355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Карел Чапек » Собрание сочинений в семи томах. Том 7. Статьи, очерки, юморески » Текст книги (страница 9)
Собрание сочинений в семи томах. Том 7. Статьи, очерки, юморески
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 22:19

Текст книги "Собрание сочинений в семи томах. Том 7. Статьи, очерки, юморески"


Автор книги: Карел Чапек



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 34 страниц)

Офир[66]66
  Офир – в библейских текстах – далекая страна, богатая золотом и южными плодами; в эпоху раннего Возрождения делались попытки определить ее подлинное местонахождение.


[Закрыть]

© Перевод Н. Аросевой

На площади Св. Марка вряд ли кто оглянулся, когда стражники вели старика к дожу. Старик был оборван и грязен, и можно было подумать, что это какой-нибудь портовый воришка.

– Этот человек, – доложил podesta vicegerente[67]67
  заместитель старосты (итал.)


[Закрыть]
, остановившись перед троном дожа, – заявляет, что зовут его Джованни Фиальго и что он купец из Лиссабона; он утверждает, будто был владельцем судна и его со всем экипажем и грузом захватили в плен алжирские пираты; далее он показывает, что ему удалось бежать с галеры и что он может оказать большую услугу Венецианской республике, а какую именно – он может сообщить лишь самому его милости дожу.

Старый дож пристально разглядывал взлохмаченного старика своими птичьими глазками.

– Итак, – молвил он наконец, – ты говоришь, что работал на галере?

Схваченный вместо ответа обнажил грязные щиколотки; они опухли от оков.

– А на спине, – добавил он, – сплошные шрамы, ваша милость. Если желаете, я покажу вам…

– Нет, нет, – поспешно отказался дож. – Не надо. Что хотел ты поведать нам?

Оборванный старик поднял голову.

– Дайте мне судно, ваша милость, – ясным голосом проговорил он, – и я приведу его в Офир, страну золота.

– В Офир… – пробормотал дож. – Ты нашел Офир?

– Нашел, – ответил старик, – пробыл там девять месяцев, ибо нужно было чинить корабль.

Дож переглянулся со своим ученым советником, епископом Порденонским.

– Где же находится Офир? – спросил он старого купца.

– В трех месяцах пути отсюда, – ответил тот. – Надо обогнуть Африку, а затем плыть на полночь.

Епископ Порденонский настороженно подался вперед.

– Разве Офир на берегу моря?

– Нет. Офир лежит в девяти днях пути от морского побережья и простирается вокруг великого озера, синего, как сапфир.

Епископ Порденонский слегка кивнул.

– Но как же вы попали в глубь страны? – спросил дож. – Говорят, Офир, отделяют от моря непроходимые горы и пустыни.

– Да, – сказал корабельщик Фиальго, – в Офир нет путей. Пустыня кишит львами, а горы – хрустальные и гладкие, как муранское стекло[68]68
  Муранское стекло – высококачественное стекло; по названию острова Мурано близ Венеции.


[Закрыть]
.

– И все же ты преодолел их? – воскликнул дож.

– Да. Когда мы чинили корабль, сильно потрепанный бурями, на берег пришли люди в белых одеждах, окаймленных пурпурными полосами, и обратились к нам с приветом.

– Чернокожие? – спросил епископ.

– Нет, монсеньер. Белые, как англичане, а волосы их длинные, посыпанные золотой пудрой. Они очень красивы.

– А что, они были вооружены? – осведомился дож.

– У них были золотые копья. Они велели нам взять все железные предметы и обменять их в Офире на золото. Ибо в Офире нет железа. И они следили, чтобы мы взяли все железо: якоря, цепи, оружие, даже гвозди, которыми был сбит наш корабль.

– И что же дальше? – спросил дож.

– На берегу нас ждало стадо крылатых мулов, числом около шестидесяти. Их крылья похожи на лебединые. Называют их пегасами.

– Пегас… – задумчиво проговорил ученый епископ. – Об этом до нас дошли сведения еще от древних греков. Похоже, что греки действительно знали Офир.

– В Офире и в самом деле говорят по-гречески, – заявил старый купец. – Я знаю немного греческий язык, потому что в каждом порту есть какой-нибудь вор с Крита или из Смирны.

– Это интересные вести, – пробормотал епископ. – А что, жители Офира – христиане?

– Да простит мне бог, – ответил Фиальго, – но они настоящие язычники, монсеньер. Почитают некоего Аполлона, или как там его называют.

Епископ Порденонский покачал головой.

– Что ж, это согласуется. Вероятно, они – потомки греков, которых занесло туда морской бурей после завоевания Трои. Что же дальше?

– Дальше? – заговорил Джованни Фиальго. – Дальше погрузили мы наше железо на этих крылатых ослов. Троим из нас – мне, некоему Чико из Кадикс а и Маноло Перейра из Коимбре – дали крылатых коней, и вот, предводительствуемые офирскими воинами, мы полетели прямо на восток. Дорога длилась девять дней. Каждую ночь мы спускались на землю, чтобы пегасы могли попастись и напиться. Они питаются только асфоделиями и нарциссами.

– Видно, что греческого происхождения, – проворчал епископ.

– На девятый день мы увидели озеро, синее, как сапфир, – продолжал старый купец. – Мы спешились на его берегу. В озере водятся серебряные рыбы с рубиновыми глазами. А песок вокруг этого озера, ваша милость, состоит из одних жемчужин, крупных, как галька. Маноло пал наземь и начал загребать жемчуг полными горстями; и тут один из наших провожатых сказал, что это – отличный песок, из него в Офире жгут известь.

Дож широко раскрыл глаза.

– Известь из жемчуга! Поразительно.

– Потом нас повели в королевский дворец. Он весь был из алебастра, только крыша золотая, и она сияла, как солнце. Там нас приняла офирская королева, сидящая на хрустальном троне.

– Разве в Офире царствует женщина? – удивился епископ.

– Да, монсеньер. Женщина ослепительной красоты, подобная некоей богине.

– Видимо, одна из амазонок, – задумчиво произнес епископ.

– А как другие женщины? – с любопытством спросил дож. – Понимаешь, я говорю о женщинах вообще – есть там красивые?

Корабельщик всплеснул руками.

– Ах, ваша милость, таких красивых не было даже в Лиссабоне во времена моей юности!

Дож замахал рукой.

– Не болтай чепухи! Говорят, в Лиссабоне женщины черные, как кошки. Вот в Венеции, старик, в Венеции каких-нибудь тридцать лет назад – о, какие здесь были женщины! Прямо с полотен Тициана! Так что же офирские женщины? Рассказывай…

– Я уже стар, ваша милость, – сказал Фиальго. – Зато Маноло мог бы вам порассказать кое о чем, если бы его не убили мусульмане, захватившие нас у Балеар.

– А он многое мог бы рассказать? – с интересом спросил дож.

– Матерь божия, – воскликнул купец. – Вы бы даже не поверили, ваша милость. Скажу лишь, что за две недели нашего пребывания в Офире Маноло исхудал так, что его можно было вытряхнуть из собственных штанов.

– А что королева?

– На королеве был железный пояс и железные браслеты. «Говорят, у тебя есть железо, – сказала она мне. – Арабские купцы иногда продают нам железо».

– Арабские купцы! – вскричал дож, ударив кулаком по подлокотнику трона. – Вот видите, эти бездельники выхватывают из-под носа все наши рынки! Мы не потерпим этого, дело касается высших интересов Венецианской республики! Железо в Офир должны доставлять только мы, и точка! Я дам тебе три корабля, Джованни, три корабля, наполненных железом.

Епископ поднял руку.

– Что же было дальше, Джованни?

– Королева предложила мне за железо золото того же веса.

– И ты, конечно, принял, разбойник!

– Нет, монсеньер. Я сказал, что продаю железо не на вес, а по объему.

– Правильно, – вставил епископ. – Золото тяжелее.

– Особенно офирское, монсеньер. Оно в три раза тяжелее обычного и цвет имеет красный, как пламя. Тогда королева приказала выковать из золота такой же якорь, такие же гвозди, такие же цепи и такие же мечи, как наши, железные. Поэтому нам и пришлось подождать там неделю-другую.

– Зачем же им железо? – удивился дож.

– Оно у них величайшая редкость, ваша милость, – ответил купец. – Из него делают украшения и деньги. Железные гвозди они прячут в шкатулках, как сокровище. Они утверждают, будто железо красивее золота.

Дож прикрыл глаза веками, похожими на веки индюка.

– Странно, – проворчал он. – Это чрезвычайно странно, Джованни. Что же было потом?

– Потом все это золото погрузили на крылатых мулов и отправили нас тем же путем на побережье. Там мы снова сколотили наше судно золотыми гвоздями, повесили золотой якорь на золотую цепь. Порванные снасти и паруса мы заменили шелковыми и с попутным ветром отплыли домой.

– А жемчуг? – спросил дож. – Жемчуга вы с собой не взяли?

– Не взяли, – ответил Фиальго. – Прошу прощенья – ведь жемчужин там было, как песчинок. Лишь несколько зерен застряло в наших туфлях, да их отобрали алжирские язычники, напавшие на нас у Балеарских островов.

– Этот рассказ, – пробормотал дож, – кажется весьма правдоподобным.

Епископ слегка кивнул.

– А что животный мир, – вдруг спохватился он. – Есть там, в Офире, например, кентавры?

– О них я не слыхал, монсеньер, – учтиво ответил корабельщик. – Зато там есть фламинго.

Епископ фыркнул.

– Ты, наверное, ошибся. Фламинго ведь водятся в Египте – известно, что у них только одна нога.

– Еще у них есть дикие ослы, – продолжал Фиальго, – ослы с черными и белыми полосами, как тигры.

Епископ подозрительно взглянул на старика.

– Послушай, не думаешь ли ты смеяться над нами? Кто когда видел полосатых ослов? Одно мне непонятно, Джованни. Ты утверждаешь, будто через офирские горы вы летели на крылатых мулах.

– Да, монсеньер.

– Гм, вот как. Но, как гласят арабские источники, в офирских горах живет птица Нох, у которой, как известно, железный клюв, железные когти и бронзовое оперенье. О ней ты ничего не слышал?

– Нет, монсеньер, – с запинкой ответил корабельщик.

Епископ Порденонский презрительно качнул головой.

– Через эти горы, купец, нельзя перелететь, в этом ты нас не убедишь; ведь доказано, что там живет птица Нох. И это технически невозможно – птица Нох склевала бы твоих пегасов, как ласточка мух. Нет, милый мой, нас не проведешь! А скажи мне, мошенник, какие деревья там растут?

– Как какие деревья? – с трудом выговорил несчастный купец. – Известно какие, пальмы, монсеньер.

– Ну теперь ясно, что ты лжешь! – торжествующе молвил епископ. – Согласно свидетельству Бубона из Бискры, большого авторитета в этих вопросах, в Офире растут гранатовые деревья, у которых вместо зерен – карбункулы. Ты, приятель, выдумал преглупую историю!

Джованни Фиальго пал на колени.

– Вот как бог надо мною, монсеньер, разве мог я, необразованный купец, выдумать Офир?

– Да что ты мне толкуешь, – оборвал купца ученый епископ, – я-то лучше тебя знаю – на свете есть Офир, страна золота; но что касается тебя, то ты лгун и мошенник. Твой рассказ противоречит надежным источникам и, следовательно, лжив. Ваша милость, этот человек обманщик.

– Еще один, – вздохнул старый дож, озабоченно моргая глазами. – Просто ужас, сколько теперь развелось этих авантюристов. Уведите его!

Podesta vicegerente поднял вопросительный взгляд.

– Как обычно, как обычно, – зевнул дож. – Пусть посидит, пока не почернеет, а там продайте его на галеры. Жаль, что он оказался обманщиком, – пробормотал он еще. – В том, что он наговорил, было некое ядро… Он, верно, слыхал это от арабов…

1932

Гонерилья, дочь Лира
© Перевод Н. Аросевой

Нет, няня, ничего у меня не болит – и не называй ты меня «золотая моя девочка». Да, так ты называла меня, когда я была маленькой; а король Лир называл меня «мой малыш» – правда? Он больше хотел сына – как по-твоему, сыновья стоят больше, чем дочери? Регана всегда так важничала, а Корделия… сама знаешь: ешьте меня, мухи с комарами! Прямо божья овца. Но Регана… никто б не подумал: ходит – нос кверху, что тебе королева, а сама-то – эгоистка, помнишь? Это уж в ней от рождения. Скажи, старая, разве маленькой я злая была? То-то же.

Как же это получается, что человек становится злым? Я знаю, няня: я – злая. Не отрицай, ты ведь тоже так думаешь. А мне безразлично, что вы все обо мне думаете. Пусть злая: но в том, что вышло у нас с отцом, права-то была я, няня! Ну зачем вбил он себе в голову таскать за собой сотню своих прихлебателей, да ладно бы сотню: так ведь еще и челяди сколько! Просто невыносимо. Ему-то я была бы рада душой, клянусь, няня; я его любила, безмерно любила, больше, чем кого другого на свете; но вся эта орава, Иисусе Христе! Да ведь они превратили мой дом в вертеп! Вспомни только, няня, на что это было похоже: толпа бездельников, гвалт, ссоры, крик – а грязи! В общем… прямо хлев… Скажи, няня: какая хозяйка согласится терпеть такое? И слова им не скажи, куда! Они слушались одного короля Лира. Мне же ухмылялись в лицо… По ночам к служанкам шастали, только и слышишь: шлеп-шлеп, и возня, и визги… Герцог спит как бревно, разбужу его, бывало, – слышишь, мол? А он пробурчит только: «Да ну их», – и спит себе дальше. Представь, няня, мне-то каково было! Ты ведь молодая была, можешь себе представить, правда? Когда я пожаловалась королю Лиру, он меня же и высмеял: э, девочка, чего еще ждать от мужчин? Заткни уши, и дело с концом…

И вот я сказала ему, что это невыносимо, пусть уберет от меня хоть половину этих дармоедов. И видишь – обиделся. Я и неблагодарная, и такая, и сякая… Разбушевался ужас как, ты и понятия не имеешь. Но я знаю, что допустимо, а что нет; они-то заботятся только об этой своей чести, а мы, женщины, – мы обязаны думать о доме, о порядке. Им-то все равно, хоть бы в доме было, как в конюшне. Ответь, няня, права я была или нет? Вот видишь. А отец смертельно оскорблен. Что мне было делать? Я сознаю, старая, свой долг перед ним – но, как у всякой женщины, есть у меня еще и долг перед своим домом, правда? За это отец и проклял меня. А герцог… Тот только глазами хлопал да переминался с ноги на ногу. Думаешь, заступился он за меня? Нет. Позволил обращаться со мной, как со злой, мелочной, сварливой бабой. Няня, слышишь, няня, в ту минуту что-то будто оборвалось во мне: я… я начала ненавидеть моего супруга. Я ненавижу его, так и знай! Ненавижу! И отца ненавижу, потому что он в этом виноват, понимаешь? Так уж оно и есть, так и есть; я злая, знаю, но я только потому злая, что была права…

Нет, не возражай, я действительно злая. Ты ведь знаешь, старая, что у меня любовник, – знаешь? Знала бы ты, до чего мне безразлично, что тебе это известно! Думаешь, я люблю Эдмунда? Не люблю. Но хочу как-то отомстить за то… За то, что герцог вел себя не так, как подобает мужчине. Я просто ненавижу его, няня, ты понятия не имеешь, что это такое – ненавидеть! Это значит быть злым, злым, злым, насквозь дурным человеком! Когда начинаешь ненавидеть, вся словно меняешься. Была я когда-то вполне хорошей девочкой, няня, и могла бы стать хорошей женой; была я дочерью, сестрой была, а теперь я только – злая. Уж и тебя я не люблю, старая, ни себя, ни даже себя! Я была права; если б это признали, была бы я совсем другой, верь мне…

Нет, я не плачу. Не воображай, что это как-то там меня мучит. Напротив – когда ненавидишь, становишься свободней. Можешь думать, что хочешь, и ничто тебя не останавливает. Знаешь, я ведь до этого не осмеливалась видеть, что мой супруг отвратителен, что он толстобрюх, что он тюфяк, что у него руки потеют; а теперь вижу. Теперь я вижу, что отец мой – смешной тиран, беззубый, полоумный старикашка… Все вижу! Что Регана – змея, а я, няня… а в себе я нахожу такие странные и страшные свойства… раньше я о них и понятия не имела. И все это так сразу… Скажи, моя ли это вина? Я была права; зачем меня довели так… до этого…

…Не можешь ты этого понять, няня… Порой мне кажется, что я способна убить герцога, когда он храпит рядом со мной. Просто заколоть кинжалом. Или отравить Регану. На-ка, сестричка, выпей вина. Ты знаешь, няня, Регана хочет отбить у меня Эдмунда? Не то чтоб она его любила; Регана холодна, как камень. Она это делает мне в пику. И рассчитывает на то, что Эдмунд как-нибудь уберет болвана герцога и сам займет трон после Лира. Наверняка так, няня. Регана теперь вдова – вечно везет этой ящерице. Только не думай, ей это не удастся: я начеку – и ненавижу. Даже не сплю, чтоб думать и ненавидеть. Знала бы ты, как это сладко и беспредельно – ненавидеть впотьмах! А как подумаю, что все, все это только из-за упрямства короля Лира и беспорядка в доме… Но скажи, ведь ни одна хозяйка не позволила бы…

Няня, няня, няня, почему тогда никто не видел, что я права!

1933

Исповедь дона Хуана
© Перевод Н. Аросевой

Смерть несчастной доньи Эльвиры была отмщена: дон Хуан Тенорио лежал с пронзенной грудью в Посада-де-лас-Реинас и умирал.

– Эмфизема легких, – бурчал местный доктор. – Другой бы еще выкрутился, но такой потрепанный caballero, как дон Хуан… Трудное дело, Лепорелло; сказать по правде, не нравится мне его сердце. Впрочем, это понятно: после таких похождений in venere[69]69
  любовных (лат.)


[Закрыть]
– ярко выраженное истощение, господа. Я бы на твоем месте, Лепорелло, пригласил к нему на всякий случай священника; быть может, твой хозяин еще придет в сознание, хотя нынешнее состояние науки… ну, не знаю. Честь имею кланяться, caballeros.

Случилось так, что падре Хасинто уселся в ногах дона Хуана и стал ждать, когда пациент очнется; а сам тем временем молился за эту неисправимо грешную душу. «Ах, если бы мне удалось спасти душу этого закоренелого грешника, – думал добрый патер. – Его, кажется, здорово отделали, – быть может, это сокрушит его гордыню и приведет чувства в состояние покаянного смирения. Не всякому доведется заполучить столь знаменитого и бессовестного распутника; да, братец ты мой, такой редкий случай не выпадал, пожалуй, и епископу Бургосскому. То-то будут шептаться люди: смотрите, вон идет падре Хасинто, тот самый, который спас душу дона Хуана…»

Падре вздрогнул и перекрестился: с одной стороны, он опамятовался от дьявольского искушения гордыни, с другой – увидел, что умирающий дон Хуан устремил на него горящий и словно насмешливый взгляд.

– Возлюбленный сын мой, – произнес достойный падре как только мог приветливее, – ты умираешь; очень скоро ты предстанешь перед престолом высшего судии, отягощенный всеми грехами, свершенными тобой за время твоей гнусной жизни. Прошу тебя, во имя любви господа нашего, сними их с себя, пока еще есть время; не подобает тебе отправляться на тот свет в нечистом рубище пороков, запачканном грязью земных деяний.

– Ладно, – ответил дон Хуан, – можно еще раз сменить костюм. Падре, я всегда стремился быть одетым соответственно обстоятельствам.

– Боюсь, – заметил падре Хасинто, – что ты не совсем меня понял. Я спрашиваю тебя – не хочешь ли ты покаяться и исповедаться в своих прегрешениях.

– Исповедаться, – глухо повторил дон Хуан. – Хорошенько очернить себя… Ах, отче, вы и не поверите, как это действует на женщин!

– Хуан, – нахмурился добрый патер, – перестань думать о земном; помни – тебе надо беседовать с творцом.

– Я знаю, – учтиво возразил дон Хуан. – И знаю также – приличие требует, чтобы человек умирал христианином. А я всегда весьма старался соблюдать приличия… по возможности, отче. Клянусь честью, я открою все без лишних разговоров; ибо, во-первых, я слишком слаб, чтобы говорить длинно, а во-вторых, моим принципом всегда было идти к цели напрямик, коротким путем.

– Я воздаю должное твоей решимости, – сказал падре Хасинто. – Но прежде, возлюбленный сын мой, приготовься как следует, вопроси свою совесть, возбуди в себе смиренное сожаление о своих поступках. Я же пока подожду.

После этого дон Хуан закрыл глаза и принялся вопрошать свою совесть; а падре стал тихо молиться, дабы бог ниспослал ему помощь и просветил его.

– Я готов, отче, – проговорил через некоторое время дон Хуан и начал свою исповедь.

Падре Хасинто удовлетворенно качал головой; исповедь казалась искренней и полной; в ней не было недостатка в признании лжи и кощунства, убийств, клятвопреступлений, гордыни, обмана и предательства… Дон Хуан и впрямь был великий грешник. Но вдруг он умолк, словно утомившись, и прикрыл глаза.

– Отдохни, возлюбленный сын, – терпеливо подбодрил его священник, – а потом продолжишь.

– Я кончил, преподобный отец, – ответил дон Хуан. – Если же я и забыл о чем-нибудь, так, уж верно, это какие-нибудь пустяки. Их господь бог милостиво простит мне.

– Как так?! – вскричал падре Хасинто. – Это ты называешь пустяками? А прелюбодеяния, которые ты совершал на каждом шагу всю жизнь, а женщины, соблазненные тобой, а нечистые страсти, которым ты предавался столь необузданно? Нет, братец, изволь-ка исповедаться как следует; от бога, развратник, не укроется ни один из твоих бесстыдных поступков; лучше покайся в своих мерзостях и облегчи грешную душу!

На лице дона Хуана отразилось страдание и нетерпение.

– Я уже сказал вам, отче, – упрямо повторил он, – что я кончил. Клянусь честью, больше мне не в чем исповедаться.

Тут хозяин гостиницы Посада-де-лас-Реинас услышал страшные крики в комнате раненого.

– Господь с нами! – воскликнул он, перекрестившись. – Сдается мне, падре Хасинто изгоняет дьявола из бедного сеньора. Господи боже, не очень-то мне по нраву, когда такие вещи происходят в моей гостинице.

Упомянутые крики продолжались довольно долго – за это время можно было сварить бобы; временами крик переходил в приглушенные настойчивые уговоры, и снова раздавался дикий рев; потом из комнаты раненого выскочил падре Хасинто, красный, как индюк, и, призывая матерь божию, кинулся в церковь. После этого в гостинице воцарилась тишина; удрученный Лепорелло проскользнул в комнату своего господина, который лежал, закрыв глаза, и стонал.

После обеда в город приехал падре Ильдефонсо, член Общества Иисуса, – он следовал на муле из Мадрида в Бургос; и так как день был слишком жаркий, падре Ильдефонсо остановился у дома священника и навестил отца Хасинто. Падре Ильдефонсо был аскетического вида человек, высохший до того, что напоминал старую колбасу, с бровями, густыми, как волосы под мышкой отставного кавалериста. Выпив вместе с хозяином дома кислого молока, иезуит вперил свой взор в отца Хасинто, который тщетно пытался скрыть, что он чем-то угнетен. Стояла такая тишина, что жужжание мух казалось почти громом.

– Вот в чем дело, – проговорил наконец измученный падре Хасинто. – Есть у нас здесь один великий грешник, находящийся при последнем издыхании. Знайте, дон Ильдефонсо, это – тот самый печальной известности дон Хуан Тенорио. У него здесь была какая-то ссора не то поединок, – короче, я отправился исповедать его. Сначала все шло как по маслу; очень хорошо он исповедался, ничего не скажешь; но как дошло до шестой заповеди – так и заколодило, и я не добился от него ни слова. Говорит – ему не в чем каяться. Этакому-то безобразнику, матерь божия! Как подумаю, что он величайший развратник обеих Кастилии… ни в Валенсии, ни в Кадиксе нет ему равных. Говорят, за последние годы он соблазнил шестьсот девяносто семь девиц; из них сто тринадцать ушло в монастырь, около пятидесяти было убито в справедливом гневе отцами или супругами и примерно у стольких же сердце разорвалось от горя. И вот представьте себе, дон Ильдефонсо, этакий сладострастник на смертном одре твердит мне в глаза, будто in puncto[70]70
  в пункте (лат.)


[Закрыть]
прелюбодеяния ему не в чем исповедаться! Что вы на это скажете?

– Ничего, – ответил отец иезуит. – И вы отказали ему в отпущении грехов?

– Конечно, – сокрушенно ответил падре Хасинто. – Все уговоры оказались тщетными. Я так говорил с ним, что и в камне пробудил бы раскаяние, – но на этого архинегодяя ничто не действует. «Грешен, мол, в гордыне, отче, – говорил он мне, – и клятвы преступал, все, что угодно; но о чем вы меня спрашиваете – об этом мне нечего сказать». И знаете, в чем загвоздка, дон Ильдефонсо? – вдруг вырвалось у падре, и он поспешно перекрестился. – Я думаю, он связан с дьяволом. Вот почему он не может в этом исповедаться. Это были нечистые чары. Он соблазнял женщин властью ада. – Отец Хасинто содрогнулся. – Вам бы взглянуть на него, domine. Я бы сказал, это по его глазам видно.

Дои Ильдефонсо, член Общества Иисуса, молча раздумывал.

– Если вы хотите, – произнес он наконец, – я посмотрю на этого человека.

Дон Хуан дремал, когда отец Ильдефонсо тихо вступил в комнату и мановением руки выслал Лепорелло; потом иезуит уселся на стул в головах постели и стал изучать осунувшееся лицо умирающего.

После долгого молчания раненый застонал и открыл глаза.

– Дон Хуан, – мягко начал иезуит, – вам трудно говорить.

Дон Хуан слабо кивнул.

– Неважно, – продолжал иезуит. – Ваша исповедь, сеньор Хуан, осталась неясной в одном пункте. Я не стану задавать вам вопросы, но, может быть, вы сможете дать понять, согласны ли вы с тем, что я вам скажу – о вас.

Глаза раненого почти со страхом устремились на неподвижное лицо монаха.

– Дон Хуан, – начал падре Ильдефонсо почти светским тоном. – Я давно уже слышал о вас и обдумывал – почему же вы мечетесь от женщины к женщине, от одной любви к другой; почему никогда вы не могли пребывать, не могли оставаться в том состоянии блаженства и покоя, которое мы, люди, называем счастьем…

Дон Хуан оскалил зубы в скорбной ухмылке.

– От одной любви к другой, – продолжал Ильдефонсо спокойно. – Словно вам надо было снова и снова убеждать кого-то, – видимо, самого себя, – что вы достойны любви, что вы именно из тех мужчин, каких любят женщины, – несчастный дон Хуан!

Губы раненого шевельнулись; похоже было, что он повторил последние слова.

– А ведь вы, – дружески продолжал монах, – никогда не были мужчиной, только дух ваш был духом мужчины, и этот дух испытывал стыд, сеньор, и отчаянно стремился скрыть, что природа обделила вас тем, что даровано каждому живому существу…

С постели умирающего послышалось детское всхлипывание.

– Вот почему, дон Хуан, вы играли роль мужчины с юношества; вы были безумно храбры, авантюристичны, горды и любили все делать напоказ – и все лишь для того, чтобы подавить в себе унизительное сознание, что другие – лучше вас, что они – более мужчины, чем вы; и потому вы расточительно нагромождали доказательства; никто не мог сравниться с вами, потому что вы только притворялись, вы были бесплодны – и вы не соблазнили ни одной женщины, дон Хуан! Вы никогда не знали любви, вы только лихорадочно стремились при каждой встрече с пленительной и благородной женщиной околдовать ее своим духом, своим рыцарством, своей страстью, которую вы сами себе внушали; все это вы умели делать в совершенстве, ибо вы играли роль. Но вот наступал момент, когда у женщины подламываются ноги, – о, вероятно, это было адом для вас, дон Хуан, да, это было адом, ибо в тот момент вы испытывали приступ вашей злосчастной гордыни и одновременно – самое страшное свое унижение. И вам приходилось вырываться из объятий, завоеванных ценой жизни, и бежать, несчастный дон Хуан, бежать от покоренной вами женщины, да еще с какой-нибудь красивой ложью на этих победительных устах. Вероятно, это было адом, дон Хуан.

Раненый плакал, отвернувшись к стене.

Дон Ильдефонсо встал.

– Бедняга, – сказал он. – Вам стыдно было признаться в этом даже на святой исповеди. Ну, вот видите, все кончилось, но я не хочу лишать падре Хасинто раскаявшегося грешника.

И он послал за священником; и когда отец Хасинто пришел, дон Ильдефонсо сказал ему:

– Вот что, отче, он признался во всем и плакал. Нет сомнения, что раскаяние его исполнено смирения; пожалуй, мы можем отпустить ему его грехи.

1932


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю