Текст книги "Дело моего отца (Роман-хроника)"
Автор книги: Камил Икрамов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 22 страниц)
Дастархан
Моя жена Оля любит рассказывать о том, как мы с дочкой оказались в Ташкенте на праздничной демонстрации.
Я об этом не рассказываю, не получается. Мешает «боковое зрение», не могу о главном, сбиваюсь на объекты второго и третьего плана.
Оля рассказывает так:
– Седьмого ноября было очень тепло, просто жарко, больше двадцати градусов, и мы с утра очень радовались, что урвали кусок лета, когда в Москве холод, снег, вьюга. С утра под нашими окнами студенты театрального института танцевали андижанскую польку – ребята собирались на демонстрацию.
Под эту польку мы завтракали, под нее же вышли из гостиницы, решили просто гулять, смотреть город – настроение было очень хорошее, как у богатых туристов: к тому же нашей игре в богатых туристов очень помогали фирменные длинные плащи, подаренные Камилом. На улицах продавали много всякой еды: горячая самса, плов, сладости и фрукты.
Мы пошли смотреть остатки старой крепости, могучие стены с воротами. Я очень люблю памятники старины трогать руками, только глазами – мне мало. И пока мы эту стену изучали, мы как-то очень высоко забрались, выше всех, и стала нам видна улица, по которой шли танки, бронетранспортеры, везли ракеты. Они уже миновали Аллею Парадов, ехали по домам.
Мы стали смотреть, раз уж видно. С земли пробиться, чтобы увидеть что-нибудь, невозможно. Началась демонстрация трудящихся, они шли районами. Один район прошел, другой… Впереди несли огромный портрет того, чьим именем район назван. Я сразу подумала, ведь и Акмаль-Икрамовский район пойдет, значит, и они будут с портретом. Но вслух это не сказала почему-то. Просто говорю: давайте еще постоим.
Стою. Жду и волнуюсь все сильней и сильней. А потом стоять стало невозможно, я сказала: «Скоро Акмаль-Икрамовский район пойдет…» И мы с Аней сбежали по откосу, папочка за нами. Начали пробираться сквозь толпу зрителей, выбрались на улицу и пошли навстречу колоннам. Идем, тянем друг друга, торопимся, налетаем на кого-то, под транспаранты подныриваем, спешим так, будто нас ждет кто-то. На нас оглядываются, но не ругают: Ташкент же, не Москва. Я думаю: вот сейчас, вот сейчас, а что плачу – не замечаю. Заметила, когда увидела портрет Акмаля. Он молодой, в косоворотке, узколицый такой парнишка. И веселый, молодой же очень.
Портрет поднят высоко, а небо голубое-голубое. Мы навстречу портрету шли, головы задрали, ничего не видим, на людей натыкаемся, а нас все пропускают. И шепот – «иностранцы, иностранцы». Это, конечно, из-за плащей наших, а может, из-за того, что премся против движения, не как все люди. Только вот, отчего плачем так, непонятно. С чего иностранцам плакать на демонстрации в Ташкенте…
Попытка беллетристики
С утра Икрамов выступал на первомайском митинге в Маргелане. Он часто бывал там, любил этот очень узбекский и очень пролетарский город с его устоявшимся бытом, с кварталами, где кустари жили, хотя и крайне бедно, но достойно, с уважением к себе, своему труду и своей судьбе. Тут хорошо мечталось. Мечталось, что вместо зловонных холодных мастерских с ручными станками будут фабрики с большими светлыми окнами. Не будет хозяев и скупщиков-перекупщиков, не будет нужды ткачам работать по четырнадцать часов в день, не будут трудиться в мастерских дети. Скоро это будет, очень скоро, максимум через пять-семь лет. Вот только бы с басмачами покончить, со спекуляцией.
Он стоял на трибуне, солнце светило прямо в лицо, он жмурился и смеялся. Каждый квартал вышел со своими песнями и лозунгами. Особенно гордо и смешно выглядела колонна красильщиков. Всегда крашение шелка было монополией бухарских евреев, живших в Маргелане с незапамятных времен. Впервые вышли на демонстрацию эти недавно еще такие забитые, втройне бесправные люди. На красном кумаче их знамени по-русски был написан известный всем лозунг с добавлением смешным и трогательным: «Освобождение рабочих есть дело самих рабочих и красильщиков!»
И красильщиков, оказывается, тоже.
Очень уж хотелось несчастным и бесправным красильщикам, чтобы не забыли о них в такой день. А песни? Не было на той демонстрации ни одной новой песни, но ни одна старая не пелась на старые слова. Мелодии, видно, более живучи, чем слова. Слова заменить легче. А ведь слова – это самое главное для просвещения народа.
Икрамов утвердился в своем мнении вечером, когда в бывшем военном собрании смотрел оперетту «Кошмар буржуя». Оформление спектакля сделал барон Фредерикс, а тексты сочиняли сами участники.
Задник представлял собой нечто вдохновленное знаменитой картиной Брюллова «Последний день Помпеи», а падающая колонна была сделана из картона и папье-маше и вот-вот грозила обрушиться на массивный круглый стол с резными ножками, за которым восседали и жаловались на судьбу всевозможные буржуи, изображаемые комсомольцами.
Началось представление буржуйским хором на мотив рекрутской песни «Последний нонешний денечек». Злоба дня была выражена довольно точно, представителей эксплуататорских классов ежедневно сгоняли на заготовку топлива, и пели они про это:
Пришел последний мой денечек,
Реви белугой – караул!
А завтра рано чуть светочек
Рубить отправят саксаул.
Лихо под лезгинку отплясывал какой-то щуплый молодой человек с углем нарисованными усиками в черкеске с газырями. Изображал он грузина-меньшевика. Руки у него взлетали лихо то вправо, то влево, мягкие ичиги скользили по грязному полу сцены.
Меньшевик тифлисский
Агент я английский,
Получаю взятки
Прямо без оглядки,
Надуваю ловко,
Ждет меня веревка…
Ох, уж эта веревка. Не далее как вчера Икрамов решил помочь новой советской школе, размещенной в реквизированном у купца Боголепова роскошном доме. Хозяев выселили в дворницкую рядом с конюшней, дворнику дали комнату в поповском доме, а в саду комсомольцы стали делать качели и гигантские шаги.
Когда вкопали столбы, положили перекладину и стали крепить ее скобами, из дворницкой на коленях выползла жена Боголепова и ползком же двинулась к качелям.
Она решила, что такую длинную виселицу строят для всей их семьи, и просила пощадить не детей, а мужа.
Качели остались недостроенными. Она рыдала, билась головой о землю, рвала на себе волосы. Пришлось уйти.
А молодой человек с нарисованными углем грузинскими усиками все еще плясал и пел.
Мы совсем пропали,
Бедные эсдеки,
Слава наша в массах
Сгинула навеки.
По ходу представления после саморазоблачительных песен на сцену должен был выйти рабочий, и буржуи со страха ныряли под стол, на который падала колонна.
Конца представления Икрамов не увидел. Его вызвали на улицу, где верховой нарочный со вторым конем в поводу ждал его.
– Мятеж в крепостной отдельной роте, – доложил он.
Смеркалось, когда они подъехали к воротам.
– Стой! Кто идет? – крикнул часовой.
– Свои! – ответил нарочный.
– Пароль!
– Да говорят тебе – свои. Это я – Артамонов, со мной из обкома товарищ.
– Пароль.
(Здесь следовал кусок текста о том, как взбунтовались красноармейцы крепостной роты из-за того, что их товарища застрелил пьяный красноармеец саперного дивизиона, и о том, как сорок человек положили свои партийные билеты, потому что начальство не хотело выдать им убийцу на суд.
А вслед за этим эпизодом должен был следовать подробный рассказ о ночной беседе отца с курбаши Исламбеком, человеком такой жестокости, которую просто невозможно предположить в благообразном, религиозном и образованном человеке. Исламбек мстил. Мстил за отнятые земли и табуны, ему мало было золота, драгоценных камней и мехов, которые он уже успел переправить в Кашгар.
Но это получался длинный рассказ, и, хотя он был основан на подлинных фактах (только имена я изменил), я не хочу включать эти страницы в книгу. Недостаточно убедительно, на мой взгляд, получились мотивы, которые привели к столь кровавым последствиям.)
Я уже говорил, что во многих цивилизованных странах литература не делится, как у нас, на художественную и документальную. Там иначе: фикшен и нонфикшен, выдуманное и невыдуманное.
А что, если предположить, дорогой читатель, что все здесь изложенное это только выдумка, фикция, фантазия, что стенограмма, запись с магнитофона, воспоминания современников отца – все это стилизация, мистификация? История литературы знает множество таких случаев.
Так вам удобнее, читатель? Понятнее? Спокойнее?
Всем, кому хочется, советую отнестись к этой книге как к чистой выдумке.
И последняя попытка беллетристики
Икрамов прощался с Лениным в Колонном зале Дома союзов трижды. Сначала в составе делегации национальных республик. Потом – вместе со студентами-свердловцами. В третий раз он пошел к Дому союзов вместе с Женей. Она тоже была здесь со своим Институтом Красной Профессуры, но пошла во второй раз с Замоскворецким райкомом партии, где работала раньше.
Им казалось, что прощание невозможно, потому что с Лениным кончалась эпоха, и все, кто оставался после него, кто был вокруг него, никак не заменят его, не восполнят его отсутствия, не заслонят от бед и напастей.
Икрамов всего полгода назад сражался со Сталиным на совещании по национальному вопросу, он сражался с генсеком, с теоретиком, с учителем своим. Возле гроба Ленина Сталин стоял среди других и ничем не выделялся.
И все-таки выделялся.
Чем? Икрамов это понять не мог. Есть в жизни ситуации, когда стыдно что-то продумывать до конца. Стыдно перед самим собой. Икрамова это остановило. А Сталина?
Они шли с Женей домой, на Пятницкую.
Через Красную площадь, где очень холодный ветер слабо шевелил снежок на брусчатке.
Через Чугунный мост над замерзшей рекой.
О чем они говорили?
Наверное, о нэпе, о мелкобуржуазной стихии, которая захлестывает… Это говорила мать. А отец возражал ей, хотя ей возражать было трудно, потому что она экономист-аграрник. Наверное, они называли ходкие в те поры имена, которые и мы теперь стали называть.
Можно еще написать, как из трактира на Балчуге шумно вывалилась компания сытых мужчин в расстегнутых шубах и бобровых шапках, как они оглядели двух скромно одетых молодых людей и как все поняли друг про друга.
Можно еще написать, как встретил дочь и будущего моего отца мой дедушка, как все пили чай с домашним печеньем, слушая детекторный приемник. И дедушка мой говорил зятю: «Имейте в виду, Акмаль, что за большевиков я голосовал только до Октября». Дед любил это повторять.
Дело моего отца
Итак, всю последнюю часть вечернего заседания второго и все утреннее заседание третьего марта ни Вышинский, ни Ульрих не обращались к Крестинскому. Ни разу.
Да и к чему? Зачем его тревожить? Он полностью изобличен показаниями однодельцев. Все, все его изобличали. Достаточно, не правда ли?
Вечернее заседание 3 марта 1938 года.
Комендант суда. Суд идет, прошу встать.
Председательствующий. Садитесь. Заседание суда продолжается. Приступаем к допросу подсудимого Крестинского.
Вышинский. Позвольте мне до допроса Крестинского задать несколько вопросов обвиняемому Раковскому.
Председательствующий. Пожалуйста.
…Среди причин, объясняющих бесчисленные самооговоры на этих процессах, называют две основные.
Первая – это партийная сознательность.
– Так надо для партии, – будто бы говорили палачи, и жертвы соглашались взять на себя любую вину.
– Мы живем в капиталистическом окружении, в обстановке обострения классовой борьбы, – говорили им, и они становились живым примером в пользу бдительности. В связи с этим высказывается теперь мысль о вреде идейной убежденности. Даже самооговоры ради нее.
Вторую причину видят в том, что все без исключения участники процессов были людьми, которые лишились моральных устоев задолго до 1937 года, были сломлены задолго до процессов, «повязаны».
Первая версия предполагает среди участников процесса такую слепую и даже оголтелую идейность, какую никак нельзя ожидать от политиков типа Бухарина, Рыкова, Крестинского или от таких функционеров, как Ягода. Вторая точка зрения более обоснованна. Однако предварительная моральная сломленность арестованных была явно неодинаковой, а оговаривали себя в те годы люди именно так, как того хотели палачи. Конечно, груз преступлений, совершенных во имя идеи, мог разрушить психику, но, во-первых, не у всех одинаковые преступления, одинаковая психика, одинаковые моральные нормы и устои. Во-вторых, перед лицом смерти многие люди вспоминают свои падения и терзаются морально, но это не заставляет их оговаривать себя, тщательно изобретать невероятные преступления вместо действительных.
Так что вторая точка зрения в чистом виде, несмотря на всю ее «психологичность», тоже не выдерживает критики, и ее сторонники обычно добавляют:
– Ну, конечно, и пытки. Естественно, что они выработали для себя эту систему взглядов не вполне добровольно…
Уверен, если речь идет о пытках, то «систему взглядов» пытаемого вырабатывает палач, а не жертва. Он может избрать ту «систему взглядов», что более приемлема для сопротивляющегося, но подвластного ему сознания узника. Я согласен, что кто-то из участников процесса (кто-то, а не все, как это пытаются для простоты объяснить) действительно шел на самооговор, считая себя преступником вообще, но я согласен только с уже приводимой мной ссылкой на то, что физические пытки и лишение сна полностью разрушают сопротивляемость внушению. Это – главное. Правда, у многих участников этого процесса и у моего отца, в частности, в минуты просветления могли мелькать видения, лишающие их возможности сопротивляться. Например, те трупы в лунной казахской пустыне…
В наследие от прежних лет нам досталось удивительно легкомысленное отношение к справедливости. Один поэт говорил мне, что справедливость восторжествовала, когда Берия уничтожал следовательские кадры Ежова. Их (следователей) так же били, пытали, заставляли признаваться в том, что они японские или аргентинские шпионы. Это, по словам поэта, было возмездие. С такой трактовкой можно согласиться, если установить, что возмездие – это наказание не вовремя и не за то.
Подобное «возмездие» – залог новых преступлений, новых злодеяний. Справедливость – вещь точная. Она вся именно в точности, в тонкости.
Показательно, что большинство людей, задумывающихся над прошлым нашей страны, над тем временем, которое еще недавно называлось периодом культа личности, мало думают над философскими, этическими, психологическими аспектами проблемы вины.
Крупнейший современный философ Карл Ясперс посвятил одну из своих основных работ этой проблеме. Но нам ли интересоваться тонкостями! Как нам не возмущаться тем, что западногерманский философ «пытается увести нас в такие сферы, где как бы стираются грани между палачами и их жертвами и в конце концов все оказываются и палачами, и жертвами. В его трудах мы находим сплав правды и неправды, трагедии и фарса, сочувствия к жертвам и глумления над ними». Нам ли интересоваться всем этим! По Ясперсу, следует различать четыре разновидности вины: уголовную, политическую, моральную и метафизическую. Первая состоит в конкретных действиях, нарушающих сформулированные в уголовных кодексах демократических стран законы; вторая заключается в поступках, за которые определенное лицо несет ответственность как гражданин государства, совершивший те или иные преступления; третья возникает в силу того, что каждый человек как индивидуум несет ответственность за свое поведение перед собственной совестью; четвертая проистекает из ответственности не только за собственные поступки, но и за поступки других.
А мы утверждаем, что не нуждаемся в таких тонкостях. К чему они? Ликвидировали кулаков как класс. Уничтожили старых коммунистов как класс.
Ах, как просто быть справедливым!
Есть точка зрения, что тридцать седьмой – возмездие за коллективизацию. Опять огульно, без подробностей. Однако с подробностями – это опять совсем не так, как на первый взгляд. Даже наоборот, Сталин прежде всего убивал тех, кто мог припомнить ему преступления коллективизации, голод, трупы, карательные меры, кто уже в то время показал себя силой, могущей в следующий раз оказать сопротивление. Сталин не дал следующего раза. Нет, я не адвокат своему отцу и всем, кто погиб вместе с ним, но какие бы люди ни попадали тогда в одну камеру, принцип поначалу состоял в отборе лучших, наиболее способных оставаться людьми. Таков принцип. В этом надо отдавать себе отчет, а не замахиваться на всех, не путать палачей и жертвы. Все, мол, одним миром мазаны. Все виноваты. Очень уж это простой и легкий способ утверждения справедливости.
Огульное осуждение сразу же приводит к огульному всепрощению. Все одним миром мазаны! И Вышинский, и Крестинский. Ходят к нам в гости бывшие палачи, женятся на дочках из хороших семей, рассуждают о кинопремьерах и едят раков. Все одним миром мазаны.
Нет, не мой отец виновен в смерти тех тысяч казахов, которые хлынули в узбекские города, но вину свою перед теми скелетами на улицах Ташкента он ощущал всю жизнь, да и я до сих пор чувствую свою вину перед ними. Я-то сидел в «бьюике» и хлеба ел дома вволю.
(Правда, должен отметить для саркастического читателя, что хлеб был серый, плохой и его очень берегли. Моим старшим братьям, Ургуту и Амину, хлеба не хватало. А недавно узнал, что в тот год наша семья получала для меня по предписанию врача поллитра молока, обед брали из столовки, а голод утоляли дынями. Их в Ташкенте было много.)
Если у отца были минуты отдыха от пыток, от гипноза или медикаментов, то это были минуты тяжких сожалений. Однако сознательно способствовать системе, убивающей тысячи и теперь с предвиденной им последовательностью убивающей его самого, мой отец не мог никогда. Это я о нем знаю. Знаю я и то, что мрачные общественные предвидения мучили отца еще тогда, когда небо над головами многих жертв тридцать седьмого года было совершенно безоблачно.
Все это я знаю теперь совершенно точно. Но никогда мне не узнать, что думал мой отец в те трагические дни – второго и третьего марта во время допроса Н. Н. Крестинского. Повторяю лишь, что очевидец помнит моего отца отрешенным, каким-то больным и безучастным, сидящим вдали от зрителей, за спинами других.
Мне почти не снятся сны. Или я их не помню. А тогда, в 1937 году, снились, какие-то я помню до сих пор.
Я спал в столовой на походной офицерской кровати времен первой мировой войны. Это было сложное многосуставное сооружение, складывающееся гармошкой и в собранном виде похожее на концертный аккордеон. Сразу же после отъезда отца – как мне кажется, в ту же ночь (я даже уверен, что в ту же ночь), – со мной была истерика. Эта истерика была во сне. Меня отпаивали водой, и я засыпал, и через несколько минут со мной опять начиналась истерика. Вряд ли нужен психоанализ, чтобы понять, что происходило с десятилетним мальчиком. Хотя все, что было сказано мне отцом в гостинице «Метрополь» перед отъездом, все это дошло до моего сознания не в сентябре, и не в октябре, и, пожалуй, не в марте, во время процесса. Тогда же или позже, в конце тридцать восьмого или даже в тридцать девятом, а может быть и в сороковом, мне приснился тюремный вагон за решетками. Из вагона то выглядывала, то пряталась какая-то женщина, худая, не похожая на мою мать, и вместе с тем мне казалось, что это моя мать. Она выбросила сквозь решетку грязный треугольник письма, на котором был обратный адрес – город Кызыл. Нелепо, что я до сих пор толком и не знаю, где этот Кызыл. Я долго гадал, где, в каких лагерях или тюрьмах была моя мать после Ташкента. Мне выдали свидетельство о ее смерти. Там была дата – 1941 год, как обычно, нет ни места смерти, ни причины смерти. Прочерки. Но вот письмо однокамерницы, полученное двадцать лет назад. Видела мать в феврале 1938-го. И среди всех таких писем никто не называет год 39-й или 40-й. Значит… Январь – февраль 38-го был особо кровавым в Ташкенте. Тогда и там был приговорен к расстрелу великий советский лингвист Е. Д. Поливанов.
Не может быть, чтобы таких людей расстреляли? Нет, это только для виду так говорят, а на самом деле их используют на какой-то секретной и ответственной работе. Может быть, их даже посылают за границу в качестве советских шпионов. Так говорили многие, и многие так думали. Потом я узнал, что в нашей литературе есть источник таких предположений. Это весьма посредственная повесть Тарасова-Родионова «Шоколад».
Так или иначе, но я в это верил. Мне казалось очень возможным, что отец трудится сейчас где-то над освобождением от гнета капитала того индийского мальчика Сами, про которого мы все знали. Только почему нет от него никакой весточки? Боже мой, разве только в голове ребенка происходила тогда эта фантасмагория?
Кстати, у Тарасова-Родионова сочиняет версию о своей якобы чрезвычайно секретной загадочной поездке приговоренный к расстрелу чекист. Он не совершил преступления, достойного расстрела, он должен быть расстрелян для пользы дела, в назидание и во искупление. А жене своей он говорит, что послан на секретную заграничную работу и чтоб писем от него она не ждала.
Он говорит: «То, что я рассказал о своем отъезде, есть величайшая тайна. Никто, кроме трех членов Цека и тебя, не будет знать об этом. Для всех остальных будет широко опубликовано всем в назидание, что за доверие белогвардейцам Зудин расстрелян…
Но все это будет неправда».
Странное представление о справедливости, любви. Искаженное и безжалостное. И отнюдь не героическое, а просто обывательское. О шпионе Пеньковском говорили почти то же самое.
Порою кажется, что стоит только не путаться в употреблении личных местоимений, делящих все сущее на Я, МЫ и ТЫ, ОН, ВЫ, ОНИ, – и тогда все будет в порядке.
Нормальный человек, т. е. человек, находящийся в психологической норме, капитан Тушин или Платон Каратаев, вовсе не стал бы под смертной пыткой отрицать, что он вместе с Бухариным и Крестинским хотел свергнуть Советскую власть. И он не стал бы, как чекист Зудин, морочить голову своим родным, что-де он важное государственное дело делает и пользу творит.
Это не предположение. Есть тысячи, сотни тысяч, миллионы людей, прошедших сквозь ужасы допросов, но пусть даже с какой-то «остаточной деформацией» все же сохранивших трезвое сознание и способность отличать добро от зла.
С точки зрения человека нормального в плане психологическом, не испорченного массовыми видами воздействия, нельзя сказать: «Мы перегнули палку в вопросе коллективизации». Любой скажет так, как сказал тот шофер такси:
– Они говорят, разгружайтесь куда хотите. А у нас мешки с мукой. Говорят, если не будете разгружаться, будем стрелять… В этом лесу ваши уже живут… Ну, мы мешки покидали… Покидали, значит, мешки в воду…
Он не скажет: «Мы накопили такое количество расщепляющихся материалов, которое может уничтожить не только врага, но и…» Он скажет: «Они и атом кинуть могут…»
Для нормального человека деление на «мы» и «они» естественно. Он этого никогда не путал.
Рассказывают, что году в тридцать шестом в очереди за гонораром один старый русский интеллигент, писатель, человек мудрый и саркастический, сказал другому:
– Кажется, скоро они начнут нас сажать.
– Кто это «они» и кого это «нас»? – вмешался третий интеллигент, интеллигент-партиец.
– Прости, – возразил первый. – Я ошибся. Это мы будем сажать нас.
Все они погибли.
Меня удивила фраза в немецком рассказе о начале войны в 1939 году. Один солдат говорит другому:
– Началась война, война, война – они своего добились.
Два немецких солдата говорили о гитлеровской верхушке – «они». Солдатики не путались в употреблении личных местоимений и все-таки воевали шесть лет, по «их» воле. Правда, один из двух стал Генрихом Беллем.
Конечно, не только в личных местоимениях дело, и я не хотел бы вверять свою судьбу тому простому крестьянскому сыну, который, сбежав из тайги, где дети ели кору, работал на «воронке» и с Лубянки возил «их» в Лефортово, в Бутырку и Сухановку. Кого «их» – он не задумывался, ибо жизнь его пошла на лад. Только мать беспокойная. «Я женился, дети у меня, а она все братьев не может простить и жену. Вот, говорит, жену и братьев там бросил. И все нудит и нудит…».
А процесс шел своим чередом. В особой ложе за шторами в это время сидели какие-то люди, желавшие быть неузнанными. Не только Серебрякова говорила это, но будто бы писатель Лев Никулин сам увидел там Сталина. Не очень верю Льву Никулину. Может быть, он поддался версии западных журналистов. Это они утверждали, что они обнаружили не только дым трубочного табака, но и человека, курившего трубку.
Впрочем, что эти журналисты? Им сенсацию подавай.
В тот день сенсацию ждали. Заведующий отделом печати НКИД Е. А. Гнедин передал им: сегодня Крестинский будет давать показания. Так и сказал!
А процесс идет. Раковский, Христиан Георгиевич Раковский – старый революционер, еще в девяностых годах прошлого столетия бывший активным социал-демократом, вступивший в РСДРП(б) в тысяча девятьсот семнадцатом, изобличает Николая Николаевича Крестинского в двурушничестве и в связях с троцкистами.
Вышинский. Следовательно, как вы расцениваете сделанное здесь вчера заявление подсудимого Крестинского, что он не был троцкистом, по крайней мере, с ноября 1927 года?
Раковский. Как не соответствующее действительности.
Вышинский. Вам известно, что обвиняемый Крестинский и позже был троцкистом?
Раковский. Известно.
Вышинский. Вы можете привести какие-нибудь факты?
Раковский. Могу. Я обращусь, если позволит суд, к самому Крестинскому.
(Почему-то ему захотелось обратиться к Крестинскому и назвать его по имени-отчеству. – К. И.).
Председательствующий. Пожалуйста.
Раковский (Крестинскому). Николай Николаевич, когда я был в ссылке, ты мне писал?
Крестинский. Да, через дочь, которая ехала в Саратов, я писал.
После моего отклика на реабилитацию всех участников «право-троцкистского блока» в «Литгазете» в январе 1988 года мне позвонил незнакомый человек.
– Мне нужен Камил Акмалевич Икрамов.
– Слушаю вас.
– С вами говорит Христиан Раковский… Алло! Алло!
– Внук? – наконец спросил я.
– Так точно! Я уж думал, нас разъединили. Надо бы встретиться. Я вообще-то полковник, но буду в штатском. Давайте у Белорусского вокзала, меня легко узнать – два метра рост.
Потом мы сидели у одного из бывших наставников Христиана Валериановича Раковского. Кабинет был увешан фотографиями С. П. Королева, Ю. Гагарина и Г. Титова, все с нежными автографами. А Христиан рассказывал. У X. Г. Раковского был единственный ребенок – сын Валериан, живший в 1937 году в Харькове. Дочь у Раковского была приемная, до катастрофы ее мужем был известный в стране поэт, который вскоре с ней развелся.
Валериан приехал в Москву по делам, позвонил на работу отцу в Наркомздрав и договорился, что зайдет домой часам к шести.
Семья обедала, когда пришли арестовывать Христиана Георгиевича. Он не удивился, был спокоен и на смеси болгарского с французским сказал сыну то, чего не должны были понять посторонние: «Немедленно возвращайся в Харьков, надо спасать Христо».
Христиану было три года. Мать кинулась на вокзал к проходящему поезду, который шел в Кисловодск. Она вспомнила, что там лечился кто-то из знакомых, и со слезами умолила пассажиров довезти ребенка и передать его такому-то.
Согласились люди. Потом трехлетнего Раковского передавали из рук в руки, пока он не попал к деду по матери, который строил Мончегорск. Фамилия деда была Новиков, Новиковым до 1956 года был и Христиан, звали его тогда Сашей.
Христиан Георгиевич все предвидел точно: Валериан был арестован, погиб после пыток в тюрьме.
А внук стал летчиком, потом военным инженером. Разные люди помогали ему преодолеть барьеры, которые вставали перед внуком Христиана и сыном Валериана Раковского. Среди этих людей маршал Рокоссовский, генерал и трижды Герой Советского Союза Кожедуб. И вот он передо мной – полковник, ученый, отец двух дочерей, сам дедушка.
И думаю я о том, как невыполнимо любое тотальное истребление, кроме, конечно, ядерного. И еще о том думаю, какие прекрасные дети и внуки получились у огромного большинства погибших. Недавно разыскал меня сын предсовнаркома Туркменистана Атабаева Кемине. Он начальник крупной геологической организации. Пришел ко мне профессор, директор Астрономического института АН Уз. ССР Таймаз Юлдашбаев, просил присоединиться к усилиям узбекских ученых, которые добиваются создания в Ташкенте мемориала погибшим от сталинских репрессий. Он тоже сын погибшего в 1937-м.
Установка была не только на уничтожение врагов народа, но на жен и на детей. Только их не стреляли, «без права переписки» их отправляли в лагеря, где шанс выжить не сильно отличался от таких же шансов в Дахау. И все-таки многие остались в живых. Девочкам везло больше, остались в живых дочери В. И. Иванова и И. А. Зеленского. Обе женщины многие годы безуспешно пытаются в архиве кинофотодокументов найти материалы процесса. Не верят они, что там их отцы были, а не двойники.
Часто перезваниваюсь с сыновьями В. Я. Чубаря. Им повезло… По малолетству лагеря они избежали, а ссылка была не слишком тяжелой. Недавно познакомился с сыновьями Осипа Пятницкого. Можно привести еще многие сотни примеров – доктора наук, член-корры, директора институтов. Да хоть тот же Святослав Николаевич Федоров, сын репрессированного комдива… Достойные все получились люди.
Хочется видеть здесь закономерность. Ведь все дети жертв вышли в люди не благодаря протекции, связям, авторитету, имени. А всегда – вопреки!
А дети палачей?..
Вышинский. Позвольте спросить подсудимого Крестинского: в каком году это было?
Крестинский. Это было в 1928 году.
Раковский. Это было в 1929 году, в августе или июле месяце. В 1928 году я был в Астрахани.
Вышинский. Обвиняемый Крестинский, а вы куда писали письмо?
Раковский. Он писал в Саратов.
Крестинский. Точно год я не помню. Но я просил тогда Кагановича перевести Христиана Георгиевича из Астрахани в Саратов, ссылаясь на наши с ним дружеские отношения. Это было удовлетворено. И вот, когда он переехал в Саратов, к нему поехала его дочь, я через нее написал ему письмо. Разрешите мне…
Вышинский. Виноват. У нас все делается по порядку…
(Откуда Вышинский знает, что хочет сказать подсудимый?.. – К. И.).
Крестинский. Может быть, я сократил бы вам работу.
Вышинский. Я не нуждаюсь в сокращении, тем более что ваши вчерашние заявления не свидетельствуют, чтобы вы хотели сократить процесс.
Крестинский. Но, может быть, я…
Председательствующий. Дойдет еще до вас очередь, обвиняемый Крестинский.
– Как они его сломали! – скажет внимательный читатель стенограммы. – Как его сломали!
Возможно, и сломали.
Может быть, загипнотизировали.
Когда говорят о возможности гипнотического внушения, как средстве столь гладкого проведения процессов, всегда есть оттенок невероятности, так сказать, крайнего предположения.