Текст книги "Порядок в культуре (СИ)"
Автор книги: Капитолина Кокшенева
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 26 страниц)
Ну какой роман без любовных историй! Это просто невозможно. Несколько любовных пар то быстро, то медленно бороздят романное пространство «ЖД». Особенность всех любовных историй одна: все, кто у писателя-вамп любят (поверим, наконец, автору!) изгоняются им вон с основной территории российского государства. О губернаторе и Аше, сбежавшими в горы, на юг, я уже сказала. О Волохове и хазарке Женьке я уже упомянула, – Женьку, обманув, агент Гуров-Гурион, отправляет в загадочную деревню Жадруново (из которой никто никогда не возвращался). Эту деревню можно понимать как «врата в иной мир», как скрытый черный ход истории. В общем, уже не просто с территории России, но и из ее истории изгонит автор влюбленных Женьку и Волохова (туда же, кстати, потом уйдет девочка Анька и варяжский офицер Громов, в то время как его возлюбленная Маша отправится в эвакуацию в Махачкалу, да там и останется; в чужой среде ей проще быть собой, чем в своей Москве). А если вспомнить, что автору романа более симпатична была расшифровка «ЖД» как «живых душ», то вывод можно сделать однозначный. Живые души, то есть герои, в которых есть человеческий состав, которые способны любить, – эти «души» все, как одна, вышли вон из истории и государства российского вполне сознательно и добровольно. Нет им, живым, в этом душном и неживом государстве, в этой скверной, господа, истории, – нет им тут места, нечем им тут жить.
Поскольку движение (бессмысленное) по кругу – одна (по Быкову) из «мифологем» нашей истории, то роман завершится вполне резонно там, где начинался. В районе Дегунино готовится грандиозное генеральное сражение между хазарами и варягами. Естественно, подмигивает нам автор, вы же понимаете, что в верхах давно уже обо всем договорились (часть южных территорий отходит к каганату). Естественно, мы всё понимаем. Да и какой иной при таких «исторических обстоятельствах» наш автор может применить прием в описании сражения кроме абсурдистского, даже и представить трудно. В общем, противники тщательно избегают соприкосновения друг с другом, бегая от деревни к деревне и топча, топча бедную дегунинскую заветную землю, уничтожая солдатским сапогом и посевы, и травы. …И земля восстала (о чем предупреждали туземцы-волки). Ведь еще в канун сражения перестала выдавать пирожки чудо-печь, стала высыхать яблонька. Ну а в день сражения и сама земля пошла на людей войной – на варягов и хазар в равной степени, поглощая или «выплевывая» километров на двадцать их войска. Экологический исход многовековой распри позволит автору, мне кажется, номинироваться и в какой-нибудь премии «зеленых». Чисто и невинно звучит авторский голос: не трогали бы, мол, землю – она и рожала. Руки прочь от человека! Не трогайте человека, не пашите его «плугом» (этикой, да христианством всяким!), не «удобряйте» человека «химикатами» (эстетикой, да идеями разными!), не заставляйте работать, оставьте в покое, он и будет схож со своей землей, он и будет вполне природным и естественным человеком!
* * *
Самый простой принцип для альтернативщика – сделай наоборот, переверни! И Быков умело и ловко им пользуется. Но сам принцип и вводит в заблуждение экспертов, которым автор видится принципиальным, смелым и правдивым – т. е. «неполиткорректным», в то время как он, напротив, принял все меры предосторожности с соблюдением всей процедуры нынешней «гигиены», заметив то, что нужно замечать, и не заметив того, что не выгодно замечать. Например, актуальный лозунг начала 90-х «раздавите гадину!» писателем «легкомысленно» пропущен, зато новый праздник 4 ноября весьма иронично «обкатан» в тексте… Если отечественной культуре присуще осмысление проблемы «Восток и Запад» (и это осмысление было в философском смысле для нас очень плодотворно), то Быков предлагает сделать наоборот – заменить ее на борьбу «Севера с Югом» (о ничтожно-малой плодотворности которой можно судить непосредственно по сочинению нашего автора).
Выводы Быкова не имеют никакой ценности, но, очевидно, имеют рыночную стоимость. Да и то верно, не случайно земля у автора «выиграла» генеральное сражение – что у нас дороже земли? Правильно! Ничего! Сотка в Подмосковье стоит тысячи долларов! И можно только пожалеть автора, родившегося (по его словам) только для того, чтобы написать книгу «ЖД». Быков весь, без остатка, находится на «идеологической улице» конца XX-начала XXI века, с ее крикливыми амбициями и неспособностью к самостоятельности взгляда: «Слог был слаб, автор – глуп, но то, с чем он так неумело бился, несомненно существовало» (из «ЖД»). «Несомненное существование» другой истории России, кроме быковской (пропагандистски-общедоступной, ущербно-неловкой) я не буду доказывать. Ведь я понимаю замысел автора: ему хотелось «отпечататься» именно в той, проветриваемой ветрами партийной борьбы и размалеванной страшилками для масс, новой демократической истории 90-х. Запечатлеть, так сказать, быковский поцелуй-розан на ее лице… Пропустив историю через специальный либеральный фильтр рыночной демократии, Быков получил, что хотел: освободил историю от ее духовных содержаний, освободил народы от подлинности существования и «скрытой силы духа», выпроводил из реальности все, имеющее существенный смысл, а весь «позитив», даже такой ясный как человеческая любовь, вывел за пределы реального и земного. Ведь с его точки зрения на этой территории упадка, разложения и старческой немощи невозможна никакая подлинная цивилизованная жизнь индивидуума.
Нынешние российские литераторы, в авангард которых пока что вырвался Быков, «поступают с историей так, как …старьевщики с поношенной одеждой; они выворачивают ее наизнанку и продают как новую за максимально высокую цену» (Вольтер). Но, тем не менее, «заметную деградацию» этой «поношенной одежды» все же трудно утаить, даже если писатель-вамп не лишен специфического умственного безудержа карикатуриста и пародиста.
Писатель-вамп не любит истории той страны, на территории которой он проживает. Ну что тут поделаешь – любить не заставишь ни приказом, ни программой партии. Быть может, по каким-то совершенно особым обстоятельствам, нам неизвестным, он вынужден продавать, как новую, свою обескровленную ветошку российской истории, и по-уличному громко кричать: граждане, что же это с нами будет, если случится то, что уже было, и это повторится со значительным усугублением этого?! Граждане, «мне не так уж важно было написать хорошую книгу. Мне важно было написать то, что я хотел»! Нужно автора, пожалуй, и успокоить. Он своего добился, – не написал хорошей книги. Да и вряд ли «это» повторится, поскольку «это» всегда бывало не так, или «этого» вовсе не бывает.
Контрлитература«Тридцатилетние»: Прилепин. Шаргунов. Коваленко
Их судьба в литературе начиналась с преодоления нищеты, а быть может, напротив, и с погружения в неё – ведь разорена была сама жизнь. По просторам родины свистал дерзкий убийца-ветер, разметая кого куда: стариков на кладбища, девчонок гнал на панель, а молодых парней, ставших братками да пацанами, – по тюрьмам. И можно только удивляться, что кто-то, как они, принадлежащие к поколению с продырявленными душами, сделали такой трудный выбор – стали писателями.
Да, они, молодые, ворвались в литературу группой. Поддерживали друг друга, брали «перекрестные интервью», развязно и достаточно шумно объявляли себя гениями. Писали друг о друге рассказы. Им казалось, что это ТОЛЬКО ОНИ способны так ярко, красиво и мощно переживать радость и волнение, самозабвение и любовь, восторг и позор, горе и стыд, ненависть и опьянение чувств. Но совсем не так ярко, красиво и мощно они писали, подтвердив повторяемость культурных мифов: манифестации нужны молодости и шумной бездарности. Среди них были те и другие. И те и другие поддались всем современным искушениям. Они не хотели сделать паузу и «вдохнуть пары древности, постоянства и бессмертия» – они хотели тонуть в эротизме, в разгуле, в политическом маскараде, до поры до времени относясь к нему слишком серьезно. Они спешили жить. Они и жили жадно. И столь же жадно, поспешно писали и печатали свои, написанные в возбуждении, не всегда продуманные, не прочувствованные до конца произведения.
Пожалуй меньше других поддавался молодежным конвульсиям Захар Прилепин.
Сильная жизнь
Захар Прилепин начал крупно – с войны и революции. Большие темы. Мужские темы. «Патология». «Санькя». На фоне бесконечно множащихся бессильных текстов постмодерна, ложного разнообразия героев, кастрированных авторской волей до недочеловеков, – на таком фоне прилепинская проза читалась ободряюще. Ободряюще потому, что к концу XX века уже начинало казаться, что поколениям нечего сказать друг другу. Казалось что одни, наши старшие, кто изнемогал под тяжестью мертвого для них духа рыночного порядка, одиноко надрываются и почти надорвались – как Валентин Распутин в повести «Дочь Ивана, мать Ивана». Казалось что другие, моложе, ушли из литературной профессиональной среды почти-что в одиночество, в «затвор» – как Олег Павлов. А между ними в зрелой силе нынешние пятидесятилетние – вот уже вообще «незамеченное поколение» – продолжают думать и писать, не оглядываясь ни на кого. Просто делают свою работу. И были все глухи друг к другу, изредка испытывая взаимную ревность и, в принципе, не боясь ни разрывов, ни одиночества.
И тогда молодые сказали о войне. Прилепин был на войне – и это самое главное. Но не только Захар – о Чечне и войне писало всё их поколение, даже те, кто не был на войне. Они все болели Чечней. Да, вот так – человеческая судьба начиналась войной, но и литературная возрастала на ней же. Не у всех. И тут выживал сильнейший. Прилепин, например, копил внимание к себе с первого романа о войне, а у М.Свириденкова «чеченский роман» не пошел. Не знаю, из войны ли вырос «революционер» Прилепин или все было не так, но, как понимаю я, его нетерпимость к современному миру была не столь велика и серьезна, чтобы можно было говорить о Прилепине-революционере.
Революционерство пригодилось Прилепину для «биографии», «литературной судьбы», в которой по новым условиям должны быть «формулы клипов». «Я занимаюсь революцией» – говорит герой Прилепина. И это уже ослепительно, это уже раздражающе, это уже круто. И, в принципе, если всерьез отнестись к «революции» Прилепина, то понять ее довольно не трудно. В его революции нет ничего, кроме социально-протестного порыва. Да, собственно и сам протест не сформулирован, не обдуман и чаще безмыслен. Это – не протестное мировоззрение, но протестное настроение: и это, мне кажется, для Захара принципиально. Принципиально потому, что те, кто жил и шел впереди, – те слишком много болтали о «духовном опыте», исканиях, «маловнятном понимании добра». И все это было так легко отдано и предано, потому что их, прежних, «искания» и «духовность» выедены были до дна глубоким разочарованием. А потому они, новые и свежие люди, не хотят рефлексий – вплоть до вызова русской интеллигентской традиции: герой Прилепина готов окончательно решить, что русский человек «не склонен к покаянию», «и хорошо, что не склонен, а то бы его переломали всего» («Санькя»).
Они, буквально битые, узнавшие физическое насилие (и это очень унизительно) будут кричать со страниц прилепинских книг о том, что «у каждого в сердце своя беда»: «мы – безотцовщина в поисках того, чему мы нужны как сыновья», мы вольны и в нас есть «страсть ходить строем», и у нас есть «наша злоба»; теперь время ненавидеть и все менять, ведь вы, старшие, «принесли страну мою в жертву своим разочарованием»; мы будет жить и чувствовать вопреки вам. Правда, у некоторых героев Прилепина «заниматься революцией» – то же, что у других и слабых – «заниматься сексом». «Заниматься революцией» – это прежде всего определенным образом ощущать себя в мире. Ощущать как изощряется твоя злоба в адрес тех ментов и прочих спецслужб, которые, как кажется прилепинским героям, только и хотят сделать каждого из нас пустым и ненужным. Ощущать, как пульсирует в жилах кровь гнева, направленного на разрушение их мерзкого, вызверевшего мира. Сладость бунта Прилепин передал точно. Вот в этой сладости и вся фишка. И я его понимаю – руины поверженных бастилий и красное полотнище революции будет всегда волновать «честную и бедную молодость», даже если на этих руинах «дирижирует» такой психопедагог как Э.Лимонов, умеющий потреблять юные души. Впрочем, есть и такая точка зрения, что «проект Прилепин» только и нужен был для того, чтобы мягко и бархатно вытеснить из медийного пространства самого «учителя» – Э.Лимонова. И это почти удалось, если, конечно, «проект» был.
Я не буду подробно говорить о романах Захара Прилепина и его двух книгах рассказов («Грех» и «Пацанские рассказы»). Учитывая весь его творческий опыт, я скажу о двух рассказах и «поэме», в которых есть все лучшее и все проблемное в Прилепине. Это – «Жилка», «Грех» и «Русские люди за длинным столом».
«Русские люди за длинным столом» красиво названы автором «поэмой», что, на мой взгляд, совершенно художнически неоправданно и выполнено плохо; а туманное название жанра всего лишь прикрывает некоторую тучность конструкции, расплывчатость мысли, вернее, повторение чужих мыслей: «Народ, воистину, данность в современной России. А нация – воистину – задание» (источник – интеллектуалы круга С.Белковского). Поэза будущей нации для меня сомнительна во всех отношениях. Излишне-претенциозно в ней библейское эстетство: весь зачин – «Русский человек есть глина, в которую до сих пор легко вдохнуть дар, дух и жизнь. Народ – глина, когда в него вдыхают живой дух – он становится нацией» – звучит по меньшей мере странно, если вспомнить, что нация у Прилепина – «это задание» (причем «не для всех»). Отрыжки чужих мыслей подвели Прилепина – западническая концепция не угадана и не почувствована. А если всерьез, – то, что не стыдно «эксперту» (не знать, что делать с русским духом, проявленном в истории), то стыдно писателю – это как: национальный дух есть, а нации нет?!
Вообще, в красивой позе стоящая «поэма» Прилепина – манифест всеобщего примиренчества, вульгарного братания: это раньше (в конце 90-х) он хотел «убить, физически уничтожить нескольких человек из числа, скажем условно, либералов, либеральных политиков, либеральных журналистов», а теперь, в 2007 году, он смотрит «на этих людей почти с нежностью. Они – одни из немногих, охраняющих то, что крепит и меня». Жаль, что причины «нежности» остались не объясненными, как и то «нечто», что крепит этих «немногих», в круг которых теперь попал и наш соблазнившийся автор (дальше на всякий случай сказано, что «либерализм ненавижу по сей день как чуму»).
За «длинным столом» Прилепина (он лично наблюдал или знал эти типы) сидят следующие русские люди: деревенские с малой родины, солдатня (срочники и контрактники), «бодрые бойцы спецназа» и отдельные настоящие генералы, национал-большевики, русские парни «из породы новых революционеров», рецидивисты, опера, шоферы, профессора, политики, бизнесмены, «камуфляжная братва», губернаторы, миллиардеры с Рублевки, люди Кремля («Там тоже живые люди, они тоже плакали бы, если бы.» – так коряво написано у автора, но перед этим у него плакали бомжи, которых лишили жилья на загородной помойке. Сильные ассоциации за тобой – дорогой читатель!).
«Пусть все живут» – и миролюбиво, и всечеловечно, и всеобъятно-слезливо, и противно-сентиментально заявляет автор. Но тут же, через несколько абзацев своей поэзы восклицает: «Есть кровь, и почва, и судьба. И речь, пропитанная ими». Красивая фраза эта могла бы быть подлинной и мужественной, если бы хотя бы в чем-нибудь конкретном она узнавалась (не считать же, что у всех, сидящих за символическим прилепинском столом есть некая «одинаковость» – не знаю, правда, как и какой «кровью», а особенно судьбой, измерить «одинаковость» срочника, политика и миллиардера с Рублевки). Впрочем, я понимаю – Прилепин, если и не начитался, то «полистал» книги, излагающие концепции этнонационализма.
Мне противно было читать эту неумную «поэму» Захара, пропитанную каким-то духом вертлявости сразу по всем направлениям. Русский народ называет этот процесс так: «Одна ж. а – семь хвостов». Представляю, какую нацию построит такой активист, тем более, что он сам признается, что ходит по нашей земле со странным чувством, что ему «все отзывается вокруг»: «Наверное, так ходят лесники по любимому лесу». Что тут сказать? В какой-то горячке примиренчества писалась несчастная поэма – слишком виден грим на чужых мыслях, усвоенных плакатно и с ненужным доверием к ним; слишком мало подлинности и собственной внутренней работы. Прилепин (бывший нацбол и омоновец) теперь способен к большой и неразборчивой «человечности» – и это единственный итог его плохой «поэмы». Печально.
На самом-то деле, о чем умеет писать в полную силу Захар – это о любви, свободе и «пацанской» дружбе. Свободу он понимает по-мужски: ему кажется вполне подлым желание избавиться от всякой ответственности, ему ненавистна пустая трескотня рыночного времени, его герои не нуждаются в том, чтобы кто-то снял с них чувство ненависти к ненастоящему, «бумажному» миру. В «Жилке» как раз и переплелись эти главные темы – любви и свободы, особенно обостренно чувствуемой перед угрозой ее потерять.
Рассказ дышит просторно, вольно, но постепенно наполнится сдержанной тоской, чтобы потом, в финале, выплеснуться радостью мужской дружбы. «Жилка» – просто рефлексия-воспоминание о ссоре с женой и прозрачном мае; о большой тайне любви между этим мужчиной и этой женщиной, – о тайне, неизбежно убывающей в усталой, «почти неживой» его женщине. Прилепин много сказал существенно-простого о своем герое в этих скупых описаниях – нет, не секса, но состояния «мы вместе» через самые тесные, подспудные объятия– во сне. Эта тесная телесность, эта переплетённость, врастание друг в друга – будто еще и страх потерять друг друга, будто чистая удивляющая радость одной плоти мужа и жены. А потом будут утраты – жизнь ли, сами ли украли друг у друга эту хрупкую близость? «Я обнимал ее, – но она отстранялась во сне…Я помню это ночное чувство: когда себя непомнящий человек чуждается тебя, оставляя только ощущение отстраненного тепла, как от малой звезды до дальнего, мрачного, одинокого куска тверди. И ты, тупая твердь, ловишь это тепло, не вправе обидеться». Жесткая пластика рассказа становится несколько иной именно тогда, когда герой помнит о «счастье любви»: «А ведь какое было счастье: тугое как парус». Жар от любовных строк остается, однако, внутренне-сдержанным. Вообще в любовной теме Прилепин умеет себя «держать в узде», что только лучше и ярче передает ощущение благодарной – мужской – сильной нежности: «Верность и восхищение – только это нужно мужчине, это важнее всего, и у меня было это, у меня этого было с избытком! – вдруг вспомнил с я благодарностью». Мужчина без своей женщины-жены, которой он дарует материнство, отлучен слишком от многого: отлучен от полноты мира, от радости сердца и «огромного света». Да, собственно, счастье, которое было, и делает его бесстрашным и сильным, возвращает ему достоинство – он не желает бегать как заяц, петляя и заметая следы, от опасности (возможного ареста). Вообще этот переход в состоянии героя напомнил мне классическое: толстовского Пьера, который вопрошал, – и это вы думаете взять меня в плен? Мою бессмертную душу?
Да, вечером герой снова поругается с женой (привычная ругань, обрамляющая рассказ – это своеобразное «ношение ада в себе»). Впрочем, все равно и это нестрашно, – ведь он навсегда знает, «что такое ладонь сына и дыхание дочери», разрывающие его сердце нежностью; ведь в нем навсегда это звонкое чувство любви-памяти к своей жене.
«Жилка» – это еще и состояние героя в канун возможного ареста (ведь он «занимается революцией»). Впрочем, как он ей занимается, мы не узнаем, кроме того, что «водили… вдвоем страстные, бесстрашные колонны пацанвы по улицам самых разных городов нашей замороченной державы, до тех пор, пока власть не окрестила всех нас разом мразью и падалью, которой нет и не может быть места здесь».
Главное другое – главное что эти, которые схватили его друга Хамаса, (а в конце рассказа он свободен), эти хотят «лишить меня тепла, простора, мая». Революция и возможная опасность тут тоже даны как бы и не всерьез, но для определенного психологического конфликта с тем сугубо гладким и причесанным культурным пространством, которое любит обуржуазенная проза.
Революция – социальное или асоциальное действие у Прилепина? Нет, не социальное – у Прилепина и его героев нет программы, стратегии, тактики, крупных политических идей. И Санькя, и герой «Жилки» никакие ни островские Павки и ни горьковские Павлы. Прилепинский герой совсем не готов к тому, чтобы корректировать ход истории (ход жизни в России) сознательной жертвой. Да, герой-контрактник в «Патологии» рискует, но и не размышляет совсем об этом. Да, герой «Жилки» тоже рискует, но и оправдание-опору своему риску ищет не в мыслях, а в действиях. И хотя они иногда и вспоминают «режим», – все же критика эта касается эфэсбешников, ментов, т. е. людей структуры, людей «в форме». Никакого революционного мировоззрения собственно нет и в помине, как нет и героя, пытающего жизнь, проверяющего на деле какие-либо идеи жизни и революции. И это понятно – если бы все это было, да к тому же изложено всерьез, «по-взрослому», Прилепину бы не дали развернуться. Ведь в «Саньке» «революция» всего лишь выступает в легкой деструктивной форме, а значит – приятно-асоциальной (поговорить же о революции, оппозиции, сопротивлении – это вам, пожалуйста, сколько угодно можно! Все равно давно никто и никого – если не выгодно – не слышит!) НО асоциальность-протестность в современных условиях, сумблимированная в литературу, стала стержнем обновления самой литературы. Это-то всем критикам (независимо от прежних позиций в литературе) и понравилось. После придурков, которые ели свой кал; после мерзких старушечек Авдотьюшек, странного народца-уродца и рядом с припадочными извращенцами, дебилами, например персонажами елизаровских «Кубиков», прилепинский герой выглядит положившим предел литературному нигилизму и обладающим шансами противостоять антиидеалу современной литературы (здесь я должна уже вспомнить и С.Шаргунова с его фантастическим – для меня – оптимизмом). Конечно, они писали контрлитературу по отношению к мейнстриму – всему известному и растиражированному.
О каких «шансах» я говорю?
Во-первых, мы видим некоторое возвращение на классические устойчивые позиции: над жизнью у Прилепина и Шаргунова все-таки есть Судия, а значит – не все позволено. Для моего поколения в этой позиции нет никакой смысловой и жизненной новизны – но Прилепин и Шаргунов высказали ее после чудовищной деструктивности «ликвидаторской литературы» постмодернистов, потому и прозвучала она оздоровляюще.
Во-вторых, у Прилепина нет радикализации повседневности: обыденное, частно-интимное, напротив, для него альфа и омега бытия; привычный реестр счастья – это и есть внутреннее ядро его прозы. Обыденность совсем не деспотична – она всегда источник радости, потому что в ней была существенная простота – был дедов дом, была бабушкой поджаренная картошка, был «весь этот день и его запахи краски, неестественно яркие цвета ее, обед на скорую руку – зеленый лук, редиска, первые помидорки, – а потом рулоны обоев, дурманящий клей», а «под утро пришла неожиданная, с дальним пением птиц, тишина – прозрачная и нежная, как на кладбище» («Грех»). Была яркая и жаркая ранняя любовь, в которой все было скромно и бестелесно, но которая научила понимать собственное тело, угадывать грех его желаний. «…Всякий мой грех… – сонно думал Захарка, – …всякий мой грех будет терзать меня… А добро, что я сделал, – оно легче пуха. Его унесет любым сквозняком…». Чистая и ясная проза.
Вообще строительство амбициозной литературной траектории Захару Прилепину удалось: патриоты до сих пор полагают деревенское происхождение (а наш герой родился в нижегородской деревне) гарантией настоящести, националисты-интеллектуалы ценят брутальность, действенную мужественность его русского героя; оставшиеся либералы сильно заматерели, но не настолько, чтобы не поддерживать оппозиционность в других. Найти у Прилепина высказывания прямо противоположные, и по этой причине могущие устраивать всех, нетрудно. Но не в них дело. Это правда, что его деревенские корни дали ему много того, чего нет ни у Шаргунова, ни у Коваленко (городских). Земляной, животный (живот-жизнь) привкус его прозы очевиден и силен: «Все это живое, пресыщенное жизнью в самом настоящем, первобытном ее виде и вовсе лишенное души, – все это с яркими, цветными, ароматными, внутренностями, с раскрытыми настежь ногами, с бессмысленно задранной вверх головой и чистым запахом свежей крови не давало, мешало находиться на месте, влекло, развлекало, клокотало внутри. …Та самая, тягостная ломота, словно от ледовой воды, мучавшая его, нежданно сменилась ощущением сладостного, предчувствующего жара. Жарко было в руках, в сердце, в почках, в легких: Захарка ясно видел свои органы, и выглядели они точно теми же, что дымились пред его глазами минуту назад. И от осознания собственной теплой, влажной животности Захарка особенно страстно и совсем не болезненно чувствовал, как сжимается его сердце, настоящее мясное сердце, толкающее кровь к рукам, к горячим ладоням, и в голову, ошпаривая мозг, и вниз, к животу, где все было… гордо от осознания бесконечной юности» (все это роскошное физиологическое письмо связано с наблюдениями героя над зарезанной дедом и освежеванной свиньей). Этим крепким инстинктом жизни, принятием ее всякой-разной, всякой-любой, кажется, и особенно привлекательно творчество Захара Прилепина для современников.
Прилепин, когда основные литературные игроки либо блефуют (изображают, что они писатели), либо «работают» над тем, чтобы литература из постмодернистской превратилась в постчеловеческую (см. Ю.Буйда, М.Елизаров и другие – имя им легион), – Прилепин в этой ситуации предложил иное отношение к миру: он утверждает состоятельность тварного мира, он защищает право человека на простейшее и фундаментальное в бытие. Цивилизации смерти, – «технологичному и сознательному отвержению жизни» (а именно такова она сейчас), – он противопоставил идею жизни как полыхающей, роскошной силы. Жизни юной, огненной, злой и активной, с мужественной и безжалостной волей, где беда и любовь, где ненависть и чистый запах младенца, где кровь, боль и неистовая тоска, где хлеб и водка, где родина и любимая женщина абсолютно равны друг другу: «Бог есть. Без отца плохо. Мать добра и дорога. Родина одна». Аксиомы. Они – генетический код прозы Захара Прилепина, настолько же не желающего никакого истощения внутренних, скрытых задач этого «кода», насколько и «не заметившего», что «реальный мир» вновь вошел в моду. А значит – главные инстинкты, «романтическое мужество» и молодой «бунт проклятых», продленные без мысли во времени и пространстве (от глубины живота – ввысь), чреваты разложением и бесплодием. А значит – они вновь должны быть преобразованы, напитаны, защищены сознательной силой традиции, к огромному ресурсу которой Захар Прилепин только прикоснулся. Проза Захара Прилепина – энергетическая. Только в отличие от тупых напитков-энергетиков, в ней доминирует настоящая сила жизни, крепко заточенная им в слово.
А меч? Меч нужно держать наготове. Но «добра с кулаками» сегодня категорически мало – добро тоже должно быть и умным, и отчаянным, и героическим, и сильным…
Стильная жизнь
Сергей Шаргунов тоже был в Чечне. Тут другой, менее отчаянный и серьезный опыт, чем у Прилепина, но все же риск был. И «биография» Сергея не менее насыщена «обстоятельствами», заставляющим критиков и сплетников дегустировать и смаковать некоторые из них, потеряв всякое чувство меры, особенно, когда речь идет об отце-священнике.
О Сергее Шаргунове я уже говорила слова горькие, опасаясь, что политик съест в нем писателя, которым в ту пору он только начинал быть. Впрочем, в его политическом загуле есть что-то очень личное: благополучный, блестящий молодой человек, желая «познать жизнь-паскуду» – ринулся под ее «подол», захотел изнанки и даже «помойки» («ананасы и рябчиков» поменять на гнилую корку). Такое бывает именно с благополучными. А дальше случился шаргуновский «прорыв» в Думу, закончившийся вполне закономерным крахом. А теперь вот и книжка вышла – «Птичий грипп». Название, что и говорить, коммерческое, преувеличенное, но заразительное и узнаваемое. И даже какой-то прохановский «приемчик» в нем ощущается. Но дело не в этом. Книжка, как мне видится, своеобразный итог и «прощание с молодостью», где была борьба, смена как перчаток партийных интересов, странная, все время ускользающая главная мысль: зачем все это?
И все же кем был все эти бурные годы Сергей Шаргунов в литературе и медийном пространстве? Я долго искала это главное слово. И я его нашла. Конечно же, я буду опираться не на «голую биографию», а на последнюю книгу «Птичий грипп», где, как это часто у них (тридцатилетних) бывает, автор и герой специально соотносятся друг с другом.
Кем был?
Сергей Шаргунов был денди.
Высокий и изящный, громкий и чуть изломанно-пафосный, алогичный и зажигательный. Денди митингов и молодежных тусовок. Ему нравилось модное общество и экстравагантные жесты (отдать премию «сидельцу» Э.Лимонову). Ему нравилось, что он чей-то соперник. Соперник в любви. Соперник в популярности. Соперник в творчестве.
Он любил политический дендизм – с холодным умом, почти бесстрастно он играл разными фигурами в разные партии. Это – его «точка обладания» миром. Он выдумал свою политику – он собирал тех, кто не хотел ждать и очень хотел жить. А потом – денди в камуфляже. Наверное, такая позиция вполне удовлетворяла политическое тщеславие самого Сергея как теперь – героя «Птичьего гриппа». Ему эстетически нравилось ощущение своего превосходства, проистекающее от «конфликта с обществом», правда, как стало ясно, в ту меру, которую определяет это самое не всегда уважаемое «общество». Денди ведь всегда тесно связан с тем обществом, которое он даже должен чуть презирать. Денди совершенно не обязан сжигать себя в костре революции, сколько бы он при этом не «пламенел» словами и словечками. Как прилепинская брутальность и бритоголовость, так и шаргуновский дендизм стали знаками – знаками победительной и популярной мужественности. Это – их удар. Это – им упрек.