Текст книги "Дело моего отца (Роман-хроника)"
Автор книги: Камил Икрамов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 22 страниц)
«…Воланд опять повернулся к мастеру и сказал:
– Ну что же, теперь ваш роман вы можете кончить одною фразой!
Мастер как будто бы этого ждал уже, пока стоял неподвижно и смотрел на сидящего прокуратора. Он сложил руки рупором и крикнул так, что эхо запрыгало по безлюдным и безлесым горам:
– Свободен! Свободен! Он ждет тебя!»
Прямо к пышному саду по долгожданной лунной дороге кинулся к тому, кого послал на лютую смерть, человек в белом плаще с кровавым подбоем, «прощенный в ночь на воскресенье сын короля-звездочета, жестокий пятый прокуратор Иудеи, всадник Понтий Пилат». Тут предсказано и художественно обосновано возникновение самого страшного союза, союза жертвы с палачом[14]14
Это определение кажется мне настолько важным, что я вынужден взять его из пока еще не опубликованного стихотворения Е. А. Гнедина.
Кому борьба за жизнь обуза,Обман постыдный нипочем,Тот жертва страшного союза,Союза жертвы с палачом.
[Закрыть].
Мастер смотрит на своего главного героя с чувством восторга и рад быть полезным ему. (Может быть, в этом главная его трагедия, которую не осознает ни он, ни критики романа!) Похожее чувство испытывает и Маргарита, когда пьет здоровье Воланда, поднимая стакан того же самого вина, которое, по словам Азазелло, пил прокуратор Иудеи. Деформация библейского сюжета, передача Афранию того, что в первоисточнике есть только дело совести, дело высшего суда, не кажется случайной прихотью художника. Эпиграф к первой части романа открывает причину трансформации: «Я – часть этой силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо».
Какой силы? Это кардинальный вопрос.
Вслушайтесь в интонацию, обратите внимание на стиль фразы: «Не спорю, наши возможности довольно велики, они гораздо больше, чем полагают некоторые, не очень зоркие люди».
Кто это говорит, что это за интонация? «Некоторые, не очень зоркие люди…» Это может сказать Афраний, хотя говорит Воланд. А помните, как вопрошает Маргарита: «Наташа подкуплена? Да? Но как вы могли узнать мои мысли? – она страдальчески сморщилась и добавила: – Скажите мне, кто вы такой? Из какого вы учреждения?» Вот лишь одно из многих мест, где открывается внутренняя связь между ведомством Воланда и службой, которую возглавляет Афраний. Антихристова печать – на обоих.
В жизни тутошней, московской, собственные нравственные страдания мастера не идут ни в какое сравнение с неприятностями, которые причиняют ему злые люди. Это не упрек, а объяснение того, почему Маргарита сравнительно легко может помочь мастеру, прибегнув к силам посторонним, в данном случае к нечистой силе. Нас чарует дьявольская путаница добра и зла в романе, она неотразима для каждого, кто смертельно устал от власти мелочной, ежеминутной, рассеянной в бюрократизме домовых книг и в подлости коммунальных соседей. «Кто прописан в ней? Алоизий Могарыч? – Коровьев дунул в страницу домовой книги. – Раз, и нету его, и прошу заметить – не было».
Поистине дьявольская путаница в лексике, в интонациях, путаница персонажей и переплетение идей во всех слоях мениппеи обретает высший художественный смысл в том, что ковбойская перестрелка между котом и теми, кто пришел его арестовать, ни одной стороне не опасна. В конце концов, это только недоразумение. Свой своего не познаша. Известно, что представления людей о потусторонних силах, господствующих в мире, – отражение, «в котором земные силы принимают форму неземных».
Впрочем, трансформацию сюжетов демонологических следует рассматривать особо и более пристально. Не сомневаюсь, что это будет сделано. Наш век тем и отличается, что изучает зло вместо того, чтобы учиться добру.
Тот самый критик, который посчитал роман мастера о Пилате гораздо более глубоким и верным, нежели свидетельства евангелистов, долго сомневался, был или не был нравственный компромисс в том, что Маргарита согласилась служить самой нечистой силе и стать хозяйкой – королевой бала у Сатаны. В заключение своих размышлений критик заявил: «Но все-таки – если даже это и компромисс – так ли уж он велик?»
Общество должно было в кратчайший срок совершить огромный путь, чтобы изображать и воспринимать в качестве житейского компромисса то, что во всем мировом искусстве прошлого называлось трагедией: насильственное жертвоприношение, добровольное самопожертвование или союз с силами зла.
Опыт прожитых нами лет, годы, отделяющие нас от тех дней и ночей, когда М. А. Булгаков писал свою главную книгу, должен был бы подсказать то, что, может быть, и не вполне ясно сознавала сама Маргарита. Не компромисс это, а подвиг трагический. Дело в том, что для осознания всех последствий договора, заключенного с нечистой силой, всегда необходимо время. В неожиданной для многих из нас протяженности времени специфическая особенность нашей жизни.
Мастер чувствует это глубже, чем Маргарита. В этом главное. Потаенное, загнанное глубоко внутрь, в подсознание, чувство стыда приводит мастера в сумасшедший дом. Как этого не понять?
Опять возникает необходимость вернуться к «Фаусту», к самой знаменитой истории о проданной душе. Фауст продал свою собственную, но вряд ли можно считать, что мастер сохранил свою только потому, что за него расплатилась Маргарита. Существует несколько не слишком обоснованных и весьма противоречивых версий относительно того, кто является прообразом Маргариты. Может быть, это обычная сплетня, которую нельзя ни подтвердить, ни опровергнуть, я даже уверен, что это сплетня, но если это правда, то мы, ничего не зная об обстоятельствах предполагаемой близости, можем без ошибки сказать, что это была бесспорно одна из самых неоптимистических трагедий того трагического времени.
Всеобщий наш стыд и столь же всеобщее бесстыдство нельзя вынести за скобки, нельзя о них умолчать. Тема эта, будто бы бесшабашно весело начатая Булгаковым в адском варьете, далее в романе не звучит уже так открыто, это уже не насмешка, а сарказм. Гримаса сарказма и ведет нас к финалу, где вновь в открытую трансформируется библейский сюжет – главы 18–19 из книги Бытия.
Не следует думать, будто сцена гибели города, наблюдаемая с высоты Воробьевых гор, существует вне связи с картиной гибели бесстыдного библейского Содома, одной из самых известных историй всей Священной истории. Может быть, именно тут видно различие в представлении о наказании, возмездии и личной ответственности, которое разделило Библию на две части.
Господь решил огнем и серой погубить Содом и Гоморру за грехи их обитателей. «И подошел Авраам и сказал: неужели Ты погубишь праведного с нечестивым? Может быть, есть в этом городе пятьдесят праведников? Неужели Ты погубишь, не пощадишь места сего ради пятидесяти праведников в нем? Не может быть, чтобы Ты поступил так, чтобы Ты погубил праведного с нечестивым, чтобы то же было с праведником, что с нечестивым… Судия всей земли поступит ли неправосудно?»
Далее позвольте пересказать это короче.
– Если найду пятьдесят праведников, ради них пощажу весь город.
– А если до пятидесяти недостанет пяти, ты истребишь весь город?
– Если найду сорок пять, не истреблю город, уступил Господь.
– А если сорок?
– Не сделаю того и ради сорока.
– Может быть, найдется там тридцать…
– Не сделаю того, если найдется тридцать.
Авраам не унимался.
– А если двадцать?
– Не истреблю ради двадцати.
Далее – дословно: «Авраам сказал: да не прогневается Владыка, что я скажу еще однажды: может быть, найдется там десять? Он сказал не истреблю ради десяти И пошел Господь, перестав говорить с Авраамом…» Только семью Лота вывел он из той местности, обрекая на полное уничтожение «жителей городов сих, и произрастания земли. Жена же Лотова оглянулась позади его, и стала соляным столпом».
Гибель того жалкого, стыдного города, который мы знаем по описаниям самого же Булгакова, а еще Зощенко, Ильфа и Петрова, не обусловливается наличием в нем праведников. Какие уж тут праведники! Ведь не с богом, а с дьяволом идет диалог. К тому же мастер и Булгаков имеют основания ненавидеть Москву точно так, как Пилат ненавидит Иерусалим.
После выхода в свет «Двенадцати» Зинаида Гиппиус записала в дневнике: «Говорят, Блок болен от страха, что к нему в кабинет вселят красногвардейцев. Жаль, если не вселят. Ему их следовало целых двенадцать». К персонажам М. А. Булгакова кого только не подселяли: от самого Сатаны до Человека с собачьим сердцем. Понятна ненависть писателя и его героев к этому насквозь коммунальному городу, к этой огромной коммуналке, где каждый каждому подселенец и каждый в отдельности несчастен.
Под ультрасвист Коровьева начинается казнь города. «Мастера вспугнул этот свист. Он ухватился за голову и побежал обратно к группе дожидавшихся его спутников.
– Ну что же, – обратился к нему Воланд с высоты своего коня, – все счета оплачены? Прощание совершилось?
– Да, совершилось, – ответил мастер и, успокоившись, поглядел в лицо Воланду прямо и смело».
Под свист и хохот Бегемота летят вороные кони, а плащ Воланда вздуло над головами всей компании. «Когда на мгновение черный покров отнесло в сторону, Маргарита на скаку обернулась и увидела, что сзади нет не только разноцветных башен с разворачивающимся над ними аэропланом, но нет уже давно и самого города, который ушел в землю и оставил по себе только туман».
Хотя Маргарита и оглянулась, но соляным столбом не стала. В этом отличии от истории, изложенной в первой из книг Библии, есть свой смысл, приговор или по крайней мере свидетельство ожесточения. Сатанинская жажда решать вопросы тотально от Воланда передалась всем, кто с ним связался. Какая уж тут «слезинка ребенка»! Автор сознавал это, он знал цену комплиментам, которые Коровьев расточал в адрес Маргариты, хотя Маргарита и могла в опьянении верить им так же, как бедный и больной Родион Романович верил льстивым речам Порфирия Петровича. Антихристова печать сияла.
Союз со злом во имя добра Булгаков исследовал не первый, но решение пытался найти самостоятельно, по данности, в ответ не заглядывая. Видимо, и читатели должны были бы проделать ту же работу.
«Рукописи не горят, рукописи не горят, рукописи не горят…» – на все лады заклинал читателей романа другой критик. Он будто и забыл, кого цитирует, будто слова Сатаны стерли из его памяти все, чему учат в школе.
Рукописи не горят? Как бы не так! У Декарта – горят, у Гоголя – горят, у Пушкина – горят, а у нашего мастера – нет!
Почему?
Черт (Воланд) знает. Лукавый мог бы рассказать, кому и какая цена уплачена за страховку от огня. Именно Воланд (он же Афраний), любящий быть зрителем самых драматических сцен из истории человеческого духа, мог бы разъяснить все, о чем нам, читателям таинственного, неоконченного и потому еще более таинственного романа, предстоит гадать и спорить.
«Сюжет не новый. Любовь, убийство, но все, что в ней изображено, все от крышки до крышки происходило на моих глазах».
Удивительная по значению фраза!
Чехову было двадцать три года, когда он опубликовал историю про господина, написавшего роман с убийством. Может быть, никто никогда не узнает доподлинно, зачем он это сделал, почему в начале повествования поставил дату – апрель 1880 года? Можно заметить банальность кое-каких описаний, которые на счету автора романа в романе, как на счету мастера то, чего нельзя отнести на счет Булгакова. Однако обаяние в «Драме на охоте» – чеховское, а сам замысел – блистателен: пародия на детектив, где убийцей оказался не персонаж, а сам автор. Может быть, это не пародия, а исследование на тему о нравственной позиции писателя? Чтобы придумать такое, нужно быть Чеховым, и, наверное, именно молодым Чеховым. И еще необходимо рассердиться на кого-то. Или на что-то.
На кого? На что?
Видимо, больше всего Чехова сердило и смешило нарочитое «усложнение» характеров, начавшееся тогда увлечение «безднами», описанием «человека с тайной». По-пушкински точно зная каждое открытое движение человеческой души, по-пушкински видя своего героя в каждом физическом движении, ясно слыша каждую интонацию его голоса, Чехов всю свою жизнь или смеялся над литературными изысканиями, или сочувствовал им, как болезни.
Легко и весело прослеживая, как автор трансформирует первоисточник (в данном случае уголовную фабулу), Чехов так же легко показывает, как фабула этому сопротивляется, как бессильны в борьбе с жизнью беллетристические упражнения: «Все ваше следствие напоминает письмо, нарочно написанное с грамматическими ошибками, утрировка выдает вас». Но, может быть, еще более интересно в этом шутливом произведении прослежены мотивы, которые движут начинающим литератором. «Мучило же меня другое: все мне казалось странным, что люди глядят на меня как на обыкновенного человека. …Психоз, батенька!.. Мне вдруг захотелось излиться чем-нибудь: начхать всем на головы, выпалить во всех своей тайной… сделать что-нибудь этакое, особенное… И я написал эту повесть – акт, по которому только недалекий затруднится узнать во мне человека с тайной… Что ни страница, то ключ к разгадке… Не правда ли?»
Автор заспешил уходить, но издатель попросил его:
«Постойте, положите шляпу… Вы рассказали мне о том, что довело вас до авторства, теперь скажите: как вы убили?»
К чему это я? Да к тому, что все мы живем впотьмах, а интеллектуалы в этой мгле со страху еще и обоняние потеряли, никак не разберут, что чем пахнет.
Придет время, и прочтут люди все стенограммы, поймут, разберутся – не хуже меня разберутся – и точно обозначат, кто есть кто.
Только когда же это будет?
Только имею ли я право устранять себя из этого процесса?
Дело моего отца
Когда-то очень давно, в лагере на концерте самодеятельности, я читал «Песню о Соколе». Я много чего читал. Особенно часто и с большим успехом среди охраны и вольнонаемных я выступал со «Стихами о советском паспорте» Читал с искренним восторгом и упоением, и голос мой звенел, и вохра мне завидовала. Но вот в «Песне о Соколе» меня как-то неожиданно остановили слова:
«Пускай ты умер!.. Но в песне смелых и сильных духом всегда ты будешь живым примером…»
Несколько ответственнее было бы: «Пускай я умер…» А «пускай он умер…» – совсем уже некрасиво!
Конечно, лучше всего так может рассуждать человек, имеющий аргумент своей крови, в крайнем случае – крови своих близких. Такому человеку все три варианта кажутся приемлемыми.
Между тем психологический механизм пытки как раз на этом примере и построен. Если бы те, кого пытают, знали, что они «не могут все», – процесс не получился бы столь гладким.
Грубо, рисунок такой:
Следователь. Что, плачешь, просишь пощады, готов подписать?
Арестованный. Да, я готов подписать, хотя и не виноват.
Следователь. Эх ты, дерьмо! А помнишь Маяковского? «…рот заливали свинцом и оловом…» Дерьмо ты! Все вы дерьмо!
Арестованный. Я не выдержал, и друзья мои не выдержали. Значит, мы все дерьмо.
Так люди теряли самоуважение. Если бы они раньше знали, что человеческие возможности имеют границы, им было бы много легче. Гордыня обернулась потерей лица.
И это я об отце пишу. Его не сразу сломили. Не просто запугали. Он долго сопротивлялся.
Были, правда, другие случаи… Менее страшные.
Прошу читателя отметить, что психологическая установка на безграничные возможности человека, на независимость его «я» от внешней среды никак из марксизма не вытекает. Однако в революции эта установка играла важную роль.
– Позвольте, – возразит мне интеллигентный читатель, – то все любопытная достоевщина, но почему же никто, никто на процессе не встал и не сказал всего? Ни один человек!
Никто так не заражен красивыми предрассудками, как современный интеллигент. Умение мыслить категориями мешает простому воображению. Даже факты и то мешают видеть. Недаром в современной философии есть специальный термин «интеллектуальное запутывание».
Итак, «ни один человек»…
Один человек был. Николай Николаевич Крестинский.
Академик И. Майский писал о нем в «Известиях» в октябре 1963 года:
«Н. Н. Крестинский родился в 1883 году в семье белорусского учителя гимназии. В 1903 году он стал членом большевистской партии, принимал активное участие в революции 1905 года. Будучи по образованию юристом, оказывал большую помощь работе большевистской фракции Государственной Думы. Одновременно Н. Н. Крестинский много писал в большевистских газетах и журналах тех дней. Репрессии царских властей – обыски, аресты, высылки – в изобилии сыпались на его голову.
В 1917 году, сразу после падения царизма, Н. Н. Крестинский возглавлял большевистские партийные организации на Урале, куда перед тем он был сослан царскими властями. После Октября он сначала стал комиссаром юстиции Северной Коммуны, а позднее Наркомфином РСФСР. С декабря 1919 года по март 1921 года Н. Н. Крестинский занимал пост секретаря ЦК ВКП(б), работал бок о бок с В. И. Лениным. В ленинских сборниках опубликован ряд писем и записок Владимира Ильича к Н. Н. Крестинскому.
Не избежал Н. Н. Крестинский и ошибок. В период заключения Брестского мира он – „левый“ коммунист. Во время профсоюзной дискуссии 1921 года подписал платформу объединенной оппозиции Троцкого – Бухарина, вынесенную в качестве проекта постановления X съезда партии. Однако на съезде Николай Николаевич голосовал не за эту платформу, а за ленинские резолюции о единстве партии и анархо-синдикалистском уклоне.
В 1927 году Н. Н. Крестинский направил в Центральный Комитет партии письмо, в котором писал, что он ознакомился с так называемым „заявлением 83-х“, и просил присоединить его подпись к первоначальному списку подписавшихся под этим заявлением. В 1928 году Н. Н. Крестинский заявил о своем разрыве с оппозицией.
В августе 1921 года Николай Николаевич был назначен советским полпредом в Германии – тогда это был самый важный дипломатический пост за рубежом. Там он пробыл девять лет, в 1930 году Н. Н. Крестинский занял пост первого заместителя Народного комиссара иностранных дел. Н. Н. Крестинский избирался членом ЦИК СССР всех созывов, членом ЦК на VI, VII, VIII и IX съездах партии.
Имя Н. Н. Крестинского осталось в истории прежде всего как имя одного из виднейших советских дипломатов, который под руководством В. И. Ленина участвовал в закладывании первых камней великого здания советской внешней политики…»
Так писал Майский в связи с восьмидесятилетием со дня рождения Н. Н. Крестинского.
А теперь я расскажу о том, что было в марте 1938 года в Октябрьском зале Дома союзов.
С тех пор многие побывали в этом зале. Я сам даже участвовал там однажды в дискуссии о причинах живучести пережитков прошлого. Сидел на той самой сцене.
Прошу помнить, что мой отец видел своими глазами то, что я сейчас частями пытаюсь восстановить по документам и воспоминаниям.
Итак, Октябрьский зал Дома союзов. Мрамор и лепные потолки, усиленная стража и вход по особым пропускам. Первые несколько рядов занимают почти одинаково одетые люди с почти одинаковыми лицами, измятыми бессонницей и еще чем-то, оставляющим глубокие следы. Чем дальше от сцены, тем меньше одинаковых лиц.
Во второй половине зала есть знаменитости. Народный артист СССР Иван Москвин сидит, обхватив ладонью лоб. Никто не видит его лица, но вот кинохроника наводит на него юпитеры, и актер отрывает руку ото лба. Лицо его изображает гнев и презрение. Глаза горят. Юпитеры отвернулись, и потух взгляд. Рука закрывает лицо.
Это мне рассказали не для того, чтобы, упаси бог, бросить тень на процесс или намекнуть, что Иван Михайлович Москвин все-де понимал. Нет! Мне это рассказали лишь для того, чтобы подчеркнуть: актер всегда актер. Даже в зрительном зале.
Где-то вдали от сцены сидел один из тех, кто хотел написать правду о процессе, – Илья Григорьевич Эренбург.
Но я забежал вперед. А то, о чем я должен рассказать, произошло в самом начале, 2 марта 1938 года, примерно в полдень.
Секретарь суда военный юрист А. А. Батнер читает обвинительное заключение. Оно занимает в книге двадцать семь страниц. Затем председательствующий армвоенюрист В В. Ульрих начинает допрос.
Председательствующий. Подсудимый Бухарин, вы признаете себя виновным в предъявленных вам обвинениях?
Бухарин. Да, я признаю себя виновным в предъявленных мне обвинениях.
Председательствующий. Подсудимый Рыков, вы признаете себя виновным в предъявленных вам обвинениях?
Рыков. Да, признаю.
Председательствующий. Подсудимый Ягода, вы признаете себя виновным в предъявленных вам обвинениях?
Ягода. Да, признаю.
Вот тут и начинается то, на что я прошу обратить внимание. Многие знают, что здесь произошло, только не помнят и не считают важным помнить, как это происходило. А только подробности и составляют подлинное знание.
В общем плане: «история – это борьба классов» или «борьба за власть», «так всегда было» и «не вашего ума дело». Но с другой стороны: «Что уж тут мудрить. Все они одним миром мазаны. И Крестинский, и Вышинский».
Между прочим, интересно: мне рассказывали, что Лев Шейнин, когда проезжал мимо дома, где жил Вышинский, плакал настоящими слезами. Лев Романович очень любил Андрея Януарьевича.
Председательствующий. Подсудимый Крестинский, вы признаете себя виновным в предъявленных вам обвинениях?
Крестинский. Я не признаю себя виновным. Я не троцкист. Я никогда не был участником «право-троцкистского блока», о существовании которого я не знал. Я не совершил также ни одного из тех преступлений, которые вменяются лично мне, в частности я не признаю себя виновным в связях с германской разведкой.
Председательствующий. Ваше признание на предварительном следствии вы подтверждаете?
Крестинский. Да, на предварительном следствии признавал, но я никогда не был троцкистом.
(Вряд ли нам удастся сличить подлинные протоколы с опубликованными. Но слова «я никогда не был троцкистом» явно вписаны при редактуре, чтобы далее вписать и слова Вышинского об этом. Во всяком случае, Николай Николаевич Крестинский этих слов сказать не мог. О его солидарности со взглядами Троцкого в прошлом было известно партии, как и о его официальном разрыве с Троцким, публичном отказе от троцкизма. – К. И.).
Председательствующий. Повторяю вопрос, вы признаете себя виновным?
Крестинский. Я до ареста был членом Всесоюзной Коммунистической партии (большевиков), и сейчас остаюсь я таковым.
Председательствующий. Вы признаете себя виновным в участии в шпионской деятельности и в участии в террористической деятельности?
Крестинский. Я никогда не был троцкистом, я не участвовал в «право-троцкистском блоке» и не совершил ни одного преступления.
(Напрасно председательствующий армвоенюрист В. В. Ульрих так задержался на допросе Н. Н. Крестинского. Ведь ясно всякому, что обвиняемый четко и осознанно отказался от показаний, данных на предварительном следствии. В практике любого, даже очень молодого, судебного работника такие случаи не редкость. Видимо, председательствующий слегка опешил и не сразу сообразил, что не нужно акцентировать на этом внимание. – К. И.).
Председательствующий. Подсудимый Раковский, вы признаете себя виновным в предъявленных вам обвинениях?
Раковский. Да, признаю.
(Далее опять все идет гладко. Розенгольц, Иванов, Чернов, Гринько, Зеленский, Бессонов, Икрамов, Ходжаев, Шарангович, Зубарев, Буланов, Левин, Плетнев, Казаков, Максимов, Крючков – все отвечают: «Да, признаю». – К. И.).
Председательствующий. Объявляется перерыв на двадцать минут.
Я не знаю, что они делали в эти двадцать минут с Крестинским, но что они что-то делали, в этом у меня нет никаких сомнений. Если предположить, что они ничего и не пытались делать, то невозможно понять дальнейшего.
В памяти большинства сохранилось только то, что Крестинский в самом начале процесса вроде бы отказался признать свою вину, просто сказал, что ни в чем не виноват, а потом тут же стал подробно признаваться во всем.
Вот, например, как неточно пишет об этом такой весьма добросовестный мемуарист, каким мы знаем Илью Эренбурга. Неточность характерная.
«Во время судебного разбирательства произошла только одна заминка – обвиняемый Крестинский неожиданно отказался от своих показаний на предварительном следствии и начал отрицать и свою причастность к „право-троцкистскому блоку“, и свою шпионскую деятельность.
В связи с этим неожиданным заявлением Крестинского судебное заседание было на время прервано и подсудимых увели. Иностранные корреспонденты бросились к переговорным пунктам, чтобы передать в свои газеты сенсационное сообщение о поведении Крестинского. Однако через полтора часа заседание Верховного суда возобновилось; и Крестинский, признав себя виновным, отказался от своего только что сделанного заявления».
Тут по меньшей мере три ошибки.
Во-первых, не заминка и не одна.
Во-вторых, заседание не было тут же прервано.
И в-третьих, ни через полтора, ни через три часа Крестинский не признал себя виновным и не отказался от только что сделанного заявления.
Ошибки Эренбурга проистекают все из того же свойственного многим невнимания к подробностям.
На самом деле было совсем не так. А относительно дня второго марта все было наоборот.
После перерыва суд переходит к допросу обвиняемого Сергея Алексеевича Бессонова, способного экономиста, дипломата, работавшего с Н. Н. Крестинским.
О Бессонове рассказывают так: «Он темноволосый, с монгольским разрезом умных глаз, слегка сутулится, что не мешает ему быть элегантным; голову держит немного набок, будто учтиво прислушивается. Губы его часто складываются в усмешку, или это кажется оттого, что верхняя губа чуть коротковата. Собеседник и оратор он был отличный, остроумный, но сдержанный, только изредка прибегал к жесту, и тогда слово поддерживали выразительные, большие белые руки».
Люди, знавшие Сергея Алексеевича близко, не осуждали его за то, как он вел себя на процессе. То есть осуждали, конечно, но прощали. Между тем поведение Бессонова на процессе может показаться примером очень страшного и глубокого падения.
Во всяком случае, я лично был потрясен, впервые читая стенограмму процесса в Исторической библиотеке. Бессонов реабилитирован посмертно, и я искренне рад этому. Ведь судили его не за клевету, не за оговор и самооговор, не за слабость воли. Мне понятно и поведение одного из замечательнейших людей двадцатого века, который в 1963 году содействовал реабилитации Бессонова, зная, что тот в свое время дал и на него лживые показания.
Человек этот не толстовец, не всепрощенец, о нем я уже упоминал в этой книге, и к нему более всего подходит забытое нами выражение: я имел честь быть его другом. Да, я имел честь быть другом Евгения Александровича Гнедина, одного из ближайших сподвижников М. М. Литвинова, который был с санкции В. М. Молотова обречен на страшные пытки. Эти пытки в своем собственном парадном кабинете начал проводить сам Л. П. Берия.
Бывшего заведующего отделом печати Наркомата иностранных дел СССР пешком перевели через улицу, и вскоре он был обработан так, что не мог ни ходить, ни сидеть, ни стоять. Его таскали волоком по самым роскошным кабинетам, изредка смазывали раны и ушибы, и снова – то следователи, то Кобулов в присутствии Берии. Это началось в мае тридцать девятого и длилось почти два года. Е. А. Гнедин своим примером как бы опровергает выводы теоретиков и практиков допросов с пристрастием. Он выдержал все, никого не оклеветал, ни в чем не признал себя виновным.
Мы познакомились в лагере на водоразделе Печоры и Камы, и я рассказал ему, что именно Кобулов был моим «куратором» и его четкая подпись (до сих пор помню ее) стояла на важнейших документах следственного дела. Мы мало говорили об этом, Евгений Александрович не хотел обременять своего молодого друга негативными фактами нашей жизни, фактами, которые он считал случайностью, а не закономерностью.
Он читал мне стихи. Много позже я узнал, что именно стихи, чужие и свои, помогли ему выстоять. Он читал Блока, Брюсова, Гумилева, Вяч. Иванова…
Не сразу он сказал мне, что присутствовал на процессе «право-троцкистского блока», что по должности руководил освещением этого процесса в иностранной печати, что видел и запомнил моего отца. Да, он руководил освещением процесса в зарубежной печати, да, на скамьях подсудимых были люди, которых он знал хорошо, с которыми вместе работал или по работе встречался.
Как он чувствовал себя на процессе?
Но я не об этом пишу.
– Если бы я знал, что встречу сына Акмаля Икрамова, если бы знал, я бы смотрел на него иначе, совсем иначе, – с огорчением говорил мне Гнедин. – Что могу сказать… Пожалуй, он более всех был отрешен от всего происходящего.
Файзулла Ходжаев, элегантно одетый, сидел ближе к публике, позировал; Бухарин часто глядел в зал, кого-то искал глазами; Ягода с видом затравленного волка кричал в последнем слове: «Товарищи чекисты, товарищ Сталин, если можете, простите!» Икрамов… Он появлялся из глубины сцены, он был какой-то отрешенный от всего происходящего. Отрешенный и скорбный, иногда тяжело больной, в забытьи… Если бы я знал, что встречу его сына!
Бессонова Евгений Александрович знал хорошо, вместе с ним работал в Германии и поражался роли, которую тому отвели в процессе. Он был спокоен, когда давал подробные показания. Однако иностранные корреспонденты ложь почувствовали, обнаружили противоречия, и Гнедин, читавший их отчеты, однажды сказал Генеральному прокурору:
– Андрей Януарьевич, иностранные корреспонденты удивлены кое-какими противоречиями в показаниях Бессонова.
– Да? – встревожился тот и поблагодарил: – Спасибо, Евгений Александрович, я обязательно поговорю с Бессоновым.
Так вот запросто и поговорит.
В стенограмме начало допроса Бессонова занимает десять страниц. Я их опускаю. Достаточно сказать только, что все они – подробное, с убедительными на первый взгляд деталями, изобличение Крестинского.
Начну со страницы 49-й.
Вышинский. Значит, мы можем установить такие факты: первое – это то, что Крестинский проезжал через Берлин.
Бессонов. Я думаю, что это было в сентябре или в конце августа 1933 года.
Вышинский. Куда он ехал?
Бессонов. В Киссинген.
Вышинский. Зачем?
Бессонов. Он лечился. Он остановился в торгпредстве, и я с ним разговаривал. Дважды мы разговаривали на троцкистские темы.
Вышинский. А он говорит, что никогда троцкистом не был. Может быть, он порицал троцкистов? Вы слышали сами здесь, что он говорил, что он троцкистом не был. Как это, правильно или нет?
Бессонов. (Улыбается).
(Неужели он действительно улыбался? Но и придумать эту деталь тоже очень трудно. – К. И.).
Вышинский. Что вы улыбаетесь?
Бессонов. Я улыбаюсь потому, что я стою здесь на этом месте, потому что Николай Николаевич Крестинский назвал меня как связиста с Троцким. И, кроме него и Пятакова, никто об этом не знал. И если бы в декабре 1933 года Крестинский со мной не говорил об этом обстоятельстве, то я бы не находился на скамье подсудимых.
Вышинский. Так что вы считаете, что вы обязаны ему в этом деле? Позвольте спросить подсудимого Крестинского.