355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Карен Бликсен » Современная датская новелла » Текст книги (страница 12)
Современная датская новелла
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 14:15

Текст книги "Современная датская новелла"


Автор книги: Карен Бликсен


Соавторы: Ханс Браннер,Харальд Хердаль,Карл Шарнберг,Вильям Хайнесен,Улла Рюум,Пер Шальдемосе,Поуль Эрум,Бенни Андерсен,Франк Егер,Сесиль Бёдкер

Жанр:

   

Новелла


сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 23 страниц)

Обезьяна
Перевод Е. Суриц

Это история про улицу, которую уже и не назвать было улицей, про людей, ютившихся по развалинам, и про старую обезьяну, воротившую улице ее прежнюю жизнь.

Когда умолк грохот бомб и вернулась тишина, люди поняли, до чего же они устали, и всем захотелось одного: забиться в свои норы, и забыться, и спать, спать без снов.

Но некуда было забиться. И началась долгая, трудная работа. Улицу сначала расчистили от обломков взорванных стен, а потом устроили норы по подвалам и среди обломков и стали жить дальше, ведь жить дальше – самое простое и естественное.

В один прекрасный день на улице появилась обезьяна. Старая обезьяна с сединой на висках. Это была обезьяна из бродячего цирка, но война положила конец его существованию, разогнала зверей и циркачей, и старая обезьяна, умевшая показывать карточные фокусы, ездить на велосипеде и много кой-чего еще, сделалась никому не нужна.

И вот она осела на старой улице. У нее были длинные, сильные руки, способные к трудной работе. Она таскала тяжелые балки и камни ловчее любого мужчины, и высекала каменные кубы, и складывала их в аккуратные штабеля, ничуть не уставая. Непрестанно стучал ее топор, непрестанно трудились сильные, жилистые руки.

Ее работу ценили. А всем известно, что за труд полагается платить. Но у них почти ничего не было. Однако немного еды всегда для нее находилось. С миру по нитке, как говорится. Ну и переночевать ее пускали – то в одну семью, то в другую. Спала она, правда, на сыром тряпье по грязным погребам, но о лучшем и не мечтала – людям самим жилось ничуть не слаще.

Только уже после завелось у нее свое постоянное жилье, но про то, как это случилось, будет рассказано дальше.

Итак, обезьяна ни в чем не нуждалась. Ее кормили, и, пока была работа, все шло прекрасно. Но вот развалины расчистили, уцелевшие стены привели в порядок и оставили в покое до тех лучших времен, когда пойдет постройка новых домов, и обезьяна слонялась без дела, неприкаянная.

И пошли пересуды, что вот, мол, какая-то обезьяна наслаждается жизнью и нагуливает жирок, а нам, мол, самим есть нечего. И статочное ли дело, чтоб зверь жирел, когда человек тощает. Да и кто она такая и откуда взялась, и зачем всякую приблудную тварь кормить?

Обезьяна делалась все несчастнее. Кое-кто еще жалел ее, ее подкармливали, но норовили сунуть кусок незаметно. Она бродила как призрак и горько тосковала о прежних деньках, когда выступала на манеже под сладостный хохот детей и взрослых, и когда можно было пойти в зоосад поболтать с другими обезьянами, и когда на шее у нее был красный шарф, и она курила сигареты. А теперь люди от нее отворачиваются и знать ее не желают.

Дети, видя, как тоскует обезьяна, собирались иной раз в кружок поглазеть на ее проделки. Но родителям это не нравилось. Прямо они не высказывали детям, почему нельзя водиться с обезьяной, но давали понять, что тварь бессловесная – она и есть тварь, и незачем ей тут жить, раз толку от нее никакого. И стоило обезьяне вылезти на улицу, как за ней обязательно кто-нибудь увязывался, ее дразнили и швыряли в нее камнями. Она уже не показывалась на свет божий, только по ночам выбиралась из прибежища. И о ней позабыли. Поговаривали еще, правда, будто она крадет, где что плохо лежит. Но это был совершенный вымысел, потому что недалеко от околицы жила одна старая дама и каждый вечер она выставляла обезьяне поесть. Она очень любила животных, эта дама, прежде у нее были и собаки, и кошки, и канарейки, и на всех хватало ее нерастраченного сердца. Никого из этих зверушек не осталось в живых, вот она и взяла на себя заботу о бедной старой обезьяне. Но и она боялась опекать обезьяну в открытую и в дом ее не пускала – боялась, что люди осудят. Если хочешь жить сносно, надо ладить с соседями – это уж закон.

Весь ее дом и был всего-навсего сырой закуток, заставленный разной рухлядью, вытащенной из-под дымных развалин той страшной ночью. Она оберегала хлам, это была память о добром, милом времени. Ну а обезьяна… Обезьяна, пожалуй, чем-то напоминала ей мужа, давно уж покойника: те же горемычные глаза, те же длинные руки, та же волосатая грудь. Сходство это сильно разогревало сердобольную душу. Недаром ведь она частенько говаривала обезьяне: «Каждому свое. И надо друг другу помогать – в этом вся наша надежда».

Старая дама дружила с Янсеном, который жил у самой околицы. Он был шофер и потерял жену ночью, когда их разбомбило. У него была дочка Эльза, и старушка за ней приглядывала, а иной раз брала домой кое-что из их тряпья – залатать или поштопать. Один только Янсен на всей улице знал, что она печется о бедном животном и подкармливает его. Ему она решилась открыться, и он сказал ей, что она молодчина.

Мало у кого на улице было настоящее жилье о четырех стенах, а у Янсена было. Весь дом раздавило, а боковая пристройка уцелела, словно чудом. И крыша осталась, и лестница, только со стен осыпалась штукатурка, и они стояли голые и сизые, как привидения. В этой-то уцелевшей комнатенке и помещался он вместе с дочкой и все старался позабыть ту ночь, когда жена вышла в соседнюю комнату, да так и не вернулась. Дверь, открывающуюся в пустоту, Янсен заделал досками и обклеил газетами – старыми газетами, начиненными военными сводками и описаниями подвигов, о которых теперь никто не вспоминал.

У Янсена оставалась во всем свете одна Эльза, и попятно, что он души в ней не чаял. Только благодаря ей он и чувствовал себя человеком: ведь ему еще было что терять.

И вот как-то под вечер Эльза играла возле своего облезлого дома. Янсен ушел на работу, а старая дама отправилась в город стоять в очереди, так что приглядеть за девочкой было некому. Чудесный дворик, где чего только не было в старые времена, теперь превратился в покореженный пустырь. Прямо за спиной у девочки торчала стена, высокая, голая и неуместная.

Эльза играла и поджидала отца. Ему уже время было возвращаться. Вот он придет, улыбнется своей всегдашней улыбкой, и возьмет ее на руки, и погладит по головке, и что-нибудь расскажет, а она будет нюхать его спецовку, которая так приятно пахнет.

Поднялся ветер. Но за стеной было тихо, да и солнышко, уже низкое, пригревало, и Эльза спокойно играла со своей щепочкой. Щепочку звали Эсмеральда, и Эльза закутала ее в лоскуток. Нельзя же ходить голой, когда так холодно…

По улице уже шли и шли – возвращались с работы. Эльза смотрела, как они идут – запыленные, замученные, сгорбленные. Все проходили мимо и не заговаривали с Эльзой – слишком уж устали, и те крохи доброты, что им удалось уберечь за день, пригодятся дома, для своих. Если, конечно, у них остались свои. А не то просто не терпелось добраться до места, называемого домом, и сесть, и уставиться пустым взглядом в пустоту.

Ага! Вот и папа! На тощеньком, бледном лице Эльзы мелькнула улыбка. Но она только ниже склонилась над Эсмеральдой, не подавая виду, что его заметила. Она по нему соскучилась. Вот сейчас он ее увидит, постоит тихонько и потом подкрадется к ней незаметно сзади, и уж потом только она кинется к нему.

За стену пробрался резвый ветерок, принялся ворошить пыль. Потанцевал ради Эльзиного удовольствия, но вдруг расшалился не в меру и дохнул прямо ей в лицо. Эльза зажала руками глаза, в них попала штукатурка. Она таращилась, но так было еще больней и страшней, она зажмурилась, по щекам потекли слезы, в ушах у нее шумело, словно кто-то рядом точил ножи, а штукатурка засела в глазах и не выходила.

Сколько раз толковали о том, что стену надо снести. Ведь она может рухнуть когда угодно. Но было столько других забот, и это дело все откладывалось.

И надо же было случиться такому, чтоб стена вздумала падать, когда рядом сидела Эльза. Единственное сокровище Янсена, единственное его утешение. Такого коварства трудно было ожидать даже от судьбы.

Стены надежны и верны. Они стоят и стоят, пока их не выветрят века – и как благородна их старость. Но что могут поделать стены, если люди крошат их бомбами, сносят, вспарывают им нутро? Эта стена была совсем не старая стена. Она была молодая и стройная и осталась свидетельницей страшного времени, которому нет оправдания. В ночь, когда рухнули соседские стены, а дом занялся огнем, она так дрожала, что утратила навсегда свою крепость и стойкость. И с тех пор ждала только смерти. Иногда ей снилось, что рядом по-прежнему живут люди, что в голубой кухоньке стряпают, что в кранах журчит вода, а по лестницам бегают непослушные дети. Но сны были смутные, неотчетливые. И стене хотелось одного – рухнуть и умереть.

Янсен остановился. Кажется, Эльза плачет? Он словно прирос к месту. В голове завертелись страшные мысли.

Есть вещи, которые ты обязан забыть, если хочешь выжить, мысли, которые надо глушить и душить. Эльза сидела на пустыре, на месте исчезнувшего дома, за нею высилась голая стена. И сердце у Янсена защемило, у него потемнело в глазах.

На секунду приподнялся страшный занавес. Дома, и окна с занавесками, и на них цветы, и лавки, люди, жизнь. И мать Эльзы в чистенькой квартире с занавесками и цветами, милая жизнь, милая болтовня, милые, невозвратимые мелочи. Он зажмурился, пытаясь удержать то, что смог оценить только теперь, то, что не ценил прежде, но глаза пришлось открыть, и все снова исчезло. Из странного столбняка вывел его Каспар, сосед, он остановился неподалеку и что-то говорил.

– Холодает, – сказал Каспар.

Янсен кивнул вместо ответа.

– Нешуточное дело, зима на носу.

– Да, нешуточное дело.

Сосед все не уходил. Ему хотелось переброситься с кем-нибудь словцом, но ничего больше на ум не приходило, а Янсен не помогал беседе. Тут взгляд Каспара упал на старую обезьяну.

– А, идет, бедная, – сказал он. – Невесело ей, видать. Да ведь что же. Зверь – он не человек. Не можем же мы кормить ее, когда самим не хватает. Времена-то крутые.

Янсен поднял глаза и увидел обезьяну. Она шла широким, валким шагом, размахивая руками, ссутулясь, глядя прямо перед собой грустным взглядом. Янсен подумал – до чего же она старая и тощая. Но ведь он уже давно ее не видал.

Подойдя к соседям, она остановилась. Те смолкли. Им стало совестно своих слов. Зверь-то она зверь, но в темных глазах у нее такое одиночество и такая тоска, что впору человеку. Только что задних мыслей у нее нет.

И тут Эльза кричит от боли, глазам больно, их жжет, а отец, она знает, где-то здесь, рядом.

Этот крик отзывается у него в сердце жалобным, тоненьким звоном, словно монета звякнула о каменный пол. Он стоит как в столбняке. Время раздувается, как воздушный шар, – вот-вот оно лопнет с ужасным треском. Стена! Она, кажется, шатается… Она дрожит на ветру…

Каспар кричит, кричит как безумный:

– Стена!!! Стена!!!

Янсен стоит, Янсен ждет, секунды растут, пухнут, от них разламывается голова, ноги ватные, в ушах шумит. Прозрачная стена отгораживает его от всего на свете.

– Эльза, беги, беги, девочка моя!

Но Эльза ничего не видит, она закрыла глаза руками.

С невообразимой быстротой бросается обезьяна к девочке – плавный, бесшумный скачок, а руки болтаются, словно два взбесившихся маятника.

Стена гнется, устало клонится к земле, вот отделился один кирпич и – все рассыпалось, как кубики, выброшенные из коробки. Обезьяну и Эльзу запорошило густой пылью и обломками, накрыло тяжелым грохотом.

Тотчас на место происшествия сбегаются люди, все спрашивают, спрашивают, никто ничего не знает. Янсен, белый как бумага, только тычет пальцем в одну точку. Каспар кричит, объясняет. Кто бежит за лопатой, кто тотчас бросается разгребать обломки голыми руками. Янсен вдруг очнулся, тоже кинулся разгребать обломки. Он плачет в голос.

Их находят на том самом месте, где стояла стена, где еще кое-что от нее осталось. Сначала видят волосатую обезьянью спину, всю в кровоподтеках. А у самой стены, невредимая, но без сознания, лежит маленькая Эльза. Обезьяна сообразила прижать ее к стене. Это был верный расчет – у основания стены осколки бьют не так сильно.

Долго болела обезьяна, долго не затягивались раны на старом теле. Но лежала она дома у Янсена, за ней любовно ходили, и она была очень-очень рада. В доме стоял крепкий обезьяний дух, но Янсену он не мешал: каждому свой запах, обезьянам – обезьяний.

Когда Янсен уходил на работу, за обезьяной ухаживала старая дама. Она вся сияла: наконец опять появился кто-то, кому она нужна. Но болезнь обезьяны касалась не только Янсена, Эльзы и старушки. Вся улица принимала в ней участие. Все чувствовали, что на их улице пророс росточек странной радости, и все навещали обезьяну, которая была тому виной.

Спустя несколько недель обезьяна уже прогуливалась вдоль улицы с сигаретой в зубах и в длиннющем шарфе, трижды повязанном вокруг шеи. Шарф связала старая дама.

Прошла пора сиротства и отверженности. Обезьяне кланялись, улыбались, с ней останавливались поболтать. Ей предлагали закурить и обсуждали с ней разные житейские мелочи, как с добрым соседом. Ведь это из-за нее, из-за обезьяны, ожила улица.

И было решено, что надо сделать ей подарок. Долго судили и рядили, что бы ей такое подарить. И вот Каспар предложил одну затею и с помощью соседей взялся ее выполнять.

Вся улица знала, что это за подарок. Одна обезьяна ни о чем не догадывалась. А меж тем работа кипела.

И вот подарок готов. Запакованный, он доставлен на тот самый пустырь, где в злополучный день Эльза была спасена от неминучей смерти. Все сошлись на пустыре, все волновались, поджидая, когда же покажутся Янсен, Эльза и обезьяна. И вот они появились. Обезьяна шла посередке, Янсен и Эльза по бокам. При виде толпы обезьяна чуть поежилась.

Каспар устроился на возвышении. Он попросил внимания, хоть в этом и не было нужды, и начал. Он сказал о подвиге обезьяны, о значении обезьяны в жизни улицы, о том, что маленькая Эльза осталась в живых, а их всех вновь посетила радость.

И в заключение протянул ошеломленной обезьяне большой плоский пакет и попросил развернуть.

Обезьяна принялась неловко сдирать бумагу. Все вытянули шеи, хоть прекрасно знали, что в пакете. Но может быть, всем хотелось увидеть, какое выражение будет у обезьяны?

Когда обезьяна наконец развернула велосипед, маленький, красный, с педалями, колесами, рулем, точно такой, как тот, на котором она когда-то каталась по манежу, она уронила голову и тихонько заплакала.

Все притихли; у всех в горле застрял комок. Постояли, помолчали, потом кое-кто пошел домой. Скоро все разошлись.

Последними ушли Янсен, Эльза и обезьяна с красным велосипедом.

И вот на улице организовался бесплатный цирк. Пустырь каждый день густо облепляют дети, обезьяна носится на красном велосипедике, зажав в зубах сигарету, и далеко развевается по ветру красный шарф.

А взрослые, проходя, улыбаются блестящим детским взглядам и чудным цирковым выкрикам обезьяны.

Франк Егер

Весенний вечер с Фаустом
Перевод Л. Горлиной

Серовато-синие брюки висят на актере мешком. Карманы окаймлены грязной полоской. На каждой штанине по несколько стрелок, и они едва заметны. Видно, он вертится по ночам в постели или у него дрожат руки, когда он перед сном кладет брюки под простыню.

Отвороты у брюк широкие, и прикреплены они плохо, только в швах. Низ обтрепался от ботинок, потому что актер так и не удосужился подшить тесьму. Когда он приобрел эти брюки и гордо прогуливался в них по главной улице провинциального городка, любуясь собой в редких витринах, которые были, однако, достаточно велики, чтобы отразить его фигуру во весь рост, тогда брюки плотно облегали его талию, теперь же они безнадежно висели мешком. Все пуговицы были на месте, но материя вытянулась, а может, он похудел, возможно, он просто убавил в весе.

Рубашка выпущена поверх брюк, полосок на ней почти не видно, она явно нуждается в стирке. Воротничок валяется на умывальнике, актер только что собирался потереть его намыленной щеткой для ногтей. И услыхал скворца. Он подошел к маленькому окошку и отворил его. Теперь он стоит, высунувшись из окна.

Он стоит, скрестив ноги, удобно упершись в пол кончиками пальцев левой ноги. Руки тоже скрещены, он опирается ими об узкий подоконник. Сейчас, когда на нем нет воротничка, он не чувствует, что ему необходимо подстричь волосы на затылке. Под кожей, на самом болезненном месте, там, куда обычно упирается край воротничка, назревает чирий. Актер широкоплеч, но, чтобы это было заметно, ему следовало бы держаться более прямо. Рубашка у него не заправлена, брюки висят мешком, но ноги скрещены, и левая ступня непринужденно и надменно упирается пальцами в пол.

На дереве под окном распевал скворец. Определенно, это был скворец. И актер, стоявший возле умывальника, огорченный и грязной полоской на воротничке, и счетом, который, он это предчувствовал, оплатить будет довольно трудно, распрямил согнутые плечи и в зеркале, прибитом к стене над умывальником, встретился с собственным взглядом – усталые, тусклые глаза, редеющие у висков волосы, дряблые складки на шее, свидетельствующие о хорошем питании в прошлом и о недостаточном – теперь. Уже не молод, сказало ему зеркало, не совсем молод. И тогда в этих уже не совсем молодых глазах вспыхнул огонь, настоящий молодой огонь, которого никто, кроме него, может, и не заметил бы. Ни один посторонний не заметил бы этого огня – со сцены он был не виден, он мог быть передан только с помощью голоса, мог проявиться лишь в дрожи голоса, в его интонациях, подчеркивающих душевное волнение героя. В кино – да, это другое дело, объектив способен уловить даже малейшие искры, горящие во взгляде.

Скворец за окном. И актер сознательно попытался заставить свой взгляд вспыхнуть огнем, сделать так, чтобы этот огонь был безусловно заметен, он улыбнулся, но улыбка застряла в губах, раскрыл широко глаза, но это было совсем не то. Он отложил воротничок и намыленную щетку, решительно подошел к окну и распахнул его.

Теперь теплый воздух от печки и дым его сигареты поднимаются над его плечами и колышут короткую бахрому занавески, грудь, живот и ноги актера чувствуют, как с улицы тянет холодом. Он берет двумя пальцами бахрому и теребит ее. Внизу, на телеграфном столбе, висит афиша. Грязно-желтый лоскут бумаги, где только актер не видал его, на каких только трактирных дверях! На желтом фоне черные уродливые буквы и нелепые, обозначенные пунктиром строчки, на которые вписывалось название города и дата:

ФАУСТ.

Актер

приедет в…

………………

в … часов!

Сюда он приехал из Оденсе вчера с последним автобусом. Ему не хотелось уезжать из Оденсе, все-таки это город. Огни, магазины, толпа, кафе. Он едва не проморгал последний автобус. А денег на гостиницу в Оденсе у него не было. Ему досталось крайнее место на узком сиденье сразу за кабиной водителя; в автобусе было шумно, окна запотели, но он мог смотреть в ветровое стекло из-за плеча водителя, жужжащие дворники освобождали от влаги два больших полукруга. Черное мокрое блестящее шоссе, деревья вдоль обочин, неестественные, с подрезанными кронами, два резких луча от автобусных фар, которые застенчиво опускали взгляд при появлении встречного автомобиля. А за спиной, в темноте автобуса, – шум, местный говор, частые, бурные взрывы смеха. У актера почти исправилось настроение, вернее, оно стало каким-то странным, ни плохим, ни хорошим, своеобразно колеблющимся между полной беспросветностью и дерзким Ça ira![3]3
  Дело пойдет на лад! (франц.)


[Закрыть]
. Он повернулся к своему соседу, занявшему чуть не все сиденье, мужлану в черном, который посасывал короткую трубку, зажав между жирными, туго обтянутыми ляжками большую сучковатую палку. Повернулся, чтобы сказать что-нибудь веселое, но сосед сидел с закрытыми глазами, неприступный, довольствующийся собственным обществом, он не спал, потому что выпускал из губ дым через равные промежутки, – слова застряли у актера в горле, умерли в груди, остались навсегда в нем, превратившись в боль и принеся тяжесть, обиду и безнадежность.

Автобус часто останавливался в маленьких селениях, возле одиноких домов, у невидимых проселков, ведущих к усадьбам, которые выдавали свое присутствие далекими ждущими огоньками. Там люди не спали, они ждали того, кто должен был приехать, наверно, у них готов кофе, они сидят в большой теплой кухне, на конфорке урчит кофейник, на блюде горой лежит домашнее печенье.

– Вот ты и дома, Мария, – сказал шофер, он повернулся на своем сиденье и зажег в автобусе свет. – Ты тут болтаешь, а твои там заждались и кофе давно готов.

Все заулыбались, а Мария, прихватив свои пожитки, которые она везла из города, сошла через заднюю дверь, сказав: «Спокойной ночи!» – и весь автобус ответил ей: «Спокойной ночи, Мария!» И актер улыбнулся и увидел свою улыбку в продолговатом зеркале, висевшем над водителем, но улыбка погасла одновременно с верхним светом, когда автобус тронулся дальше.

Они все знали, где, когда и кому выходить. Они могли ехать совершенно спокойно, шофер не зевал. И кто-то ждал их дома, в усадьбе, с кофе и домашним печеньем.

– Не забудь высадить меня у трактира, – сказал актер, наклонившись к плечу водителя.

Ответом ему был взгляд в зеркале и кивок.

Это уже что-то, это может пригодиться, сказал актер себе, это часть моего искусства или может стать ею. Я должен наблюдать за манерами этих людей, за их интонациями, разговором, за их лицами. Возможно, мне все это пригодится.

И он наблюдал за людьми.

До городка, куда ехал актер, было так далеко, что к концу пути в автобусе уже почти никого не осталось. Автобус остановился перед трактиром, который стоял запертый и не освещенный в этой мокрой непроглядной ночи.

– Спасибо, – сказал актер, выйдя из автобуса и вытащив свой чемодан.

– Спокойной ночи, – отозвался шофер и уехал. Над красным задним фонарем клубился горячий дым из выхлопной трубы.

Актеру пришлось долго-долго нажимать на маленькую кнопку справа от двери, прежде чем дом ожил. Над головой актера распахнулось окно, и сонный голос спросил, что ему нужно. Актер назвал свою фамилию.

– Что нужно? – снова спросил голос сверху, совершенно равнодушно.

Хозяин сам светил актеру, когда тот поднимался в отведенную ему комнату. В старой конюшне на чердаке имелось жилье для приезжих. Крутая узкая лестница вела в холодную сырую каморку. Они ждали его только утром. Служанка уехала домой, хозяйка спит, с едой придется подождать до утра. Как билеты, распроданы? Нет. Затопить?

Комната была летняя с маленькой строптивой трехногой печуркой, которая начала тихонько чадить, когда хозяин, недовольно ворча, разжег огонь и положил в нее брикеты. Дощатый чулан, венчающий крутую узкую лестницу, убогое помещение, сколоченное на пустом чердаке старой конюшни, на стенах обои в розочках, кровать с деревянными бортами, обнимающими перины, перед низким окном стол и стул, которые он теперь, когда ему захотелось посмотреть на скворца, отодвинул в сторону. Окно затенялось синей клетчатой маркизой, именно эта маркиза заставила его вспомнить о лете. Сидеть бы здесь наверху за столом летним вечером, быть бы обыкновенным приезжим, без этой афиши, там, на телеграфном столбе, смотреть бы на открывающуюся перспективу улицы с высоким и длинным зданием трактира на переднем плане, перед трактиром на мелком гравии небольшие столики, может быть, с зонтиками, окно открыто, вот как сейчас, уютные городские звуки, прохладный ветерок, который чуть-чуть шевелит маркизу, легкий ветерок, бегущий по липовой аллее.

Ночью, когда актер лег в постель, в комнате было еще очень холодно и очень сыро. Он лег в кальсонах и в рубашке, и все-таки ему было так холодно, что у него стучали зубы. Он долго ворочался, пока не вспомнил о брюках, положенных для разглаживания под простыню. Торфяные брикеты наполняли комнату удушливым дымом.

Но утром, когда он проснулся, в комнате было теплее. Он вскочил, нашел в ведерке брикеты, развел огонь и умылся. Сияло солнце, и при его ярком свете он разглядел грязь на воротничке. Долго смотрел… И вдруг услышал скворца.

До сих пор весна была безжалостной, холодной. Но не наметилась ли в воздухе какая-то перемена? Сверкает солнце, оно сверкало и раньше, но не стало ли оно немного теплее, не набрало ли силу? Скворец. Актер принюхался. Да.

Он расплел ноги, согнул слегка правое колено, все еще опираясь на локти. Когда-то в Риме точно в такой же позе стоял Гете. Так же поставив ноги, совершенно так же, когда его рисовал Тишбейн. Сзади. Правда, римское окно было расположено повыше, чем это, и поза Гете была более непринужденной, я-то почти лежу, но все-таки.

Он оставляет окно открытым и возвращается к умывальнику, чтобы покончить с воротничком. Полощет его, теперь ему нужен утюг. Воротничок еще не обтрепался, пока что. И он еще достаточно твердый, пока что. Актер открывает чемодан и достает пустую бутылку. Вытаскивает пробку, ставит бутылку на печь. Тут необходима осторожность, осторожность. В нужное мгновение он снимает бутылку, она горячая, он обматывает воротничок вокруг бутылки, прекрасно, все идет как по маслу.

Часов у него нет, но он прикидывает, что пора завтракать. Он проводит щеткой по ботинкам, заправляет рубашку, надевает воротничок и повязывает галстук. Затем выливает грязную воду из умывальника в ведро, стоящее за портьерой.

В трактире пусто, на круглых столиках нет скатертей, они покрыты зеленым исцарапанным линолеумом. В круглой кафельной печке лениво догорает огонь, кругом пыль. Актер стучит в двери кухни и хозяйской половины и, так как никто ему не отвечает, открывает их, но и за этими дверьми тоже пусто.

С легким плащом, перекинутым через руку, актер обходит фасад в поисках хозяев. Может быть, есть какой-то смысл в том, чтобы он сегодня пропустил завтрак. Горький намек судьбы: помни о завтрашнем счете! Актер саркастически улыбается про себя, в ранней юности человек может пропускать завтраки, но эти времена миновали. Даже если…

В подвале раздается плеск, там кто-то есть, по цементному полу стучат деревянные башмаки, из форточки клубится пар, у хозяйки трактира большая стирка. Актер спускается в подвал. Дверь прачечной открыта, хозяйка хлопает дверцей плиты, стучит башмаками – она не слышит его шагов. Он останавливается в дверях, на высоком пороге, смотрит на ее спину, на суетливые движения. «А что, если стукнуть ее по затылку?» – мелькает вдруг у него с такой силой и ясностью, что он пугается до смерти. Однако следующая ассоциация уже настолько профессиональна, что он успокаивается: «Но ведь я выступаю не с Раскольниковым, – думает он. – Это не я выступаю с Раскольниковым».

Женщина оборачивается, хватается за сердце и говорит:

– Господи, как я испугалась! – Она произносит это так искренне, что прачечная снова становится прачечной, а не местом преступления.

– Вы так и не завтракали? – спрашивает она скорее удивленно, чем сочувственно. – Теперь уже почти два, служанки уехали домой, а я вот здесь.

И ему с улыбкой приходится сказать, что это неважно, что пропустить завтрак даже полезно для здоровья, один раз, конечно, ха-ха. Но вечером вам придется накормить меня как следует, ха-ха.

– У нас ведь зимой мало кто питается и ночует, – говорит хозяйка.

Он поднимается из подвала, и его охватывает дрожь, когда он выходит на свежий воздух, который после влажной жары прачечной кажется еще холоднее. Да и ужас, который он только что пережил. Актер надевает плащ.

Появляется хозяин с полной охапкой дров. «Ну?» – произносит он, проходя мимо и спускаясь в подвал. Ну? Что это «ну» означает? Наглость? Неуклюжее дружелюбие? Актер слышит, как внизу хозяйка говорит мужу:

– Странный он какой-то, Мортен.

И актер уходит.

Он идет на прогулку, в животе у него пусто, он идет через весь город – ряд невысоких домиков по обеим сторонам дороги. Это похоже на аллею, в городе есть настоящая липовая аллея, но и сам город похож на аллею, состоящую из домов. Актер заходит в лавку, бросает косой взгляд на соблазнительную полку с vine & spirituosa; он не может устоять перед искушением: собственный палец обманывает его, показывая на шоколад, лежащий на витрине, плитку, пожалуйста.

Он ест шоколад медленно, он гуляет, он вышел, чтобы осмотреть город, и город смотрит на него: у них наверняка стоят на подоконниках зеркала, чтобы наблюдать за улицей. Вот церковь, и все, дальше ничего нет. Актер останавливается, взгляд его бежит по дороге, скользит по полям, солнце исчезло, плотный слой облаков закрыл небо, стало чертовски холодно. «К дьяволу твои чувства! – думает актер. – К дьяволу бездну, провинцию! К дьяволу силу воли!»

Он поворачивается и идет по липовой аллее.

Длинная, сводчатая, пустынная аллея. Обнаженные высокие деревья. Душа актера спокойна. Мысли тоже спокойны. «Ты всегда можешь сбежать. Всегда можешь вернуться домой и вымолить прощение. Ты всегда можешь бросить. Но ты не отсюда уйдешь в отставку, этот городишко слишком ничтожен, чтобы быть свидетелем развязки твоей драмы, еще один шанс, только один».

На поле сипло кричит фазан, другой отвечает ему издалека, а где-то еще дальше подает голос третий. Начинается дождь. Сперва мелкий, но постепенно он набирает силу. Актер доходит до конца аллеи. Здесь-то и обнаруживается, что и город и аллея преследуют одну цель: они готовят человека к встрече с местной достопримечательностью. Это величественный особняк с флигелем для прислуги и множеством веранд, фонарей и пристроек. А это, господи, спаси и помилуй, уж не башня ли возвышается там среди бесконечного количества труб?

Городская улица скромно сворачивает у ворот, дальше она тянется обыкновенным проселком через поля, через лес. Актер неподвижно стоит перед затейливыми коваными воротами и смотрит внутрь. Парк уже по-весеннему мокрый, стволы деревьев потемнели от влаги. Актер нажимает локтем на щеколду, чтобы без нужды не вынимать руки из карманов, и ворота открываются.

Оставив мысли о времени за воротами парка, он идет по дорожке, посыпанной гравием, идет долго-долго, огибает маленькие прудики, проходит по белым, забавно изогнутым мостикам, которые вздымаются над искусственными каналами так высоко, словно под ними должны проплывать огромные суда с гордыми мачтами, а не плоскодонные ялики, что стоят привязанные у мостков. Актера охватывает энтузиазм. Ведь он актер, из числа истинных, настоящих, кучер в повозке Феспида, скромный, конечно, но истинный, такой же, как художники сцены классических времен, родной брат их. Будь он менее идеалистичен и более деловит, он колесил бы по стране не с «Фаустом», а с юмористическими рассказами или с чем-нибудь в этом роде. Но народу нужен «Фауст», нужно искусство, великое, честное, восторженное, согревающее сердца во всех уголках страны. Что за важность, если его иногда постигает разочарование, если ему приходится терпеть нужду и сосать лапу, вот так, как сегодня? Что за важность, если в большинстве случаев послушать его приходит лишь жалкая горсточка людей? Вообще-то он читает из «Фауста» только самые популярные места, избранные сцены из первой части, он особенно подчеркнул это в небольшом проспекте, который в свое время направил в артистическое общество… Нет, как он мог там, в аллее, даже подумать о том, чтобы бежать домой, дезертировать с фронта, изменить. И просидеть остаток жизни в отцовской мастерской на задворках, занимаясь изготовлением жалюзи и терпя всяческие унижения от домашних.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю