переманить.
Чтобы заработать на обзаведение, она нанялась сиделкой в больницу, потому что за это хорошо платили. Ночь за ночью проводила она без сна, в мечтах о светлом и счастливом будущем, сидя возле больных, которые со стоном метались на своих койках.
Когда же наступало утро, она отправлялась домой и ложилась спать. Вставала далеко за полдень, шла за покупками, потом приходила и готовила себе поесть. А поздно вечером ехала опять на работу. На трамвае, только не на четырнадцатом.
Но отчего же сгорбилась ее спина, отчего помрачнело ее лицо, отчего слиняла ее свежесть и потускнели волосы? Она так ни разу и не встретилась с тем, кто был ее судьбой, потому что работала по ночам, а днем спала. Они уходили из дому и возвращались в разное время и поэтому никогда не сталкивались.
Зато довольно часто случалось, когда на дворе сияло утро или опускался тихий вечер и он уже был дома, а она еще только собиралась уходить, или наоборот, – случалось, что оба они выходили на балкон и, с тайной тоской воздевая руки к небу, вздыхали тяжело, как вздыхают лишь наедине с самим собой. Но балконы их были разделены фанерной перегородкой, поэтому они никогда друг друга не видели, а стоны всегда вырывались у них из груди в одно и то же мгновение, поэтому ни один из них не слышал стенаний другого. Ах, души их были так глубоко созвучны! Тайные, невидимые узы соединяли их.
Настал день, когда старый вагоновожатый почувствовал, что больше не может. Почти сорок лет с ним никто не говорил. И если сам он изредка еще раскрывал рот, слова его были горьки, как желчь, и звучали злобно, как хриплый крокодилий кашель в вонючей тине. Он умел так объявить название остановки, что людей мороз подирал по коже. Это отнюдь не входило в его обязанности, но иногда он просто не мог удержаться.
И вот после того, как он сорок лет, находясь среди ближних, был окружен непробиваемой стеной молчания, нервы его не выдержали, чувство протеста взяло верх над рабской покорностью большому городу. В порыве неуемного буйства, ощущая глубокое внутреннее торжество, которое неизменно сопутствует поступкам, совершаемым наперекор всем законам и установлениям, он свернул на путь, не имевший абсолютно никакого отношения к четырнадцатому маршруту. Потом резко затормозил, так что искры взметнулись, и, обернувшись к пассажирам, крикнул с укоризной и в то же время с отчаянием:
– Почему вы никогда мне не отвечаете, когда я с вами заговариваю?!
Сначала они с удивлением воззрились на него: бывает, конечно, что люди теряют рассудок и начинают вытворять всякие глупости, но об этом обычно узнаешь из газет. Потом молча указали на табличку, прикрепленную под самым потолком в кабине вагоновожатого. «Во время движения вагоновожатому воспрещается отвечать на вопросы пассажиров», – гласили неумолимые руны таблички.
Потрясенный, он спрыгнул со своего трамвая, сорвал с головы опостылевшую форменную фуражку, швырнул ее на землю и зашагал прочь под исступленный трезвон трамваев, выстроившихся в хвост за его четырнадцатым номером.
Он шел, подставив сравнительно свежему городскому ветру свою облысевшую макушку, и думал, до чего же все-таки злы люди и в особенности трамвайный управляющий. Ибо не в том ли состоит первейшая и благороднейшая обязанность человека, чтобы отвечать на вопросы своих ближних?
Словно в резком, слепящем свете молнии предстала перед ним трагедия его жизни: да кому же придет охота разговаривать с человеком, к которому даже с вопросом нельзя обратиться?
В сердцах старый вагоновожатый зло буркнул себе под нос название какой-то остановки.
Медленно добрел он до дому, вошел в свою пустую квартиру. Теперь даже уборщица к нему не заглядывала. У нее обнаружилась вода в коленке. Что тут было возразить.
Непонятное чувство страха овладело им, страха и беспокойства. Свобода – вот что его пугало, непривычная, огромная, головокружительная свобода: ведь он мог теперь делать все, что ему заблагорассудится и когда ему заблагорассудится. Твердая каменистая почва большого города глушит вольные ростки в человеческой душе, первоначально созданной для безграничной свободы, и он ощущал свободу как непосильное бремя.
Но не так уж долго пришлось ему нести это бремя. Наша достославная полиция, которая всех нас так или иначе держит под своим неусыпным наблюдением, очень скоро материализовалась в образе двух мрачноватого вида стражей порядка, решительно форсировавших лестницу и позвонивших в дверь старого вагоновожатого. С тем чтобы забрать его, препроводить в полицейский участок и призвать к ответу за совершенное им ужасное преступление.
Да, дорогой читатель, жизнь – странная и жестокая штука. И все же бывают в ней мгновения, исполненные рокового драматизма, когда не думаешь, хороша она или плоха, когда в сердце с шумом плещутся волны прибоя, составляющего самую жизненную суть, когда словно приподнимаешься над буднями, возносишься на головокружительную высоту и ощущаешь биение могучих крыльев жизни. А произошло вот что: как раз в тот момент, когда двое неподкупных стражей порядка вели вниз старого вагоновожатого, выглядевшего еще старее обычного, по лестнице поднималась старая сиделка, старая, седовласая сиделка.
И они наконец встретились, эти двое, что жили в одном доме, дверь в дверь, и были предназначены друг для друга. Впервые встретились их глаза, и нежная любовь вспыхнула в их старых сердцах. О, в эту секунду они с готовностью простили городу все причиненные им страдания и одиночество. Люди ведь так великодушны, стоит им только получить от жизни хоть капельку радости.
Даже суровые и неподкупные стражи порядка ощутили свою сопричастность чему-то великому, что было выше их разумения, вселяло в них некоторую неуверенность, а может быть, и страх, во всяком случае, они вдруг остановились посреди лестницы, и вместе с ними – зажатый с двух сторон грешник. А старая сиделка подошла к нему совсем близко, глаза ее сияли, какое-то слово трепетало на губах, просилось наружу помимо ее воли.
– Ключ, – прошептала она горячо, почти сладострастно, – ключ! – Как заклинание.
И он, словно ожившая статуя, начал шарить рукой у сердца, потом просунул два пальца в жилетный карман, вытащил ключ от своей квартиры. И вручил этот ключ ей. А затем двинулся дальше в сопровождении двух неподкупных стражей, с высоко поднятой головой, с ликующим взором, как один из тех мучеников-подвижников, каких описывают в исторических романах. Как человек, не побоявшийся пойти собственным путем, хоть и ступивший на него с большим опозданием.
На том, собственно, и кончается мой длинный, захватывающий роман о человеческих судьбах в мозглой атмосфере большого города.
Но ведь это только в романах наступает конец, на котором все обрывается. В жизни же всегда остается спасительное «может быть». Им-то мы все и живем, этим «может быть».
Вот так и старушка сиделка. Оставила свое жилье и поселилась у старика вагоновожатого. Прежде чем сунуть ключ в замочную скважину, она нежно поцеловала его. И стала жить в его квартире, уповая на «может быть». Может быть, он вернется, может быть, им еще дано будет вкусить супружеского счастья.
И, проводя жизнь в ожидании и бдении, она поливала его чахлые комнатные цветы, питалась консервами из его припасов, платила за него в больничную кассу и просматривала его скудную почту.
Старого вагоновожатого приговорили к исправительно-трудовым работам на неопределенный срок с лишением свободы.
Так что, может быть, он еще и выйдет. Любовь все способна преодолеть, она дает человеку силы выстоять даже в самых тяжких условиях.
Может быть…