355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Карен Бликсен » Современная датская новелла » Текст книги (страница 22)
Современная датская новелла
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 14:15

Текст книги "Современная датская новелла"


Автор книги: Карен Бликсен


Соавторы: Ханс Браннер,Харальд Хердаль,Карл Шарнберг,Вильям Хайнесен,Улла Рюум,Пер Шальдемосе,Поуль Эрум,Бенни Андерсен,Франк Егер,Сесиль Бёдкер

Жанр:

   

Новелла


сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 23 страниц)

Улла Рюум

Сапог
Перевод В. Мамоновой

Соображать мне не положено, однако я сам насчитал вокруг себя шесть свечей. Свечи все зажжены и горят слабеньким пламенем. Я лежу под своим сапогом, выставленный на улицу, головой к порогу своего дома. Каждый в нашем городишке уже прошел мимо меня дважды, как оно и полагается, в дом и из дома, кроме одной только пасторовой экономки, та, уж конечно, вошла черным ходом. Она помогает сейчас моей вдове на кухне.

Соображать мне вообще-то не положено, но я прекрасно понимаю, что веревку, на которой висит над моей дверью сапог, давно пора сменить. Все то время, что я проработал в этом городишке сапожником, над дверью у меня для завлечения клиента висел латаный сапог с правой ноги покойного цирюльника. Помогать, правда, не больно помогало. Сапог, вообще говоря, совсем как новенький. Подошва и каблук крепкие, сами можете убедиться. Врать мне ни к чему. Разве вот только кожа на голенище покоробилась от дождя да от снега. Зимой, случалось, я забывал набить внутрь бумаги, прежде чем снег пойдет. Случалось, он так и висел всю зиму набитый снегом, да ведь кому теперь придет в голову с меня спрашивать, хоть я-то прекрасно знаю: веревку пора сменить; иначе, неровен час, свалится кому на голову.

Над сапогом одно небо. Болтается он себе в небе, будто флаг или пичуга на ветке. Он всем в этом городишке нравится. Гляди-ка, нашего сапожника сапог, он ему достался от вдовы покойного цирюльника, говорят люди друг дружке, проходя под сапогом.

Ужасно неприятно, как подумаешь, что вдова моя обязательно раздарит всю мою одежду, когда меня похоронят. Не один уж пощупал на мне пиджак и брюки за то время, что я лежу тут. Всяк о своем.

И неприятно, как подумаешь, что больше четырех лет изо дня в день работал в тех самых брюках, что были на двоюродном брате пасторовой экономки, когда он спьяну налетел головой на угол дома. Помер, конечно.

У него-то было всего четыре свечки, и дом их выходит не на улицу, поэтому он стоял у них в кухне. Теснотища была, и ничего не видать. Я хорошо помню, как кошка то и дело влезала в миску с молоком. Его вдова не удосужилась убрать миску с прохода. Она вытаскивала кошку из миски, и с лап текло молоко. Неприятная история, ее уж не стали потом обсуждать, зачем огорчать покойника. Да и вдову вроде жалко.

Мой сапог поскрипывает над головой. Ветер взялся его раскачивать, и никому ведь не придет на ум сменить веревку. К чему тогда и шесть свечей, если он самому мне грохнется на голову. На каблуке к тому же все гвозди в целости. Цирюльник не успел износить свои сапоги. Будь у меня левый, правый бы тут не висел. Самому бы пригодились. Обидно, как подумаешь, что левый, может, валяется где-то без толку.

Ну и жаден ты, Петрус, говорила моя вдова всякий раз, как я заговаривал про левый. Иди поищи, авось найдешь, или уж помалкивай.

Крепкая она баба, ничего ей не делается. Всегда надеялась пережить меня. Стала откладывать деньги мне на свечи через неделю, как поженились. Обо всем, бывало, подумает. Все же схитрила она сегодня, не поддела мне в воскресные сапоги носки. А может, просто побоялась надевать их сырыми. Как раз только что выстирала. Боялась, как бы я не простудился в такой торжественный момент. Наверняка так и подумала. Обо всем всегда подумает.

По свету на сапоге видать, что дело к вечеру. Пора уж начинать меня оплакивать. Жаркое зажарено, хлеб испечен, вино разлито по бутылкам с черными опоясками на горлышках. Самая лучшая наша простыня расстелена на столе заместо скатерти. Теперь вдове моей положено оплакивать меня.

А покуда оплакивает, думает-то она, конечно, о разных практических вещах. Пусть себе думает на здоровье. Надо бы мне выбросить на улицу два горшка с цветами, чтоб осколки полетели, или посильней вцепиться себе в волосы, думает она. Она знает, что меня это порадует.

Надо всем показать в этом проклятом городишке, как сильно я его любила, хоть он и желтый сейчас до безобразия. На самом-то деле он и сроду такой, мне это ничего, я привыкла. Я всегда буду помнить его ноги, он был хороший человек с красивыми ногами, и я уж им покажу, как я по нем горюю.

Только вот зло берет, что приходится ни за что ни про что выкидывать на улицу совсем новенький горшочек с розовой геранью. А не выкинешь, станут говорить, что пожадничала в такой-то день!

Шесть свечек, красиво получилось, горят только очень быстро. Чудные свечечки. Он-то понимал, как я его люблю, когда, бывало, я припрятывала деньги ему на свечи. И откуда только знаешь, кто умрет первым. Я всегда была уверена. Он, могут сказать, слишком хорош был для этой жизни. Зато и похоронен будет как следует. Ведь надо же, собственный сапог свел в могилу. Слава богу, успела хоть обратно пристроить, пока никто ничего не видел. Взял и свалился ему вчера прямо на голову, когда он по обыкновению заявился к ночи, переспав по обыкновению со своей потаскухой-экономкой. Хорошо еще, она взялась мне помочь, ну а как же иначе после всего-то, что вместе пережито. Вошла небось черным ходом. Да мне-то наплевать. Мне он был законный муж. Царствие ему небесное, то была божия кара, что сапог сам свалился, все равно что сам. Сапог-то был тяжелый, намок под дождем. Я быстренько пристроила его обратно, когда уж втащила тело в комнату.

Он мне рассказывал, что любуется закатом всякий раз, как они рядышком лежат. Он был немножко поэт, слава богу, что на улице не было ни души, когда он заявился. К тому же еще и пьяный, споткнулся о свой же собственный порог и стукнулся головой о свою же собственную колодку.

Как-никак, а для всех же лучше, что я рассказываю, будто он упал, стараясь закрепить попрочнее сапог, чтоб не оказаться потом виноватым в смерти какого-нибудь бедняги. Он умер как порядочный человек, и не мне его судить. Судила, покуда жив был.

Я спросил у нее как-то раз, когда мы хлеб с ней пекли, видала ли она когда закат. Она сказала, что вроде бы нет.

Уже улицу подметают. Красивый это обычай подметать улицу, когда мертвый отправляется в свой последний путь, думает она, и шарканье метлы наводит на нее грусть. Она вспомнила, как я подметал улицу, когда хоронили цирюльника, гроб они ему тогда купили слишком тесный.

Совесть его, говорили, чиста, а потом в чем только не обвиняли. Будто бы он жену за глаза поносил и проиграл ее семейную реликвию, лампу на высокой ножке, какому-то лавочнику. Разве узнаешь, правда ли. Откуда, например, кто узнает, что это я раскопал тогда длиннющий гвоздь, который пастор будто бы собственными руками вытащил из Христова распятия, а потом положил в маленьком гробике за алтарь. Бессовестное вранье, а ведь люди понемногу уверовали в тот гвоздь, и теперь уж никто и не сомневается. Цирюльник будто бы еще и потаскивал из церковной кружки. Очень даже может быть, что его сапог над моей дверью такая же святыня, как пасторов гвоздь. И я еще за это отвечу, когда предстану перед Страшным судом.

Она уже кончила оплакивать, свечи лучше бы пока погасить. Все равно никто больше мимо не ходит, а так их не хватит до ночи-то.

Чем больше я про это думаю, тем больше уверяюсь, что на самом-то деле это она меня прикончила. Не прямым образом. Да оно и неважно, она достаточно наказана, вдовой-то ей нелегко придется. Я ей не завидую.

Бог с ней, я ей прощаю, она ведь пока не знает, сколько я задолжал кабатчику за вино, которое носил экономке. Теперь уж узнает. А я, по счастью, мертвый, представляю, как она будет проклинать меня, реветь от злости и радоваться, что швырнула в меня сапогом, когда я зацепился за порог и грохнулся. Она, может, и сама еще меня подтолкнула, кто ее знает.

Она, я уверен, и прежде уже пробовала всякие такие штуки. Может, подсыпала яду в колбасу или еще во что повкусней. Может, в ту как раз колбасу, что съела тогда собака, собака ведь после подохла. Если хорошенько подумать, что-то не верится, чтоб просто от старости подохла. Хотя кто его знает. Она тогда, помню, сильно убивалась. Я-то знаю, она и до сих пор все думает про эту собаку, какое с ней горе приключилось.

Я-то знаю, что он дал собаке крысиного яду, думает она, кто ж еще. Самого бы лучше отравить, стоил того.

Я это, конечно не всерьез, но, ей-богу, иногда так и подмывало, когда заявлялся от своей коровищи. Вечно несло от него ладаном. Наверно, курили пасторовым ладаном, чтоб выкурить мух. Каждую воскресную службу, бывало, только про них в церкви и думаю, теперь-то уж я его простила, и ее заодно. У меня ведь тоже хватало.

Он, конечно, думает, что это я его убила, я всем рассказываю, что он упал, ушибся головой и умер. Ну так что, тоже ведь чистая правда. Зачем бы мне понадобилось убивать его. Давно прошло то время, когда мне что-то надо было от других. Я и вправду его люблю, хоть кобелюшка он был порядочный. Да ведь муж как-никак, а уж ноги были какие красивенькие и щупленькие, он сам всегда говорил, что и сапожником-то стал ради своих собственных ног. Не ради чужих.

И жили мы с ним как-никак дружно, всегда были заодно и старались показать людям, какая должна быть настоящая семья.

Я выбросила сейчас в окошко герань. Вдребезги разлетелась. От горшка одни осколки, а поломанные цветы вперемешку с землей валяются посреди улицы. Пусть попробует сказать, что не выбросила ради него на улицу самое мне дорогое, или что не рвала на себе волосы, или не испекла хлебов с излишком на долю бедных, как оно и положено.

Ему бы самому и в голову не пришло, жадюга был и вечно денежки припрятывал. Ему же на свечи приходилось у него же деньги таскать.

Больно они быстро горят. Придется погасить, думает она, прекрасно зная, что из всех соседних домов за ней следят любопытные глаза. Знают ведь, что все так делают, но каждому охота поглядеть.

Без свеч сразу стало темней и холодней, и ей, наверно, тоскливо, бедняжке.

Как-то она будет теперь без меня, как-то я буду теперь без него, думает она, и на душе у нее тоскливо. Хорошо, что они вдвоем остались, и злобе их теперь конец. Всей злобе конец. Они судачили обо мне целых семнадцать лет, я-то знаю, и я устал от этого. Я устал от них и от их злобы. Другим не понять, но так оно было.

Я-то знаю, что я собирался повеситься, старый способ, взять да и повеситься у нас в сарае. Действительно ведь собирался, если разобраться, чтоб наказать их.

Они часто спорили из-за моей жизни, да я прежде их нашел выход, а теперь уж я им прощаю, что уготовили мне другой конец.

Все будут говорить, какой я счастливый, что оставляю двух таких хороших женщин. Они и вправду были хорошие.

Угощение их порадует весь городишко, и скоро они снова зажгут мои свечки. Так отчего не лежать мне теперь под своим сапогом счастливому и улыбающемуся, отчего их не уважить. В один прекрасный день он упадет и угробит кого-нибудь. Может, одну из них. Да меня это теперь не касается. Я умер.

Улла Далеруп

Один день, за ним другой день
Перевод С. Белокриницкой

В июне у кого-то из них день рождения. В разное время суток они одеваются, раздеваются, едят. Были у них и дети, бессловесные слюнявые существа с неисчерпаемыми запасами слез, но потом они покинули родительский дом и теперь относятся к ним с презрительным снисхождением. Иногда они с трудом узнают свое жилище, потому что все дома на их улице одинаковые. Он работает в маленькой душной конторе, где в его обязанности входит собирать всю бумагу, которую шеф, сидящий по другую сторону письменного стола, швыряет на пол, она стоит у конвейера на фабрике. Обоим очень хочется изменить друг другу, но за всю жизнь так и не нашлось с кем. По воскресеньям он рыщет по парку среди плешивых газонов и обрывков бумаги из-под бутербродов в отчаянных поисках свойских ребят, которые приняли бы его поиграть в футбол, а она сидит за кустиками в трусах и лифчике и продирается сквозь огромные вороха газет, которые должен же кто-то прочесть, раз уж они потратились на подписку. У них нет холодильника, и они вывешивают продукты и пивные бутылки за форточки, отчего в их двухкомнатной квартире всегда темно. По утрам они мчатся друг за другом вниз по лестнице, торопясь каждый на свою работу, застегиваясь на ходу, они всегда бегут по левой стороне лестницы, потом перепрыгивают две с половиной плиты, составляющие тротуар, и против навеса для велосипедов вскакивают в трезвонящий трамвай. Вообще-то он не любит показываться с ней на людях. Под лампой в кухне у них всегда болтается на веревке колбаса на случай нежданных гостей, которые никогда не приходят. Иногда они получают некоторое удовольствие от близости в постели, а иногда сидят каждый в своем углу кровати, вцепившись в общее одеяло, и попрекают друг друга запахом пота. Иногда они так ссорятся, что заспанные соседи звонят в полицию, но полиция тоже хочет иметь покой по ночам, и оттуда никто никогда не приезжает. По вечерам, всегда в одно и то же время, он приближает лицо к загроможденному продуктами кухонному окну и тихо беседует с голубями, чтобы приучить их к своему голосу. В начале совместной жизни по пятницам они разъезжались по родительским домам, где разговаривали, по-детски коверкая слова, но в одно лето, когда была сильная жара, родители перемерли как мухи. На фабрике она стоит между другими женщинами в халатах у конвейера и подталкивает круглые шоколадки к круглым отверстиям, в то время как другие подталкивают продолговатые, квадратные и овальные. Тридцать лет она следит глазами за ядовито-зеленой стрелкой часов: «Вот сейчас биржа труда открылась», а во второй половине дня: «Теперь уже поздно». Каждое утро они едят овсяную кашу.

Трамвай, как всегда, битком набит, примелькавшиеся хмурые лица с одинаковыми неподвижными взглядами. Кондукторша сидит на трех телефонных книгах, чтобы доставать до веревки звонка, которую она дергает, когда трамвай трогается, не захватив всех желающих. Пассажиры толкаются, пробираясь вперед, он, как обычно, стоит на задней площадке и показывает ей женщин, более привлекательных, чем она. «Билет берите!» – кричит кондукторша старику, забывшему застегнуть штаны, и он с перепугу платит второй раз. Она пытается смотреть в окно, но никак не может отвлечься от своих мыслей, в голове медленно движется конвейер с подпрыгивающими шоколадками, круглыми, продолговатыми, квадратными и овальными и их профсоюзный уполномоченный, семипудовая тетка, вдруг замирает с открытым ртом, уставившись на свою раздробленную руку без кисти, из которой хлещет кровь, и все работницы визжат и хотят домой. Теперь она с каждой остановкой приближается к цеху, где в двух метрах от ее места у конвейера пол был залит кровью. Когда вечером они сидели в кухне и ели рыбу, потому что был четверг, она не рассказала ему о несчастном случае. Он был в плохом настроении, как всегда по четвергам, потому что это был день получки и он позволил себе роскошь приехать домой на такси: в день получки он всегда с шиком прикатывал на такси, но при этом сидел в машине, впившись напряженным взглядом в цифры, с треском сменяющие друг друга на счетчике, и когда-то она находила это смешным и трогательным. А после того, как они с поникшими от усталости головами доели рыбу под кухонной лампой, они больше ничего не делали, каждый скрючился в своем старом кресле перед телевизором, на экране которого то появлялась, то исчезала масса орущих голов. Она не рассказала ему о несчастном случае, хотя пальцы у нее все время дрожали и она не могла думать ни о чем другом. В то же мгновение кто-то остановил конвейер, и уполномоченная потянула руку к себе, она все тянула и тянула, но из машины больше ничего не появлялось, и тогда тучная женщина без сознания упала назад, на сложенные штабелями крышки от конфетных коробок. У всех работниц были синие губы, все они никак не могли прийти в себя, но, лишь только унесли тяжелые носилки, им сразу же по радио велели приступить к работе. Ночью она то и дело просыпалась, ее так трясло под общим одеялом, что он проснулся тоже и ногами вытолкал ее из постели. «Я кому сказала – заходите в вагон!» – кричит кондукторша, хотя до этого она ничего не говорила. Он остается стоять в толкотне задней площадки и держит ее за рукав пальто, так что она тоже не может зайти в вагон и от этого нервничает.

Трамвай, покачиваясь, скользит мимо кладбища, где растут настоящие деревья, которые уже начали желтеть. До глубокой осени они проводят воскресенья в парке, но зимой, в слякоть, когда в парк идти невозможно, они причесываются и идут в кино, на фильмы про любовь жующих резинку американцев, от которой он раскисает и в которую она не верит. Они поженились, потому что к тому времени все остальные на их улице уже переженились, она не верит, что на свете бывает любовь, кроме как в кино. Они были не прочь иметь сына, но родились у них две дочери. В холодные дни они сидят, закутавшись в пальто, накрывшись с головой шерстяными одеялами, потому что они условились по очереди ходить за керосином для печки, но никак не могут договориться, чья очередь. «Вот завтра устроюсь на другую работу и уйду от тебя!» – кричит она в промерзшей комнате и бултыхает ногами в тазу с горячей водой, которая давно уже остыла. А изредка о разводе заговаривает он, чтобы расшевелить ее и возбудить в ней желание лечь с ним в постель. Но оба ничего не предпринимают. Чтобы скоротать бесконечно долгий вечер, она иногда решает устроить скандал из-за того, что он забыл закрыть дверь в ванную, если, впрочем, сама об этом вспоминает. Ему сходить раньше, чем ей. «Ну», – говорит он. «Что ж», – говорит она. «Пока», – говорит он, спрыгивает на ходу и чуть не падает, он всегда чуть не падает.

Стоит ему смешаться с другими прохожими на тротуаре, как она уже не может вспомнить, как он выглядит. Вчера вечером она немножко посидела на подоконнике, хотя обычно смотрела в окно только на рождество. Вечерами руки у нее сводит судорога после целого дня в огромном цеху, наполненном женщинами в халатах, которые подталкивают к отверстиям шоколадки под грохот машин, под грохот музыки по радио, и все те, кому за пятьдесят, придурковато улыбаются и продолжают подталкивать шоколадки в воздухе во время перерыва на завтрак. «Опять ты не завинтил крышечку от зубной пасты», – закричала она вчера, как только открыла дверь в квартиру; крышечка была завинчена, но он тут же побежал в ванную и отвинтил ее. Тогда она выхватила из кухонного шкафчика кастрюлю и начала колотить по ней, но конвейер продолжал двигаться у нее в голове, лента конвейера с шоколадками, круглыми, продолговатыми, квадратными и овальными, медленно выползала из машины. Конвейер тут же опять пустили, потому что иначе остановилась бы вся работа фабрики, и никому не было дела до искромсанной руки, которая смешалась с шоколадом, была разложена по коробкам, упакована и запечатана. Наверное, засохшая кровь до сих пор осталась в трещинах пола, потому что уборщицы никогда не моют пол, а садятся на пустой конвейер и катаются на нем, поджав ноги. Вдруг она соскакивает с трамвая; тем, кто приходит на работу вовремя, ставят красный штемпель на контрольной карте. В канале течет вода.

Вереница завывающих автомобилей проносится мимо, им нет конца, и она спасается бегством. Садится на ступеньки лестницы, в животе у нее что-то с силой сжимается, как тогда, когда мастер, костлявая кляча из Борнхольма, неожиданно выскакивает из-за штабеля коробок и хватает кого-то, кто стащил шоколадку с конвейера или смотрел в окно. Ступеньки холодные, от волнения она принимается за свой завтрак, но, съев половину, спохватывается и сует его в сумку.

По улицам медленно идут люди, теперь основное население города составляют женщины, которые катят в колясочках свое потомство. Внизу у канала сидит мужчина и чинит велосипед, компания стариков вспугнула тучи машущих крыльями голубей, на углу, покачиваясь на каблуках, стоит полицейский. Ей не заплатят за сегодняшний день, вот сейчас вахтер со своей слюнявой улыбкой выбирает все карточки с красным штемпелем и отмечает их по списку. Но она наконец сделала это – впервые за тридцать лет сошла с трамвая не на той остановке. Он сейчас сидит в своей маленькой душной конторе, помогает шефу снять пальто и должен выходить в уборную всякий раз, когда шефу звонит жена и ругается с ним по телефону. А у нее выходной, она встает, осторожно потягивается. Сегодня будет не так, как каждый вечер, когда она еле-еле добирается до дому, и голова у нее кружится от усталости, и еще надо готовить ужин, а он в это время полеживает себе на диване в темной комнате и разглядывает свадебные фотографии в газетах, выбирая, с кем из невест ему хотелось бы переспать. Никогда больше не будет она, запыхавшись, мчаться на фабрику, не будет возвращаться в эту проклятую берлогу, она уже и так зря растратила половину жизни.

Гудят автомобили, продавец в сосисочном киоске строит карточные домики на прилавке. Такой счастливой она не чувствовала себя с той зимы, как умер дворник, который дудел на трубе в котельной прямо в топку, и в доме наконец наступил покой.

По всему городу трепещут, свешиваясь с крыш, выцветшие флаги. Сегодня, во всяком случае, не Штурм Фридрихштадта, то в октябре, как раз в этот день ей вырезали аппендицит, хотя никакого аппендицита у нее не было, она просто была беременна. Нерешительно она влезает в совершенно чужой трамвай, полный орущих школьников с мокрыми пахнущими хлоркой волосами и затравленной учительницей – бойкая ребятня, мечтающая стать взрослыми, а тогда они будут мечтать снова стать детьми. Вагон движется по красивым улицам, она все время удивляется, какие у них здесь огромные рекламы кинофильмов. На лестнице биржи труда она смачивает брови слюной. Контора полна горластыми людьми, она занимает очередь и, улыбаясь, репетирует, как она попросит его прислать ей ее платья и сковородку, а деньги она ему вышлет по почте. Многоногая очередь медленно продвигается вперед, у стены сидят несколько старичков, угощающих друг друга жевательным табаком. Вот и ее очередь. «Здравствуйте, фру». Дама за круглым окошком поднимает глаза: «Вам что?», сзади нетерпеливо напирает очередь, она снова сникает и крепче хватается за свою сумку: «Мне, пожалуйста, место, где я могла бы также и жить». Дама брюзгливо опускает уголки губ и протягивает ей в окошечко кипу формуляров и карточек, их надо заполнить и снова встать в хвост. Заливаются телефоны, одна девушка мажет лаком ногти, а потом, растопырив пальцы, начинает печатать на машинке, на стопке писем стоят две молочные бутылки и кофе. Формуляры оказались неправильно заполнены, снова в хвост, у окошечка один мужчина раскричался, потому что ему предложили работу на фабрике, где запрещены забастовки. Наконец ей суют в окошко белую карточку. В телефонной будке она неверными пальцами набирает номер и так долго откашливается, что потом почти не может говорить. Ей отвечает дружелюбный мужской голос, за стенами будки шумят машины, может ли она зайти поговорить во второй половине дня, часов в пять, дом с современными удобствами, у нее будет отдельная комната, разведенный отец с сыном. «Спасибо», – лепечет она всякий раз, как он делает паузу. Он вешает трубку.

В открытых кафе на тротуарах, под хлопающими на ветру навесами сидят люди и ругают холодную погоду; непрерывно меняются огни светофоров; за шторами роскошных ресторанов пожилые дамы в мехах высматривают бедных молодых людей. Вся эта уличная толпа как будто единое существо, чужое и далекое, она робко жмется к стенам домов. Зато она была на бирже труда, она позвонила по телефону, который ей дали, надо только убить время до пяти часов. У перехода ее затолкали какие-то молодые парни, она виновато улыбнулась им.

В большом универсальном магазине душно и тесно, женщины лихорадочно возбуждены, прилавки ломятся от товаров, повсюду зеркала, которые отражают ее стоптанные каблуки, поношенное пальто, желто-серые волосы на висках. Руки продавщиц нажимают на пульверизаторы, протягивают флаконы понюхать, над тремя дамами, на которых демонстрируют косметику, стоят облака сухой пудры, у выхода ее подхватывает и уносит с собой толпа. На углу, посреди орущих торговцев фруктами, она вдруг осознает, что, собственно, Она сделала. Но голос у хозяина приятный, дом с палисадником в пригороде и свободный вечер после того, как вымоешь посуду. Ей повезло, что там нет хозяйки, которая кричала бы на нее, валяясь в постели, зато есть лужайка перед домом. Никогда больше она не будет стоять как дура в передней или сидеть в туалете, пока он бегает по комнатам, чтобы не потерять форму, он боится постареть и опуститься, с семнадцати лет он боится постареть и опуститься. На тротуаре люди с замкнутыми лицами расталкивают друг друга, рассыльный на велосипеде врезался в стайку школьниц, посреди мостовой, завывая, мчится санитарная машина. А теперь куда? Сердце бьется где-то у самого горла. В таких случаях полагается прощаться со знакомыми, а у нее нет знакомых, кроме дочерей. Наверняка обе они, изумленные, всплеснут руками, начнут давать ей советы, может быть, теперь у них появится капелька уважения к ней и они угостят ее кофе. Через три минуты на фабрике начнется перерыв на завтрак.

Она звонит в звонок, который не работает, но все равно дверь открывает молодая особа, которая была когда-то их маленькой дочуркой с рахитичными ножками в ползунках. «Тс-с-с», – шепчет молодая особа, волосы у нее обильно смочены вонючей обесцвечивающей жидкостью, дверь осталась приоткрытой, а в комнате среди груды игрушек сидит на полу маленький мальчик. Молодая мать с обесцвеченными волосами только что в третий раз разошлась с одним и тем же мужем и как раз собиралась поставить варить треску. На полу стоит полный ночной горшок. Она осторожно садится на кресло между стопками пеленок, молодая особа мажет кисточкой корни волос. «У меня все хорошо, – говорит молодая особа, не дожидаясь вопроса, – ведь правда малыш чудесный?» Она нервно теребит край пеленки. «Боюсь, что я сделала сегодня большую глупость». – «Что-что? – переспрашивает молодая особа. – Знаешь, когда он видит собаку, он говорит гав-гав». Малыш ползет по полу и кусает диван, мать в восторге. Сейчас перерыв кончится, интересно, кого они посадили сегодня на круглые шоколадки? Когда-то на их бесконечно длинной лестнице жила рыжая женщина, которая однажды, встретившись в подъезде, поздравила ее с рождеством, хотя был уже почти Новый год, но, кроме этого случая, Она ни разу не разговаривала ни с кем из соседей по подъезду, в котором всегда воняло кислой капустой и который красили только на первом этаже, где жил новый дворник с женой, со скуки бросавшей шкурку от сала в прорези для почты на дверях у жильцов. «Нельзя!» – кричит молодая особа и замахивается на малыша, который лежит под диваном и лижет пол.

Поднялся ветер. Во дворе она садится на деревянный ящик и проглатывает остатки слипшегося завтрака. За воротами шумят, проносясь мимо, машины, какой-то старик вышел во двор и снова вернулся в дом. У нее разболелась голова. Прошло ровно полчаса, она встает в то самое мгновение, когда встает из-за стола ее смена в фабричной столовой. Теперь ее смена, рассыпавшись на мелкие группки, медленно возвращается в огромные цеха, где люди в халатах с лихорадочной быстротой, чтобы поспеть за конвейером, укладывают шоколад в коробки. На вокзале сутолока людей и вещей, сварливая баба за стеклянным окошечком дает справки об отправлении поездов. Подкатывают такси, из них выкатываются опаздывающие, целый взвод солдат обнимает на прощание одну и ту же девчонку. Еще слишком рано, голова у нее болит все сильнее. Она медленно отправляется пешком через деловые кварталы к младшей дочери, которая играет на треугольнике и служит в Ополчении, потому что зимой она мерзнет, а в Ополчении выдают форму. На двери висит табличка, призывающая стучать сильнее. Она стучит руками, стучит сумкой, открывается соседняя дверь, оттуда высовывается рука и манит ее. «Здравствуйте, – говорит она смущенно, – вы не знаете…» Рука опять манит ее, и дверь распахивается настежь. Она беспокойно оглядывается, но, может быть, дочь сидит у соседки и чертит на картоне мишени. В передней темно, а в комнате на полу – электрическая плитка, на которой варится дымящаяся картошка, и нет ни души, стоит коричневый диван, шторы спущены. Из-за линялой занавески доносится шорох, и оттуда выходит уродливая старуха, совершенно голая. Она выбегает, хлопнув дверью, бросается вниз по лестнице и со стоном опускается на одну из муниципальных скамеек в убогом парке, но слишком поздно обнаруживает, что на другом ее конце уже сидит какой-то маленький человечек, в руках у него консервная банка с дождевыми червями. «Простите», – бормочет она, еще более растерянная, а человечек вскакивает и поднимает консервную банку высоко над головой: «Не трогайте моих червей!» Хлопнув калиткой, она выбегает из парка.

Уличное движение стало еще более оживленным, ватага мальчишек дерется портфелями, мелькают автобусы, из окон которых усталыми глазами смотрят туристы. И не с кем слова сказать! А вдруг в этом пригороде ей будет до смерти тоскливо, может, там бродят по дорогам бездомные собаки и воют. Хоть бы только сын был послушный мальчик, хоть бы он не шатался по дому по ночам и не плакал бы, что он хочет к маме. Может, они едят заграничные блюда, которые она не умеет готовить, по части подливок она никогда не была сильна, а когда она моется в ванне, она всегда забывает потом ее ополоснуть. Может, этот господин думает, что она молодая и здоровая и у нее есть силы полоть клумбы в саду? И вдруг она останавливается посреди улицы – с этим типом наверняка что-нибудь нечисто, раз его бросила жена, как она не подумала об этом раньше? Через три часа она будет сидеть у них в гостиной и надо будет что-то говорить, так что же она скажет? Расскажет о своих родителях и о том, что в школе она один раз оставалась на второй год и не переболела двумя из детских болезней? Но, возможно, у этого господина всего лишь дурные привычки, он скрипит зубами, курит за столом или засыпает по вечерам на диване. Возможно, он иногда напивается, приползает домой на бровях, потеряв портфель, и ломает мебель в доме. Если так, то ничего страшного, во всяком случае, это ерунда по сравнению с фабрикой; в первую неделю, когда она поступила на фабрику, сразу же после конфирмации, она часто уходила на склад, ложилась на пол и стучала ногами по пластиковым стенам, а потом как-то обошлось, все восемь часов, что она подталкивала и подталкивала шоколадки, она была как в полусне. Когда на фабрике появлялись новые девушки, нежно поглядывавшие на рассыльных, они в первое время тоже выбегали из цеха и лягали ногами стену или вдруг начинали бить кулаками по нескончаемому конвейеру и кричать, а потом становились совсем тихими, и из глаз у них исчезало всякое выражение. Но если она совсем ни с кем не познакомится в новом месте, то будет каждый божий вечер сидеть одна как перст в своей комнате при стеариновой свече, ведь она уже немолодая, и вдруг она поняла, что наверняка уже не найдет себе другого мужа. В самом начале не так уж плохо они и жили, тогда они ругались просто так, хуже стало потом, когда они стали по-настоящему оскорблять друг друга, критиковать внешность, поносить родителей, так что приходилось закрывать окно. Он выливал ей в постель холодный чай и кричал, что, попадись ему хорошая жена, он бы всем нос утер. Она хватала портреты его родителей и швыряла их на пол в кухне, а он кричал. Потом они ставили воду для кофе, ощупью пробирались по темной комнате и сидели в старых креслах, уставясь в пол, она засыпала и просыпалась с затекшей шеей. Скоро пора идти на вокзал и покупать билет. Две молодые девушки в обнимку семенят мимо нее, какой-то мужчина присвистнул им вслед. Конечно, пожилой толстой тетке вроде нее никогда не найти себе нового мужа.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю