Текст книги "Порядок в культуре (СИ)"
Автор книги: Капитолина Кокшенева
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 26 страниц)
Страхов назвал путь Толстого «живым путем». Что это такое?
В декабре 1879 ода Толстой в беседе с тульским архиереем Никодимом сообщает ему о своем намерении передать имение крестьянам. Отец Никодим не одобрил его намерения, указав графу на семью. Кроме того, он считал, что именно нравственный максимализм, которому Толстой желал следовать в реальной жизни и воплотить его, и привел графа к расхождению с Церковью и Православием. В 1882 году «Исповедь» Л.Н.Толстого изъяли из майского номера «Русской мысли», что способствовало необычайно популярности этого произведения (снимались многочисленные копии, они разошлись по всей России, появились переводы на европейские языки). Всем стало ясно – перед читателем главное произведение «другого» Толстого. Толстой заявил вслух, что никакую веру на веру, попросту, он принять не может. Мы знаем, что Толстой не был удовлетворен «ответом» Церкви и священства на свои запросы. Быть может, это лучше и глубже других объяснил Страхов, когда писал Толстому, почему архиереи ему не помогли: «Они люди верующие, но эта вера подавляет их ум и обращает их рассуждения в презреннейшую софистику и риторику. Они не признают за собой права решать вопросы, а умеют только все путать, все сглаживать, ничему не давая ясной и отчетливой формы….Я ненавижу все эти приемы, хотя знаю, что при них может существовать дух действительного смирения и действительной любви. История нашей церкви в этом отношении очень жалка. Великих богословов, великих учителей, – нет, нет никакой истории, ни борьбы, ни расцвета, ни падения…». Наверное, эти смелые и точные слова Н.Н.Страхова актуальны и сегодня для каждого, кто хотел бы мыслить о вере своей.
Страхов прямо показывает, куда стал двигаться Толстой, в какую сторону: Толстой стал искать вокруг себя таких людей, которые «знают, зачем жить и как умирать, следовательно, людей истинно и твердо верующих, и нашел их в русском простом народе. Пусть не забудут ревнители христианства, в какой великой школе обучался вере граф Толстой. Они должны согласиться, что в выборе школы им руководило глубокое религиозное понимание» (1, 142). Далее Страхов сообщает, что ни у Каткова, ни у Аксакова, ни у митрополита Макария писатель не нашел ответов на вопросы о вере (обращался к ним), а вот у «простых людей» нашел искомую «мудрость», усвоив «основы народного благочестия» и, тем самым, критик полагает, что и все мы должны в Толстом признать «живое и могущественное проявление той самой религиозности, которая одушевляет русский народ» (1, 143). Но в том то и дело, что граф Толстой – не представляет простонародного сословия, а потому и «не мог ограничиться детскою и простодушною верой народа» (1, 143). А потому он стал прилежно изучать Библию и писания богословов, он «изменил образ своей жизни», «старается на деле выполнять свои новые убеждения» (1,144). И Страхов спрашивает читателя: а кто из нас, считающих себя «настоящими христианами и упрекающими его в заблуждениях», – кто из нас столь же серьезно отдался тому, что мы считаем для себя «самым важным предметом»? «Люди, преданные религии, – полагает Н.Н.Страхов, – …в нем наверное найдут для себя много поучительного и назидательного, чего уже никак нельзя найти у тех, которые называют себя настоящими христианами, но о вере никогда не думают, предоставляя эту заботу духовнику, а в жизни спокойно плывут туда, куда дует ветер» (1, 145).
В чем же был для Страхова прав Толстой?
Из всех приведенных выше цитат ясно одно: внутренний мир человека есть естественная первичная среда его религиозной жизни. Главная ценность мира – нравственная. Главная и подлинная красота мира – нравственная красота. Главный и настоящий свет мира – это нравственный свет, который наиболее ярко явлен у настоящих святых. Потому и прав Толстой, когда пишет: «Закон человеческой жизни таков, что улучшение ее как для отдельного человека, так и для общества людей возможно только через нравственное совершенствование» (10, 45.). И нет никакого иного пути, который бы позволил обойти стороной нравственное совершенствование.
Толстого принято упрекать в «рационализме», в том числе и его веры. Уже названные выше «религиозные философы», впрочем как и наши современники, не раз укажут на «просветительский рационализм» Толстого. Сначала они, отмечает Н.П.Ильин, отделили религию от этики (нравственности), а потом религию – от разума. Между тем Толстой очень дорожил вообще умением «хорошо мыслить» и очень ценил это умение в Н.Н.Страхове, всегда призывающего к пониманию самих себя, к пониманию русской жизни, к сознательным началам этого понимания. Между тем, с другой стороны, святые отцы тоже говорили о том, что «разумное начало» есть свидетельство человеческой духовности (свидетельство того, что человек есть образ Божий). Ясно, что речь в данном случае не идет о культе разума, характерном для науки (по словам Страхова – «идоле научности»). Л.Н.Толстой писал: «Ученые люди нашего времени решили, что религия не нужна, что наука заменит или уже заменила ее, а между тем, как прежде, так и теперь, без религии никогда не жило и не может жить ни одно человеческое общество, ни один разумный человек (я говорю разумный человек потому, что неразумный человек, так же как и животное, может жить и без религии)» (10, 18). Для современников Толстого вопрос о вере и знании тоже был чрезвычайно важен. Нам же предстоит ответить на вопрос: прав ли был Толстой, требующий разумной веры?
Страхов, указывая, что вере Толстой учился у простого народа, сам же отмечает, что Толстой не просто стал верить (что и делает простой народ), но и думать о вере (чего не делает простой народ). Критик совершенно справедливо говорит о том, что размышления о вере связаны с рационализмом. Он приводит существующую в ту пору некую точку зрения на искания писателя: «…Толстой умствует и по-своему толкует тексты; он – не верующий, а рационалист» (1, 146). Страхов совершенно справедливо говорит, что «рационализм вообще есть дело неизбежное» и мы на каждом шагу оказываемся рационалистами. Но возникает вопрос, если мы только рационально понимаем слова Евангелия, то возникает опасность их ложного понимания. Но этой опасности, тем не менее, даже те, кто не имеет достаточного богословского запаса знаний, часто избегает. Почему? Многие «простые люди» «никогда евангельских слов не истолкуют и не могут истолковать в дурном духе. Следовательно, дело не в том, что мы пускаемся в собственные объяснения и умствования, а в том, с каким духом мы приступаем к чтению Писания, чего мы в нем ищем» (1, 147). Тут можно вновь вспомнить Н. П. Ильина с его тезис о «внутреннем знании» народом Христа. Страхов ссылается на статью из «Русского Обозрения», в которой говорится, что «изучение Священного Писания вовсе не так легко и требует головы не менее сильной, чем изучение какой либо другой науки» (1, 147). Но если бы в вопросах веры нужны были только «сильные головы», то слишком многие не могли бы понимать тексты Писания. Однако все знают обратное: люди, в том числе и самые «темные слои народа», среди которых ведется миссионерская деятельность, способны его понимать. Следовательно, «не умом постигается главный смысл Писания, а сердцем, всеми живыми силами нашей души» (1, 148). Следовательно, рационализм неизбежен в вопросах веры, но и быть «полным рационалистом» в тех же вопросах невозможно. О Толстом же Страхов говорит, что он начинал с рационалистического отрицания и сомнения, но пришел к такому образу чувств и мыслей, которые уже нельзя назвать сугубо рационалистическими. Толстой сердцем признал над собой власть Христова учения, – считает Страхов: «Для него Христос есть явление единственное и несравненное, есть живое лицо, в котором воплотилась высшая истина» (1, 150).
Толстой писал Страхову в письме от 27 января 1878 года следующее: «Я ищу ответа на вопросы, по существу своему высшие разума, и требую, чтобы они выражены были словами, орудием разума, и потом удивляюсь, что форма ответов не удовлетворяет разуму… Ответы спрашиваются не на вопросы разума, а на вопросы другие. Я называю их вопросами сердца. На эти вопросы с тех пор, как существует род человеческий, отвечают люди не словом, орудием разума, частью проявления жизни, а всею жизнью, действиями, из которых слово есть одна только часть» (14, Т. 1, 399). Страхов понимал Толстого именно так, как сам он говорил в этом письме. Но Толстой, понимая непостижимость разумом некоторых аспектов веры, поступил с точностью наоборот: он отказался от того, что непостижимо. Он отказался от таинства причастия, о чудес, обрядов, то есть от всего сверхопытного и сверхрационального. «Исповедь» Толстой начал писать в 1879 году, о своем замысле он сообщал в письме к Страхову в ноябре 1879 г., закончена рукопись была в 1881 году, Страхов пишет свою статью в 1891-м, следовательно, он хорошо был знаком с работами Толстого «учительного» характера. Помимо «Исповеди», Толстой пишет «Критику догматического богословия» (1881), трактат «В чем моя вера?» (1884), в которых рассказал сам о своих сомнениях, своем понимании Христа и христианства.
Таким образом, непостижимость догматов приводит Толстого к отказу от них, в то время как проблема поставлена, в сущности правильно: непостижимость догматов это не факт, «который надо принять без рассуждения, но ключевая проблема христианской мысли» (3, 141). Не только для Толстого, но и для русских философов-современников Толстого было недостаточным указания «Веруй!» в суждениях об истине христианства. «Для христианства, – говорит Н.П.Ильин, – жизненно необходимо «обосновать разумную веру в его истину»; и в понимании этой необходимости заключается, по выражению Несмелова (русского философа – К.К.), «глубокая правда рационализма»» (3, 141).
Толстой, не являясь философом, не мог произвести такого глубокого философского и богословского обоснования. Но он не хотел ничего еретического – его желание было вполне законно и справедливо, ведь «он всем умом и сердцем, – пишет Страхов, – стремился к одной лишь цели – понять это учение, уразуметь ту величайшую правду, которая в нем заключается» (1, 149). Значит, как требование Толстого о том, что христианская религия не должна противоречить требованиям нашей совести, так и не должна противоречить нашему человеческому разуму – требования эти вполне корректны и верны.
Между тем, Страхов видит, что на Толстого поднимаются те люди, которые не имеют никакого права «подавать голос в религиозных и нравственных вопросах» (1, 152), что «мы же, русские, будучи на практике самым терпимым народом в мире, на словах и в мыслях встречаем всякое разногласие с каким-то ожесточением и беспощадно его отвергаем» (1, 152). Кроме того, критик полагает, что если бы любого из нас допросили о нашем понимании религиозных истин, то обнаружилось бы еретичество почти каждого из нас: мы «не искажаем догматы» только потому, «что вовсе о них не думаем». Следовательно, мы, то есть публика, общество, не имеем права судить Толстого. (Заметим, однако, что свое непонимание «мы» не выставлям на публичное обсуждение, и на нем не настаиваем. Заметим так же, что Страхов нигде не говорит о невозможности Церкви «судить Толстого», поскольку «авдокат» писателя прекрасно понимал, что Церковь-то как раз вправе высказаться публично относительно публичных же высказываний писателя.)
Центр толстовского понимания Евангелия, по Страхову, составляют «христианские правила жизни, изложение и объяснение наших обязанностей. Он проповедник не какой-нибудь теории, а практического христианства, учитель нравственности» (1, 155). В сущности Страхов прав. И это действительно так и только так. Но достаточно ли человеку «практического христианства»? «…Нравственность, – говорит Страхов, – есть действительное мерило человеческого достоинства и верховная точка зрения. Никто не обязан иметь высокий ум, и все обязаны иметь чистую совесть» (1, 156). Толстой полагает, что само по себе нравственное чувство является источником религии. Мало того, Страхов считает «практическое христианство», «нравственное христианство» вообще главным в Толстом. Но призываая «не ловить его на ошибочных взглядах на природу Бога, мира и людей, на те или другие слова Писания», Страхов, тем самым, признает наличие «ошибочных взглядов» у Толстого. Страхов предлагает решительно их не замечать, остановившись на нравственных началах. Так и только так, полагает он, должно «правильно поставить вопрос» о Толстом.
Не случайно Николай Николаевич Страхов приводит цитату из статьи П. Е. Астафьева, называя его жестоким противником Толстого, и приводит те слова, где и противник признает силу осуждения Толстым «нашего бытия в безмыслии, лжи и разврате» (1, 158). И, видимо, только в этом плане следует понимать слова Страхова о том, что Толстой считал, что «именно он открыл настоящий дух Христова нравоучения» (1, 159). Но что, собственно, он открыл? Страхов подчеркивает, что это «открытие» произошло именно в то время, в ту современность, когда «вся наша жизнь построена на других основаниях» (1, 159). Дух учения Христова, возникший почти две тысячи лет назад, был утерян современниками в конце XIX столетия. Именно в этом смысле его вновь пришлось «открывать». Вместо того, чтобы прибегнуть к «религиозным рассуждениям» и трактатам Толстого, Страхов прибегает к его творчеству, говорит о «Войне и мире», «Анне Карениной» с правилом Левина «жить по Божью», с беспощадным обличением всякой фальши, душевной нечистоты, – он говорит о воспевании Толстым «простоты, доброты, правды». Идеал нравственной жизни, присутствующий в произведениях Толстого, для Страхова, таким образом, по-настоящему достоверен; он тоже – реальный свидетель его христианского нравоучения. Кроме того, этот идеал, полагает Страхов, «почерпнут из душевного склада простого народа и, когда потом поднялись в нем (Толстом. – К.К.) религиозные запросы, он скоро понял, что это идеал христианский, и стал изучать его в Евангелии и выражать в своих рассуждениях» (1, 164).
Толстой для Страхова христианский нравоучитель. Его нравоучение протекает на фоне «ужасных течений» времени (недавние нигилисты стали террористами, анархистами) с их ненавистью к религии. Толстовское нравоучение развертывалось на фоне отрицательного характера просвещения вообще (о Ренане Страхов тоже говорил, что его можно признать «за полного представителя европейского просвещения и на нем изучать состояние этого просвещения, его дух и результаты») (5, 241), следствием чего и стали «равноправность произволов», политический радикализм и тот тип нигилистов, которые «ни с чем не борются, а только всем пользуются», для которых религия, государство, патриотизм – сплошные предрассудки, но предрассудки «удобные и необходимые для их спокойствия и благосостояния» (1, 166). Между злобой одних и гнилью других стоит, по Страхову, исполинская фигура Толстого-нравоучителя. И в этом своем качестве писатель должен был бы рассчитывать на поддержку – поддержку ревнителей веры! «Казалось бы, – пишет критик, – ревнители веры должны были с ужасом и сокрушением смотреть на такой ход умов, продолжавшийся многие годы и десятилетия, и Толстой должен был их обрадовать, как неожиданно появившаяся заря. Между тем, если судить по многим их речам и заявлениям, можно подумать, что они равнодушно сносили тьму и хаос нашего образованного мира, и что эта поднявшаяся заря вызвала у них только раздражение, а не сочувствие. Они вооружились против Толстого с большим жаром, чем когда-нибудь вооружались против самых жестоких отрицателей и вольнодумцев. Они вовсе не замечают, что опровергая его, они большею частию противоречат сами себе. Толстой стал проповедовать преданность воле Божией. Нестяжание, воздержание, непротивление; случалось, однако же, что даже иноки нисколько не обрадовались этой защите обетов, ими самими даваемых и соблюдаемых, а, напротив, находили тут преувеличение и даже клевету на мирскую жизнь» (1, 167). Страхов не осуждает Церкви, ревнителей веры, но полагает, что они должны были поддержать в Толстом прежде всего нравоучителя. При этом Страхов относится с полным пониманием к тому, что все, заинтересованные в сохранении чистоты учения, выступили со своими осуждениями писателя. Он только высказывает сожаление, что эти же ревнители «не всегда ясно видят общее положение обстоятельств, среди которых действуют» (1, 168). Страхов напоминает, что Толстой не принадлежит к церковной иерархии, он не обращался к народу с проповедью «новшеств в вере». Он – литератор, то есть «писатель так называемых образованных классов», значит и своими писаниями он действует только в той сфере, «где имеет силу и значение светская литература» (для простого народа, говорит критик, он пишет рассказы, где только и подтверждает те понятия о вере, в которых этот народ давно пребывает и сам). Но для публики литературной, как и для самой литературы в обширном смысле, Толстой стал явлением новым, имеющим большую силу. Таким образом, Толстого следовало прежде всего поддержать, усилив церковным авторитетом силу его нравственной проповеди (при споре с ним догматическом). Поддержать потому, что это было возвращение человека светского к осознанию необходимости нравственной жизни. Путь позитивного отношения к Толстому, полагает Страхов, был бы более целесообразен. И возможно, добавим мы, не привел бы к столь значительным конфликтам. Страхов предлагал ревнителям веры «сместить акцент», не вести с писателем богословских споров, как бы показывая незначительность рассуждений Толстого в этой области, но поддержать само его стремление, саму его христианскую проповедь в той среде, которая была уже катастрофически безрелигиозна.
Рассуждения Страхова о Толстом ценны и еще одним моментом: искания Толстого рассматриваются им в пространстве общих «волнений нашей «интеллигенции»» (1, 170). Главный источник этих «волнений» критик видит в оторванности от почвы и, следовательно, в недостаточности «твердых опор для спокойного движения по определенным направлениям» (1, 170). Отсюда – то призрачность, излом, то горячечная жертвенность. Кроме того, в этом болезненном процессе, видит критик и философ Страхов некую важную русскую черту: «Русское племя – да, кажется, и всякое славянское – чрезвычайно расположено к умствованию. Вопросы о Боге, мире и человеке всегда находят себе у нас ревностных решителей… Знать цель человека, знать смысл жизни – это желание в нас не угасает, и вместе не угасает расположение ни перед чем не остановиться, все бросить ради этой цели и этого смысла. Отсюда наша неустойчивость; над нами не имеют прочной власти, не могут связать и поработить нас никакие лишения и блага, так как мы всегда пытаемся стать выше их» (1, 171). Но это же прекрасное стремление ума к вечным вопросам нередко оборачивается своей уродливой стороной, что явил собою нигилизм.
Вообще, кажется, Толстой искал философских ответов на свои вопросы о человеке, но перенес их в область богословия и догматического вероучения.
Страхов указал и на то, что почему-то «пономарская мораль» не воздействовала на нашу интеллигенцию, а вот в устах Толстого та же самая «пономарская мораль» обнаружила свою силу воздействия. «Уже с давнего времени на нашу интеллигенцию не имели никакого действия ни простой народ, ни духовные лица…. Духовные лица были безсильны потому, что их мысли и речи так же не входили в общение, не сливались с понятиями и взглядами нашего просвещения, как масло не сливается с водою» (1, 174). Толстой же, на взгляд Страхова, сделал невозможное: нашел ту живую воду, с которой могут сливаться и вода простая, и обыкновенное масло. Благодаря Толстому в слоях образованного общества, полагает Страхов, «поднялись вопросы нравственности и религии, т. е. возник такой интерес, который глубоко спал и, казалось, был погребен навеки…. Люди, для которых церковная проповедь не имела никакого значения, которые жили одними приличиями, выгодами и удовольствиями, или же злобились, не находя для себя других мыслей и другого дела, кроме вражды к окружающему их строю жизни, эти люди вдруг почувствовали в себе пробуждение религиозных идей, пробуждение совести…» (1, 177–178). Итак, Страхов видит «пробуждение совести» и пробуждение интереса к «вопросам религии» большой заслугой Толстого. Итоги страховского оправдания Толстого держатся, таким образом, на следующих принципах:
Толстой позволяет ставить вопрос о соотнесении веры и знания (веры сердца и «думания» о вере).
Толстой «думал о вере» и тем самым совершенно справедливо поставил вопрос о рационализме.
Толстой-нравоучитель (учитель жизни) не проповедует ничего, что находится в конфликте с христианским вероучением.
Страхов нравоучения Толстого видит заключенными прежде всего в его художественных произведениях и произведениях для народа, полагая что можно говорить о целостности творчества Толстого, не разделяя его жизнь на периоды художественных свершений и «религиозных исканий».
Всеобщее внимание и волнение, вызванное нравоучением Толстого, Страхов объясняет рядом общественных проблем: безрелигиозностью образованного общества, отходом просвещенной публики от Церкви, неумением Церкви вести проповедь в этой части общества.
Страхов, в сущности, попытался доказать, что ничего нового толстовская проповедь не дала: просто свежо и ясно в его творчестве были выявлены все старые основания «древней нравственности», христианских наставлений.