Текст книги "Современная датская новелла"
Автор книги: Карен Бликсен
Соавторы: Ханс Браннер,Харальд Хердаль,Карл Шарнберг,Вильям Хайнесен,Улла Рюум,Пер Шальдемосе,Поуль Эрум,Бенни Андерсен,Франк Егер,Сесиль Бёдкер
Жанр:
Новелла
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 23 страниц)
– Герт! Старый дружище, старый боевой товарищ, рад тебя видеть, а ты все такой же!
Герт дал потрясти себе руку – и, потрясенный, признал в нем старого лидера безочечных, хоть это было не просто, потому что теперь он был в красивой одежде и в теле.
– Замечательно, – продолжал лидер, – что мы теперь можем встретиться свободными людьми. Я тебя частенько вспоминал, частенько испытывал желание обменяться мнениями по поводу хода развития, ты же золотой был человек, или, скажем теперь, стеклянный, а, ха-ха! Помнишь, как мы ораторствовали на Площади Оптика, – да, памятник-то взорвали во время революции, но теперь возводится новый, увеличенный вариант. Не то чтоб я питал особую симпатию к старикашке, но все же я тебе скажу: преемственность, верно ведь? Собственно, кому бы надо поставить памятник, так это тебе…
– Мне? – переспросил Герт.
– Ну да, тебе! Ты же всех нас вдохновлял – со своим стеклом и без очков! Ты был пионером. Что ж, теперь небось большие деньги зарабатываешь на стекольном деле, да по тебе и видно, что живешь припеваючи.
Герт чувствовал, что того гляди умрет.
– А твои речи – кладезь премудрости! Ведь не кто-нибудь, а мы совершили эту небывалую мирную революцию. Если б не мы, все бы до сих пор ходили в очках, и как же бы тогда выглядел мир? Кстати, ты где живешь? На старом месте? Мы чуточку сентиментальны, а? Да, преемственность, я всегда говорю, преемственность и связь, старых друзей не забывают. Ну, мне пора в министерство, заглядывай как-нибудь, а? Всего, брат, хорошего, да у тебя и так все хорошо, я уж вижу, жаловаться не приходится, верно? Ну прощай, брат, всего!
Герт снова поднялся к себе домой, где по-прежнему не было стекол в окнах. Несмотря на вечный сквозняк, маленькая Герда еще жила, хотя и с трудом. Отец ее не мог поступить на работу, ведь сразу бы обнаружилось, что он без стекол, и его бы поместили в глазную больницу. А кто ж бы тогда позаботился о ребенке?
Однажды пришла Кайя.
– Герт, – воскликнула она, – как ты похож на себя самого! И все тут осталось, как прежде, – ну есть ли на земле место прекраснее?
Герт не ответил, но когда она его обняла, он тоже обнял ее так крепко, будто они соединились навеки. Герту это с такой силой напомнило все прежние сцены нежности между ними, что он сразу заметил, что Кайя больше не закрывает глаз, когда целуется, – ее глаза были так широко раскрыты и полны любви, как никогда прежде, и лишь когда он сам в избытке чувств закрыл глаза, ему пришло в голову, что закрой она глаза – у нее сразу пропадет любовь к нему. И тогда он высвободился и повернулся к ней спиной.
– Какая у тебя стройная спина, – ликовала позади него Кайя. – И какой у тебя очаровательный ребенок, вообще все дети такие милые, боже, да это же Герда! Мамина родная Гердочка.
На сей раз Герда была заключена в объятия с такой нежностью, как никогда прежде, и девочка уставилась в глаза незнакомой женщине и перестала плакать, хотя как раз только что начала.
– Герт, – сказала Кайя, от материнского взора которой ничто не могло укрыться, – неужели она без стекол? Нет, нет, посмотри мне в глаза – да ведь и ты тоже! Ох ты, мой капризуля, как я тебя люблю, ты все такой же, я даже не знаю, смеяться мне над тобой или плакать. Хотя нет, лучше смеяться, а то плакать со стеклом в глазах очень неудобно. Но ты действительно не как все другие, ты другой, потому я тебя и не забыла. А ты меня забыл?
– Ты пришла, чтобы остаться? – спросил Герт, не глядя на нее. Она же взглянула на него с удивлением.
– Это потому, что я сказала, здесь прелестно? Так ведь это правда, здесь прелестнее, чем в любом другом месте на земле, или, во всяком случае, так же прелестно. Но здесь мало места для всех, нас же много, да и стекол нет в окнах, как я погляжу. Нет, я пришла, чтобы увести тебя – и ребенка, раз уж ты оставил его себе, – в большой-пребольшой дом, – сказала она, обращаясь к Герде, – где большие-пребольшие окна.
– И мужчины с большими-пребольшими стеклянными глазами, да?
– Герт, да что это с тобой? Сейчас же никто больше не живет по отдельности, то-есть только ты один, бедняжка Герт. Да мамина бедняжка Герда! Это все я виновата, мой родной грачоночек, потому что ушла от тебя, да? Но ты же сам виноват, ведь я любила тебя больше всех других, да, да, как это ни странно, пока ты не лишил меня очков, а это уж было слишком. Но теперь я тебя простила, кто теперь вспоминает о каких-то допотопных очках!
– Сколько там мужчин, с которыми ты вместе живешь? – спросил Герт, стоя к ней боком.
– Скольким мужчинам можно предпочесть тебя? – ответила Кайя. – Ты даже в глаза мне посмотреть не решаешься.
Герт в бешенстве поглядел в ее стеклянные глаза. Но хотя он продолжал глядеть, приступ бешенства у него прошел. Возможно ли, чтобы стеклянные глаза были обворожительнее тех глаз, которые в свое время обворожили его? Когда другие были ослеплены стеклом, он давно уже был ослеплен ею и любил свое ослепление: он не хотел видеть, что другие могут быть так же хороши, как она! Что такое Любовь – когда это любовь к женщине, что такое Человеколюбие – когда это любовь к людям? Так, может быть, они открыли – открыли с помощью стекла, потому что сами они ничего не способны открыть, – что никто не достоин Любви, что все одинаково – любезны! Он так бескорыстно противоборствовал «ходу развития», что собственного ребенка лишил возможности нормально развиваться, он срывал с людей очки, когда они еще носили таковые, чтобы заставить их увидеть неприкрытую правду. И все из тщеславия; что ему было до правды – он мечтал о том, чтобы она, Кайя, вернулась к нему и сказала: «Я люблю тебя одного», как говорила в самом начале, когда еще была им ослеплена. Быть может, именно она судит с открытыми глазами, а он по-прежнему слеп? И разве не должна она предпочесть ему всех других мужчин, всех тех, кто любит ее не более, чем всех других, и потому не предъявляет требований?
– Герт, – сказала Кайя.
– Кайя, – сказал Герт.
– Ты пойдешь со мной? – спросила она.
– Да, – ответил он.
– Герт, – продолжала она, – но тогда ты должен мне пообещать, что заведешь стекла, иначе я не решусь взять тебя с собой.
– У мамы глазки, – сказала Герда, которая не могла оторвать от них глаз.
– Она как будто помнит меня, а?
– Наверняка, – сказал Герт и повернулся другим боком. И вдруг он закричал так громко, что и Кайя и Герда вскинули руки, как будто хотели зажать себе уши.
– Ах, стекла завести! Это чтобы все на свете бабы в моих глазах стали одинаково прекрасны, так зачем же мне тогда идти с тобой? Не завести ли мне и в самом деле эти стекла, чтобы ты наконец больше не стояла у меня перед глазами!
– Герт, – сказала Кайя, – разве я к тебе не вернулась, хотя у меня есть стекла в глазах и хотя у меня есть мужчины пообходительней тебя? Я с тобой прощаюсь.
Но у Герта не было охоты прощаться, и он молчал, когда Кайя уходила. Герда же, наоборот, расплакалась так по-детски, как в самом младенческом детстве, и плакала она по матери, а потом вдруг бросилась за нею следом.
– Герда! – закричал ее строгий отец, но она его не послушалась. Герт стоял и старался думать о том, что устойчивей всего стоишь на ногах, когда остаешься один, но у него закружилась голова, и пришлось ухватиться за стол, поэтому он так и не додумал до конца свою думу.
С годами Герт по виду не на шутку опустился, и люди весело подшучивали над ним. Он был в их стеклянных глазах романтической реликвией прошлого и в то же время убедительным свидетельством того, как прогрессивно их собственное время. Его косой взгляд повсюду встречал одни приветливые взгляды, и многие шутки ради совали ему милостыню, приговаривая: «Так делали в старое время». Его особенно тянуло в темные улочки и закоулки, где было больше шансов встретиться с темными личностями вроде него самого, личностями, не извлекавшими пользы из положения вещей и потому способными смотреть на вещи беспристрастно. Встречая во время своих мрачных блужданий по городу людей, одетых хуже других, он пытался вызвать их на разговор. Он не решался говорить без обиняков, чтобы не попасть в глазную больницу, и таким он стал великим лгуном, что говорил то же самое, что и все другие.
«Жизнь превосходна!» – мог он, например, сказать. И если тот, к кому он обращался, выкинув руку, отвечал: «Превосходна!» – так больше ведь и говорить было не о чем.
В один из темных вечеров, когда луна светила так ярко, что он в ярости зажмурил глаза, чтобы не видеть ее отражения в окнах, он налетел на другого человека, однако не преминул буркнуть: «Смотреть надо!»
– Извините, пожалуйста, – сказал человек, оказавшийся стариком с палкой, – мне очень вас жаль, что я вас не вижу.
– О, извините, – сказал Герт.
– Охотно вам прощаю, – ответил слепой. – Взаимное прощение! Вы очень мило реагируете, когда мы на вас налетаем, но ведь это же потому, что вы сами нас не обходите. Раньше слепые привлекали внимание зрячих, это было слышно по их шепоту, и мне рассказывали, что одноногие привлекали внимание ходячих. Теперь вы стали более цивилизованными: теперь никто не видит, что у одноногого всего одна нога и что слепой не может видеть, и поэтому нас то и дело сбивают с ног. Ну, вам-то не удалось меня сбить, но вы, должно быть, тощий – кожа да кости. Мне слышно, как бьется ваше сердце, – чем вы больны?
– Не знаю, я ли это болен, – сказал Герт шепотом, словно боясь выдать себя, если будет говорить вслух.
– Ах вот как, вы задумываетесь над положением вещей. Я полагал, это нужно лишь тем, кто их не видит.
– Я вижу вещи не так, как их видят другие, – прошептал Герт, – и я не знаю, кто видит правильно.
– Если вещи таковы, какими они представляются зрячим, – сказал старик, – то я, во всяком случае, сужу о них неправильно. Когда-то говорили: то, что можно взять и потрогать, в самом деле существует, теперь так больше не говорят. Зрячий сбивает тебя с ног – он не видит, что ты слеп, это не вяжется с его воззрениями на жизнь, а что ты страдаешь от такой неувязки, этого он не чувствует. Ты падаешь и рассекаешь себе руку в кровь об осколки стекла, что валяются на земле, говоришь зрячему: «Пожалуйста, вы бы не могли убрать эти осколки?» «Но зачем же, – отвечает зрячий, – у осколков блестящий вид, и они так хороши рядом с красным». «Да, но мне-то худо», – говорю я, ибо я не отношусь к людям, благословляющим страдание, а они относятся к моим словам по-своему и поэтому говорят: «Худо? Мы не видим, чтобы вам было худо. Вы прекрасно себя чувствуете. К тому же нет на свете иного худа, кроме глазных болезней». Но послушайте, у вас ведь, вероятно, сердечная болезнь?
– Давно уже, – прошептал Герт, взявший слепого под руку, – никто не говорил ничего такого, что заставило бы забиться мое сердце.
– Это оттого, что я душеспасительную беседу веду. Но как же это вы меня слышите? Вас бы надо, пожалуй, в глазную больницу, а?
– Не доносите на меня глазным врачам!
– Ага, одно из тех существ, что обретаются во тьме, так я и думал! Я их по голосу узнаю. У нас такие есть в Институте слепых.
– Ну да, слепые, – понимающе сказал Герт.
– Ну да, и зрячие. Зрячие, желающие сохранить свою способность видеть. У нас врачи не носят стекол, иначе они бы не видели слепых. Если ты бесстеклый, а я это слышу по твоему шепоту, тогда идем со мной. Наши врачи дадут тебе убежище, они сразу увидят, что тебе грозит опасность ослепнуть.
– Мне?
– Им всем грозит опасность ослепнуть. Растет и растет Институт слепых: многие уже ослепли оттого, что носили все более и более сильные стекла.
– Так, значит, есть прогресс, – сказал Герт.
Слепой усмехнулся:
– Не забывай, что слепота отнюдь не может быть на пользу человеку.
– Но ведь тот-то и прав, кто не пользуется благами, разве не так?
– Не слишком ли ты уверен в своей правоте? А что, если бы положение изменилось в твою пользу?
– Есть надежда! – воскликнул Герт, не отвечая на вопрос.
– Уши даны тебе, чтобы слышать! – сердито расправился с ним старик. – Так слушай же: мы, живущие средь вечно незримого, не можем питать доверия к тем, кто знает лишь то, что зримо – на какое-то время. Неправы они, и это откроется даже зрячим, если не до, то после того, как они ослепнут. Но нельзя сказать, что видишь правильно, только потому, что не видишь того, что ложно.
– Истинно, – сказал Герт будто наугад, вслепую.
– Что ты хочешь сказать? – спросил слепой. – Люди ведь хотят всегда как лучше, и в этом зародыш всяческого зла. Когда-то у меня был брат-близнец, были мы с ним неразлучны, и стали мы оба оптиками. От частого пользования сильными линзами я лишился зрения, а он – хорошего расположения духа. Чтобы мы опять могли видеть одно и то же, он захотел вернуть мне зрение. Ведь он был оптик и думал, что достаточно изобрести очки, которые были бы достаточно сильными. Теперь он огромным памятником возвышается в центре этого города. Слепые ничего не узрели через его стекла и зрячими не сделались, зато те зрячие, что ничего не зрят, узрели то, чего прежде зреть не могли. Быть может, их зрение стало острее и правильнее, почем мне знать? Но когда стекло заменило им зрение, они перестали быть зрячими. Когда началась история стекла, их история кончилась.
– Вот мы и дошли до Института слепых, – сказал Герт.
– Уже? В какую ни заберешься даль, обратный путь всегда короче. Идем со мной, если дорога тебе твоя способность видеть.
– Разве не должен человек бороться за нее?
– Какая же это борьба, если ты лишь глаза закрывал? У нас ты можешь этого не делать. И, кстати, фронт проходит здесь, и он все дальше продвигается вперед. До той поры, пока люди не станут хозяевами истории, она будет двигаться вперед силою необходимости, лишь свободный добровольно шагает в ногу.
Слепой пошел в свой Институт, и Герт последовал за ним.
Итак, наша история силою необходимости движется вперед. Институт слепых расширяется и заполняется до предела, все более сильные стекла все быстрее сменяют друг друга, растет недовольство тем, что ничто не продолжается вечно. Никто не в состоянии видеть вещи в ослепительном блеске прежних дней, лишь боль воспоминаний пробуждает сильное стекло. Свободные люди стоят перед выбором: мыкаться вслепую, без стекол, либо оснастить глаза стеклами, которые сразу лишат их зрения. Кто бы поверил, что это те самые люди, которые в молодости все одинаково нравились друг другу? Теперь никто ни на кого не смотрит, все сталкиваются друг с другом и жалуются, что другие бесчинствуют, все толкаются, истекают кровью, и никто не видит других, которые тоже толкаются, и никто не видит крови, которая льется рекой. Власти в своей слепоте не видят никакого выхода, все мыкаются вслепую, Институт слепых подчиняет себе все общество, и немногие оставшиеся зрячими, старые глазные врачи Института да те, что в свое время были и до сих пор остались безочечными, хотя их жизнь уже подходит к концу, они теперь – единственные поводыри всех слепых. Они оставляют стены Института, не обладая сопротивляемостью по отношению к слепящему стеклу, что горит в глазах вновь ослепших, и когда они видят, как те без толку толкутся, взывая к невидимым небесам, они взволнованы увиденным: вот когда сбывается мечта их молодости, вот когда торжествует справедливость! Лишь давно ослепшие способны увидеть единственно насущное, лишь они могут сладить с блестящим стеклом, от которого пошла вся пагуба, им надлежит погубить губительное.
Так как более сильных стекол для экспорта нет и заниматься их экспортом некому, то катастрофа распространяется на все столь же передовые заграницы. Но менее передовые, оптически слабо развитые страны, где стекло все еще является предметом роскоши и где за него дерутся, незаметно направляют крупные силы в страны стекла. Иностранные солдаты не замечают убожества, царящего вокруг, потому что привыкли видеть убожество и хотят отвыкнуть. Они арестовывают новые власти, а заодно с ними и старые, и обвиняют их в том, что разбито стекло, которого так не хватает людям. Всех зрячих вешают, и одним из первых – бывшего стекольщика, старика, успевшего, однако же, перед смертью получить титул министра стекла.
И когда в живых остаются одни слепые, никто не препятствует иностранным войскам занять все стекольные заводы и стекольные склады. Едва их примитивным глазам предстает великолепное стекло, как они перестают видеть все остальное и начинают вслепую танцевать на стеклах, и топчут друг друга, и ноги себе стаптывают в кровь, а их экзотические возгласы восторга совершенно заглушают жалобы туземцев.
Поуль Эрум
Крыса
Перевод Л. Горлиной
С ключом в руке я спускаюсь по лестнице. Очевидно, сегодня суббота и время уже перевалило за полдень, потому что Марта, престарелая служанка лавочника, у которой блеклые, расплывчатые черты лица и грубые руки поломойки, скоблит во дворе крыльцо. Когда Марта орудует шваброй, ее сероватые жилистые руки порхают, точно трепещущие крылышки пойманного насекомого. С утра до вечера Марта трудится со слепой одержимостью фурии, хозяева не нахвалятся на нее. Им никогда не приходит в голову, что Марту с ее угловатыми порывистыми движениями подгоняет бессознательная ненависть, горькая ненависть прислуги к тому тираническому порядку, который посягает на все дни ее жизни.
Марта даже не поднимает головы, когда я сбегаю по мокрому крыльцу. Она не допускает, чтобы какие-то помехи окружающего мира замедлили процесс ее самоистребления. Я пересекаю залитый солнцем двор, открываю дверь сарая и, ослепленный, вхожу в сумрачный, пугающе узкий коридор, в который выходят двери четырех уборных. Ветер захлопывает за мной входную дверь, и я поспешно, страшась темноты, распахиваю дверь локтем. Потом я выглядываю во двор. К счастью, там нет мальчишек. Их презрительных криков я боюсь еще больше, чем темноты. Я подсовываю под дверь палку, чтобы она не могла закрыться.
Когда я своим ключом отпираю дверь нашей уборной, там рядом с бочкой сидит крыса. Она пристально смотрит на меня черными блестящими глазами-бусинами.
Встретившись с ней взглядом, я чувствую, что с моих глаз, как говорится, спадает пелена. Кажется, будто вспыхивает яркий свет, как от ветровой спички, и я вижу крысу всю целиком, во всей ее сущности. Отвратительная морда, черные воронки ушей, облезлый затылок, покрытая коростой спина, голый хвост, змеей извивающийся у передних лап, – все это с беспощадной ясностью предстает перед моим взором.
Господь знал, что делает, когда ради нашего же душевного покоя снабдил нас для ежедневного употребления несколько затуманенным зрением, способным воспринимать вещи по частям, а не в их устрашающей целостности.
Я отскакиваю назад и захлопываю дверь.
– Марта! Марта! – ору я. – У нас в уборной крыса!
Марта неуклюже бежит через двор.
– Что? Где? – кричит она на бегу таким голосом, словно сердито обвиняет меня в беспорядке.
Я, дрожа, показываю на дверь. Марта упирает в бока красные руки и взглядом оценивает обстановку. Потом она показывает мне на дырку в двери у самого пола и командует:
– Смотри, чтобы она не выскочила через эту дырку, я сейчас… Заткни дырку ногой!
И она убегает. Заткни дырку ногой!
Я не смею ослушаться. Слово Марты у нас во дворе равносильно закону, я даже не смею представить себе, что может произойти, если я ослушаюсь. Лучше пойти на верную смерть или встретиться с самим дьяволом.
Крыса скребется в дверь. Заткни дырку ногой!
Я решаюсь на верную смерть и на встречу с самим дьяволом.
Я затыкаю дырку ногой.
Марта семенит через двор за шваброй. Когда она бежит обратно, я уже чувствую крысу. Я ощущаю скрежет ее зубов своим бедром, и сведенными мышцами живота, и похолодевшей кожей затылка. Крыса грызет мою подошву.
Но я не отнимаю ногу, я не осмеливаюсь на это, потому что Марта не спускает с меня глаз, пока она бесконечно долго бежит ко мне через двор, стуча деревянными башмаками. Я плачу, не подозревая об этом, только слышу тихие жалобные всхлипывания. Оказывается, это мой голос.
– Выпускай эту бестию! – приказывает Марта. Она стоит, широко расставив ноги и подняв швабру, и ее лицо, как всегда, невыразительно и полно тупой решимости.
Я отпрыгиваю и тяну за собой дверь. Я не вижу удара, направленного в открывшуюся щель, но слышу его глухой мягкий звук, который отдается эхом во всем моем теле. Марта отступает на шаг и по привычке упирается рукой в бок. Но вот рука ее бессильно соскальзывает с бедра, плечи опускаются и черты лица застывают в изумлении.
– Что, не нравится? – спрашивает она, как бы не понимая, и отступает еще на один шаг, потому что крыса, стуча коготками по цементному полу, направляется прямо к ней. У крысы выбит глаз и перебита передняя лапа. Она ковыляет, почти касаясь моих башмаков, но я не отодвигаюсь.
– Что, не нравится? – кричит Марта и бьет снова, бьет с яростью. Она хочет ударить еще раз, но, подняв швабру, вдруг, словно против воли, делает плавное, мягкое движение. Швабра падает у нее из рук, и я вижу, как Марта бежит к дому, прижимая к щекам сжатые кулаки, и мне кажется, будто в ней что-то надломилось.
Я остаюсь в сарае наедине с крысой. Я прохожу мимо нее, глаза мои отказываются смотреть, уши глухи, я слышу только один высокий звук, звенящий у меня в голове.
В дверях я спотыкаюсь о швабру и останавливаюсь в нерешительности, не понимая, что со мной происходит. Какая-то непреодолимая сила заставляет меня нагнуться, поднять швабру и замахнуться ею, как для удара.
– Что, не нравится? – испуганно шепчу я мертвой крысе. – Что, не нравится?
Крыса дергается, по ее туловищу пробегает дрожь, и от этого кажется, что ее живот поднялся и опустился. Я чувствую, что при виде крови, сочащейся у нее из угла рта, к горлу у меня подкатывает тошнота. Я бросаю швабру и убегаю. И когда я оказываюсь в укромном уголке возле помойки, меня начинает рвать.
По ночам мертвая крыса приходит и ложится ко мне на грудь. Она приходит почти каждую ночь.
Я знаю, что, как только дверь спальни закроется и за ней исчезнет свет, горящий в гостиной, крыса начнет подбираться ко мне. Я лежу с открытыми глазами и смотрю в темноту. Не спи. Пока ты не спишь, она не придет. Не спи. Веки мои становятся все тяжелее, темнота вокруг сужается. Не спи. Не…
Я слышу, как ее коготки стучат по полу. Но не могу пошевелиться. Крыса тихо сопит у спинки кровати. Мои холодеющие бессильные руки лежат на одеяле. Я сдаюсь, лежу съежившись и прижав к подбородку ослабевшие ладони, словно плод в утробе кошмара, а голова крысы с выбитым глазом и кровью, сочащейся из угла рта, принюхиваясь, поднимается над спинкой кровати. Потом крыса мягко прыгает на перину и медленно-медленно, волоча перебитую переднюю лапу, ползет ко мне. Она растет, делается такого же роста, как я, тяжело наваливается мне на грудь, смотрит на меня черными глазами-бусинами и дышит мне в лицо теплым, пахнущим рвотой дыханием.
Я просыпаюсь от прерывистых рыданий. Несколько минут спустя я понимаю, что эти рыдания принадлежат мне.
Иногда дверь отворяется и свет из гостиной врывается в мою темноту.
– Мне послышалось, что ты плачешь. Что случилось?
– Сон приснился.
– Какой сон? Страшный?
– Мне приснилась…
Нет. Я не смею рассказать о крысе. Если я снова предам ее, что она сделает со мной на этот раз?
– Я забыл.
– Ну, вот видишь. Значит, ничего страшного. Спи спокойно.
– Пусть у меня горит свет. Можно?
– Нет, ведь ты уже большой мальчик. Спокойной ночи.
Темнота. Лежи с открытыми глазами. Не спи. Это крыса сопит у спинки кровати.
Может, позвать кого-нибудь?
Нет, я боюсь предавать ее. Мне остается только ждать. И так ночь за ночью.
Если хочешь испытать ужас, лежи один в темноте и жди крысу.
Она еще ни разу не подвела. Она надежный товарищ.
Когда я прохожу во дворе мимо Марты, она смотрит сквозь меня, словно меня тут и нет. Жильцы нашего дома говорят, что она вдруг начала худеть. Стала рассеянной, теперь она может замечтаться среди работы. Что-то надломилось в ней в тот день, да так и осталось. Ее лицо словно развязанный узел, углы рта бессильно опущены книзу. Рот ее напоминает рот крысы. Мне приходится отводить глаза.
Но однажды я все-таки встретился с ней взглядом. Я играл во дворе; очевидно, была суббота и время уже перевалило за полдень, потому что Марта вышла на крыльцо с ведром и шваброй. Когда я случайно обернулся, она стояла и через плечо пристально смотрела на меня косым взглядом. Я резко остановился, и все во мне сжалось, ибо мне почудилось, будто ползущая тень почти коснулась моих башмаков.
А ведь она смотрела на меня так, словно я – это крыса.