355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Камил Икрамов » Все возможное счастье. Повесть об Амангельды Иманове » Текст книги (страница 22)
Все возможное счастье. Повесть об Амангельды Иманове
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 02:12

Текст книги "Все возможное счастье. Повесть об Амангельды Иманове"


Автор книги: Камил Икрамов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 22 страниц)

Глава двадцать третья

В Тургае свистала декабрьская пурга. Она встретила Джангильдина в ста верстах от города и не утихала неделю. Казалось, что злые силы нарочно стараются замести все дороги, скрыть следы отступавших колчаковцев и кровь, пролитую ими за месяцы господства.

Штаб Джангильдина расположился в помещении бывшего уездного правления. Красноармейцы первым делом растопили выстывшие печи; они гудели и выли от ветра, который дул ровно и сильно. Не верилось, что целый год прошел с такого же тургайского вечера, когда в этом же доме, в этом же кабинете, они с Токаревым принимали Иманова в партию большевиков. Когда все разошлись, Амангельды спросил друга: «Это ничего, что у меня такая молодая жена? Скажут, как у бая…»

Всего полгода тургайский военком Амангельды Иманов состоял членом партии большевиков, с декабря восемнадцатого по май девятнадцатого, по день своей смерти. Он погиб, потому что был коммунистом. Алиби помнил, что первый раз заговорил с батыром о вступлении в партию во время Тургайского областного съезда Советов рабочих, солдатских, крестьянских и казахских депутатов. Батыр сказал, что подумает. Потом белый атаман Дутов напал на Оренбург, и Амангельды со своим отрядом сражался бок о бок с большевистской дружиной, но и тогда не торопился решать вопрос о своей партийной принадлежности. Джангильдин понимал, что едва ли не основным в сомнениях батыра было требование партийной дисциплины. Поэтому он не настаивал, не торопил.

«Это ничего, что у меня такая молодая жена?»

Теперь жену батыра никак не могли найти. Вначале был слух, что ее расстреляли вместе с мужем, еще говорили, что она погибла при перестрелке, третьи высказывали предположение, что Балым удалось скрыться от врагов. Джангильдин полагался на это. Не зря же родичи Балым вдруг среди зимы откочевали неведомо куда.

Как объяснить Ленину причины переворота и измены Алаш-орды, если такой мудрый человек, как Токарев, писал Владимиру Ильичу, что алаш-ординские главари признали Советскую власть, сложили оружие и проявляют послушание. «Довожу до Вашего сведения о таких успехах, испрашивая указания, как поступить вообще с главарями названной шайки в случае их полного искреннего раскаянья. Причем многие из них люди интеллигентные, пользующиеся популярностью среди киргизов». Токарев полагал, что видным деятелям Алаш-орды следует дать возможность заслужить прощение.

Впрочем, деятели Алаш-орды тоже не предвидели своего будущего. Об этом свидетельствовали бумаги, которые они оставили в большом дубовом письменном столе, принадлежавшем некогда уездному начальнику. Так, адресуясь лично к Колчаку, один из предателей радостно сообщал, что с вступлением в Тургай войск Временного всероссийского правительства и после расстрела основных противников можно с уверенностью сказать, что Советская власть свергнута окончательно и навсегда.

Джангильдин знал, что это случилось двадцатого апреля, когда командир партизанского отряда Лаврентий Таран встретился с Имановым в Тургае. Мятеж алашей произошел через несколько часов после этой встречи. Причем сам Таран и бывший военком Оренбурга Карп Иноземцев были расстреляны очень скоро, если не сразу же…

Письмо писалось, видимо, в июне. Многие места в нем были зачеркнуты, и Джангильдин, вначале пропустив вымаранное, теперь старался прочитать именно эти строки. Автор письма сожалел, что Колчак не посылает в Тургай такого решительного и знающего местные условия человека, как Ткаченко, и обращал внимание адмирала на то, что один из советников Временного всероссийского правительства господин Семикрасов С. С. является вредным агитатором, связанным с местным большевиком Токаревым. Прилагаются, мол, перехваченные письма профессора.

Писем Семикрасова в столе не обнаружилось, и Джангильдин об этом пожалел. Николай Васильевич был бы рад получить их. Он много рассказывал о Семикрасове, о вечно сомневающемся русском ученом, который в душе всегда становился на сторону побежденных и потому всегда подозревался в склонности к предательству. Когда побеждали большевики, он перешел к белым. Если начнут побеждать белые, он уйдет в оппозицию и станет помогать большевикам. Токареву Семикрасов нравился, Джангильдин таких людей не понимал. Кроме того, сам не сомневаясь в окончательной победе большевиков, он имел основания думать, что Семикрасов до конца своих дней будет на стороне белых.

Пачка прочитанных протоколов лежала на столе, а картина была еще не очень-то определенной. Конечно, каждый из допрашиваемых видел только то, что видел, и слышал только то, что слышал. К тому же не обо всем из виденного и слышанного люди хотели говорить. Путал карты и нарочно уводил в сторону от существа вопросов Абдулла Темиров. Он хотел казаться объективным и беспристрастным, но умалчивал про то, что с детства знал Амангельды, и потому его объективность казалась подозрительной.

Темиров задержан и находится, кажется, в той самой камере, где перед смертью был Амангельды. Он многой еще расскажет, если его расспросить как следует.

Он признавался лишь в том, что было известно и без него: изгнан со съезда Советов Тургайской области как приспешник царской власти; затем был в отряде Дулатова, во время переворота по поручению алашей направлялся для связи с колчаковцами, должен был привести в Тургай их карательный отряд. А про друга детства вскользь, между прочим: «по циркулирующим слухам был поставлен в известность, что алаш-ординцы за время моего отсутствия расстреляли военкома Иманова».

Джангильдин прекрасно помнил рассказы Амангельды о детстве, о школе муллы Асима, о том, как три мальчика сдавали экзамен перед самим Ибраем Алтынсарином.

Амангельды любил друзей детства и в последнее время жалел, что так разошлись их пути, что Смаил и Абдулла стали активными алаш-ординцами. Вроде бы недавно Амангельды говорил Джангильдину, что верит в возможность нового сближения на основе большевистских документов о праве наций на самоопределение.

Как бы то ни было, но список убийц и тех, кто этому убийству не захотел помешать, содержался в письме, которое Амангельды нацарапал на стене камеры, Джангильдин сам переписал письмо со стенки и с него, собственно, начал «Дело об убийстве».

«Меня ввели сюда в пятницу. С тех пор как я сижу… (дальше несколько слов разобрать не удалось). После семи дней четверть чаю, полфунта сахару дали. Это первый мной виденный свет. Вчера тюрям[12]12
  Тюря – здесь господин, начальник. Есть и иронический оттенок. – Прим. автора


[Закрыть]
написал письмо. Письмо писал тюрям: Миржакупу Дулатову, Каратлеуову, Мазарафу Касымову, Мурзагазы Иобулову, Альмухамеду Касымову, Аскарбеку Кадырбаеву, Казгельды Карпыкову, Оскару Алмасову…»

Джангильдин не раз перечитывал эти строки, стараясь понять, как и почему батыр написал их. Когда? Кажется, что это написано из последних сил, может быть, тяжело больным, избитым, может быть, в полубреду, в жару. Не был ли он болен чем, например тифом?

Среди тех, кого следовало допросить по делу об убийстве военкома, дополнительно к основным участникам значились еще двое: содержавшийся в тюрьме Николай Пионеров и вдова последнего начальника тургайской тюрьмы Гавриила Бирюкова. Вдова представляла интерес только потому, что, как говорили, почти всегда сопровождала мужа во время приема заключенных, обхода камер и наказаний, писала вместе с ним статейки для колчаковских изданий и отдельно от супруга публиковала в тех же газетах кое-какие стишки. Кто такой Николай Пионеров, Джангильдин не знал и весьма удивился, выяснив, что Николай Пионеров и старый, немощный и вечно голодный оборванец, которому из жалости разрешили прибирать и топить печи в штабе, – одно лицо.


Джангильдин размышлял, кого из двух следует пригласить раньше, кого позже, когда дверь открылась и, пятясь задом, вошел старик уборщик. Он нес охапку дров и, свалив их у печки, сказал:

– Комендант велел тебе печку топить. – Он доверчиво глядел на Джангильдина слезящимися глазами больной собаки. – Можно?

Джангильдин кивнул и уперся взглядом в бумаги. Он вспомнил, что все вокруг звали старика Бейшарой, однако обратиться так на официальном допросе невозможно.

Старик сидел перед печкой на корточках и смотрел в топку, где медленно занимался огонь.

– Как вас зовут? – спросил Джангильдин.

– Бейшара.

– Я спрашиваю, как ваше настоящее имя?

– По документу?

– Да.

– По документу я Николай Пионеров, а раньше был Кудайберген.

– Так как же мне вас называть?

– Бейшара. Так меня все зовут. Я давно не обижаюсь. Меня даже в Берлине так звали – господин Бейшара Пионеров.

– Где? – переспросил Джангильдин.

– В Берлине. Есть такой город, – объяснил Джангильдину Бейшара. – Там дома большие и народу много. Дойш называются. Самый умный народ на земле. Они могут по небу летать на пузырях вроде бычьих и на других штуках тоже летают. Я сам видел, хотя мне здесь никто не верит.

Старику обычно не верили, когда он рассказывал про полеты на бычьих пузырях, те же, кто верил, причислялись им к самым умным. Вот и теперь Бейшара не столько хвастал, сколько хотел проверить начальника, сидящего за столом. Оказалось, что начальник не дурак. Если и не поверил, то недоумения никак не выказал, а предложил присесть к своему столу и рассказ про Германию слушал не прерывая.

– А за что вас посадили в тюрьму? Кто и когда?

– Э-э, – протянул старик. – Это давно было, тех людей нет давно. Пять лет назад меня посадили. В 1914 году.

– И до сих пор не выпускали? В чем вас обвинили?

– Тогда считали, что я немецкий шпион.

Безропотность и пришибленность Бейшары вполне позволяли думать, что его по дурацкому подозрению могли посадить в самом начале мировой войны и забыть выпустить. Не сразу Джангильдин понял, что старик содержался в тюрьме по собственному желанию и вполне добровольно. За еду и крышу над головой.

– При царе еще когда, то хорошо кормили, при алашах совсем плохо, но иногда из конвойного котла наливали, иногда арестанты остатки передач давали… Когда холодно стало, я с арестантами спал, вместе теплее.

Джангильдин стал записывать показания Бейшары, на минуту заколебался насчет того, отнести ли этого свидетеля к числу пострадавших от прежнего строя или же причислить его к тем, на ком старый строй держался. Ведь, как ни говори, а был этот Бейшара тюремщиком, хотя и младшим. Единственным итогом размышлений было то, что комиссар – вовсе, впрочем, бессознательно – перешел со свидетелем на более резкое «ты».

– Ты знаешь, старик, что в этой тюрьме содержались верные сыны нашего народа и среди них батыр Амангельды? Ты видел его в тюрьме?

– Зачем глупость спрашивать? Как я мог его не видеть, сам подумай. – Старик почему-то тоже перешел на ты. – Я его с детства знаю, мы с аулом Кенжебая кочевали.

Старик попытался начать свои показания издалека, но Джангильдин выслушал только про то, что Бейшара знал батыра с сопливого детства. Его интересовал самый финал, и вопросы он стал задавать с конца:

– Кто увел Амангельды на расстрел? Ты видел?

– Их много было. Кто к нему раньше ходил, те и в последний раз пришли.

– Кто именно?

Старик, не задумываясь, начал называть имена. Они полностью совпадали с перечислением, известным Джангильдину по предсмертному письму друга: Дулатов, Каратлеуов, Касымовы, Оскар Алмасов, Казгельды Карныков…

– Они к нему часто приходили, когда он в другой камере сидел. Уговаривали.

– Уговаривали?

– Ну да! Чтобы против большевиков пошел, а он, дурак, все им поперек говорил. Он и в детстве упрямый был. Я ему говорю: ты соглашайся с ними, пока сила у них, а потом по-своему поступишь, когда на свободу выйдешь. Там ищи-свищи. Одно слово – дурак! Я ему говорю: соглашайся, батыр. Я со всем всегда соглашался и – видишь – живой-здоровый, а которые не соглашались, те в земле гниют. Кенжебай гниет, и Бектасов гниет, и поп Борис, который меня крестил, тоже издох, говорят. А я живой. Я видел в Германии, как люди по небу на пузырях летают, как бабы голые танцуют. Я иногда ему пел про это. Сяду у его двери и пою вроде для себя, а на самом деле для него. Ему не разрешали домбру давать, а я пел. Он говорил мне: «Ты плохо поешь, Бейшара». Шутил, наверно. Я старался.

Джангильдин не перебивал Бейшару. В его болтовне проскальзывало кое-что, чего нарочно не выспросишь.

– Когда он в большой сухой камере сидел, ему передачи разрешали, сами еду посылали, бинт давали. У него рана воспалилась, он сначала молчал, только мне сказал…

– Рана?

– Конечно. У него в левом плече пуля загноилась. Он ведь отстреливался от них, когда брали его. Ну сначала они его кормили, уговаривали, бинт давали, а потом в карцер кинули. Эта камера, где он последнее время был, карцер называется по-русски.

– А когда его перевели в карцер?

– Разве упомнишь? Теперь уж зима на дворе, а дело-то весной было. Когда, не помню, но знаю, что в тот день пятница была, большой намаз был. Мулла Асим Коран читал, а меня не пустили, потому что я крещеный.

В который раз Джангильдин перечитывал последнее письмо…

«Меня ввели сюда в пятницу. С тех пор как сижу… После семи дней четверть чаю, полфунта сахару…»

– Его посадили в карцер и не кормили? – спросил Алиби. – Может так быть, что вовсе не кормили?

– Почему не может? – в свою очередь спросил Бейшара. – Приказали еды не давать и пить не давать.

– Кому приказали?

– Всем приказали.

– И тебе?

– Мне не приказывали. Я сам понял. Целую неделю приказали морить голодом и жаждой.

Джангильдин старался не глядеть на Бейшару. Предстояло решить судьбу этого, по всей видимости, вполне вменяемого человека, добровольного тюремщика и мучителя. Однако принять единственно правильное революционное решение что-то мешало; может быть, полная откровенность старика. Наверное, поэтому Джангильдин обрадовался продолжению рассказа:

– Первые два дня я боялся к карцеру подходить, а потом ночью подходил. Два раза хлеб ему давал по пайке, один раз половину. Воду давал. Потом во время обхода он бумагу попросил и карандаш, чтобы тюрям письмо писать… После этого письма они и обозлились еще больше. А у него жар был, иногда меня не узнавал. Рука была сизая с чернотой, надутая, как колбаса. Он мне показывал. Он меня с детства любил, я ему конфеты давал. У меня тогда много конфет было.

Бейшара рассказывал Джангильдину правду, и непонятно, зачем врал про конфеты. Он понимал, что врать тут не надо, и выгоды от такого вранья не ждал никакой, просто хотелось так закончить свой рассказ про батыра и про свою дружбу с ним. Конец должен быть хороший, приятный слушателю.

Вдову последнего начальника тургайской тюрьмы привели под конвоем. Она была укутана в два платка и долго разматывалась, расстегивалась, усаживалась, а усевшись и поерзав по скамье, вдруг успокоилась, затихла и расползлась, оказавшись очень старой и неопрятной женщиной с животом, вывалившимся почти до колен.

По делам Джангильдин представлял ее совсем иначе: величественно-чопорной, высокомерной. В боа и с лорнетом. В качестве главного компрометирующего ее материала фигурировали стишки, напечатанные в колчаковской газетке «За Русь Святую!»:

 
…Мчатся тучи, вьются тучи,
Невидимкой большевик
Подползает к своей жертве,
Он зубами к ней приник.
Вурдалак под красным флагом,
Словно бес во тьме степей,
Кровь сосет из своей жертвы
И смеется он, злодей!
 

Всего было куплетов десять, и Джангильдину надоело читать подряд, Называлось это песней вольного степняка, внизу значилось: «Людмила Черноморова».

В другом номере той же газеты была напечатана статья епископа Бориса Кусякина, в которой утверждалось, что корень всех бед русского народа в недостатке религиозного воспитания и утрате былой гордости. «Франция называла себя Великой, Англия Старой, Германия Честной, а русский народ, желая оттенить основную характерную черту своего отечества, назвал его Святой Русью. Некогда русские люди возмущались тем, что потомок татар, зять палача и сам в душе палач надел бармы и шапку Мономаха. Ныне совершается большее».

Рядом со статьей Кусякина было еще одно стихотворение, не более искусное, нежели первое.

 
Великой Российской державе
Достойная честь и хвала!
Ей путь уготован уж к славе,
Она уж стоит как скала!
 

Подпись была та же: «Людмила Черноморова».

– Это ваш псевдоним? – спросил Дягангильдин, показав старухе газету.

– Мой. Я взяла его в память о первом моем муже, погибшем от руки царского наемника.

– Его фамилия Черномор?

– Нет. Это его партийная кличка. Он был известный террорист.

О таком известном террористе Джангильдин не слышал, но старухе поверил. Странно только, что вдова революционера выходит замуж за начальника тюрьмы и пишет стишки против большевиков.

– Если я ошиблась, готова исправить вину, – сказала старуха. Потом вдруг добавила: – Фамилия моего первого мужа Голосянкин. Он был гвардейский офицер, пошедший в революцию по зову сердца. А я была актрисой. Тут все говорят, что я была циркачкой, но это клевета. Я пела в Мариинке вместе с Шаляпиным, и он целовал мне руки. Он даже хотел увезти меня с собой в турне…

Может быть, во взгляде Джангильдина проскользнуло недоверие или просто удивление, но старуха вдруг стрельнула в него мелкими, как две дробинки, глазками.

– Все было именно так, как я рассказываю. Федя моложе меня, но это для нас не имело значения. Можете мне верить.

– Федя – это ваш первый муж господин Голосянкяин? – Джангильдин и вправду не понял, что старуха так называет Шаляпина.

– Моего мужа звали Петр Николаевич, и я предпочла поехать за ним в ссылку, нежели предаваться разврату с Шаляпиным. Моего мужа убили жандармы прямо в его кабинете и пытались уверить меня, что это самоубийство. А он был большой жизнелюб и охотник. А теперь я ношу фамилию моего второго мужа. Я вдова господина Бирюкова, которого контрреволюция вынудила стать начальником тюрьмы. Это был исключительно порядочный и гуманный человек. Он мухи никогда не обидел.

Дня два назад, узнав, что вдова начальника тюрьмы по чьему-то скороспелому решению арестована, Джангильдин подумал, что старуху надо освободить, но больше к этой мысли не возвращался. Теперь он почувствовал неловкость. Стихи полубезумной женщины не могут служить основанием для репрессий. Он вспомнил то, что она говорила. Видимо, она жена того странного типа, который жил в Тургае лет десять назад, делал чучела и, кажется, считался сосланным. Убийство или самоубийство он тоже помнил; там и в самом деле была замешана полиция или даже жандармы.

Старуха говорила быстро, захлебываясь, в одно предложение умудрялась вмещать все новые сведения о своей артистической молодости, о заслугах одного покойного мужа перед революцией и невиновности другого перед убившими его красными.

– Что вы можете сказать о лицах, содержавшихся в тюрьме после переворота 20 апреля? – Джангильдин твердо решил выпустить старуху сразу же после допроса. Нужно только все узнать про Амангельды. – Кого из них вы видели, кого запомнили?

Старуха опять стрельнула своими бледно-голубыми дробинками и довольно толково сообщила, кто был арестован во время захвата власти алашами, как ее мужа, бывшего давно в отставке, принудили стать начальником тюрьмы и в заместители дали телеграфиста Камахина, как она лично вместе с мужем и Камахиным старалась облегчить участь арестантов.

Камахин и в самом деле пытался помогать арестованным и за это был расстрелян через две недели после захвата власти. Камахина Алиби Тогжанович знал хорошо. Это был безликий, но очень услужливый человек, который боялся власть имущих и еще больше боялся будущего возмездия. Из таких получаются хорошие верующие. Сам Бирюков ни в чем хорошем за время начальствования не отличился. Это был служака, единственной доброй чертой которого можно считать лень и сонливость. К царским чиновникам, вяло исполнявшим свои обязанности, Джангильдин был чуть мягче, нежели к ретивым.

– А правду ли говорят, что вы сами присутствовали при экзекуциях и даже при расстрелах? – Алиби спросил только потому, что старуха среди арестантов не упомянула Амангельды. Это показалось подозрительным.

– В своей жизни я только один раз видела, как расстреливают человека. Это был конокрад.

– Какой конокрад?

– Конокрад и бандит.

– Как его фамилия?

– Не помню и не желаю помнить.

– Когда это было?

Старуха не отвечала.

Джангильдин повторил свой вопрос о времени расстрела, но старуха не ответила.

– Это был бандит и конокрад. Он был связан с убийцами моего первого мужа.

– Где его расстреляли? – Джангильдин уже не сомневался, что речь идет об Амангельды. Все алаши и контрреволюционеры приклеивали Иманову этот ярлык. – Где его расстреляли и когда?

– В логу верстах в пяти от города, – сказала старуха. – Я поехала гуда, потому что бандит был виноват перед Петром Николаевичем. Он отпустил убийцу и дал ему денег на дорогу.

Не вдаваясь в объяснения и не называя имени того, о ком шла речь, Джангильдин продолжал спрашивать.

– Кого расстреляли вместе с ним?

– Он был один. Ему предлагали прощение, но бандит стал плеваться. Благо все стояли далеко, иначе он убил бы нас своей бешеной слюной.

– Он говорил что-нибудь?

– Кто?

– Амангельды Иманов!

Старуха будто и не слышала, что произнесено ими. Теперь она не считала нужным отрицать то, что признала молча.

– Он говорил что-нибудь?

– Он много говорил, но я вашего языка не понимаю.

– Его связали?

– Только руки. Сзади.

– Есть сведения, что у него был жар.

– Не знаю, не щупала… Он знал моего мужа, поставлял ему материал для работы. Между прочим, этот ваш Амангельды преследовал меня своими ухаживаньями. Он пользовался успехом у некоторых особ, но я его отшила.

Старуху вновь повело к своей теме, и вот-вот она бы перешла к воспоминаниям о Шаляпине и успеху в Мариинке, но Джангильдин решительно вернул ее к событиям недавним. Все было именно так, как он себе и представлял ранее. Алаш-орда пыталась склонить Амангельды на свою сторону даже после ареста, и главари ее совершенно рассвирепели, когда это не удалось.

Рассказ Людмилы Бирюковой подтверждал многие косвенные сведения относительно даты смерти тургайского военкома. Подтверждалось, что Амангельды около месяца продержали в тюрьме и казнили вдали от города 18 мая.

Алиби Тогжанович продолжал допрос, хотя теперь он, по существу, лишь время тянул, чтобы решить для себя, как следует поступить с грязной старухой. Присутствие при расстреле, даже добровольное присутствие, преступлением считать нельзя. Жажда возмездия за первого мужа или тревога о здоровье старика Бирюкова тоже не преступление. Относительно любого классового врага у чрезвычайного комиссара были только две меры: расстрелять или отпустить как раскаявшегося. Подумав, Алиби Тогжанович написал на обложке дела Бирюковой:

«В связи с психическим заболеванием и как вдову (по первому браку) жертвы царских жандармов освободить бывшую артистку Бирюкову в связи с ее раскаяньем».

Получилось длинно и неубедительно. Насчет раскаянья явная неправда, но ведь и расстрелять старуху тоже нельзя.

– Вы должны дать честное слово, что не станете писать стихов против Советской власти. На этих условиях я вас отпущу до выяснения. Согласны?

– А за Советскую власть можно писать стихи?

– За Советскую власть – пожалуйста, – согласился Джангильдин. – Можете идти.

Старуха вышла, хлопнула парадная дверь, и Джангильдин подумал, что надо отпустить конвоира, доставившего ее из тюрьмы. Где он, кстати? Почему не остановил старуху, не спросил подтверждения? И постовой у ворот тоже обязан был спросить пропуск.

В коридоре никого не было, входная дверь прикрыта плохо, дует. Во дворе тоже пусто, метель утихла, в сгущающихся сумерках с крыльца виден был горизонт и желтые огни в домах на окраине.

Джангильдин кликнул постового, но тот не отозвался. Из дровяного сарая вышел Бейшара с колуном в руках.

Поклонившись Джангильдину, в недоуменьи стоявшему на крыльце, Бейшара объяснил, что все красноармейцы и командиры находятся в караульном помещении, где как раз теперь поет свои песни молодой акын, родной внук великого баксы Суйменбая.

– И постовой там?

– Конечно. Меня послали дров нарубить, а то бы и я там был.

Чрезвычайный комиссар не рассердился. Он вышел за ворота. Снег наискось летел по пустынной улице, но это уже не походило на метель. Просто шел снег и дул ветер. В Тургае всегда ветер. Бейшара с колуном в руках шел за Джангильдином.

– Эта баба, которую к вам привели, она не очень плохая. Она мне белую булку давала. Один раз. И один раз – рыбу соленую. Ее не надо расстреливать, она по глупости везде совалась. В наше время самое главное – помалкивать, а баба разве сможет? Что видел, что не видел – ничего не знай. Нашел – молчи, потерял – молчи. Я и батыру это говорил. Зачем он им возражал, зачем в лица плевал? Я ему говорил, чтоб он с меня пример брал. Я имя менял, веру менял, жену терял и обратно принимал. Я везде был, меня заграничным людям казали, я все терпел и никогда не возражал…

– Позови часового, – велел Бейшаре Джангильдшт.

Через минуту у ворот появился перепуганный русский красноармеец. Он на ходу застегивал полушубок, винтовку зажал под мышкой.

– Почему ушел с поста? – сурово спросил чрезвычайный комиссар.

– Зашел в караулку прикурить, а там один мужик ваш песню поет.

– А ты разве понимаешь по-нашему?

– Малость понимаю, я ведь из переселенцев. Из-под Кустаная.

В караульном помещении, где раньше размещались уездные писари, было жарко натоплено и душно. Керосиновая лампа светила тускло и помаргивала. В этом мерцающем свете Джангильдин увидел в переднем углу на снамейке молодого худощавого казаха в гимнастерке, какие выдавали мобилизованным на тыловые работы, и в ватных чулках. Это, видимо, и был внук баксы.

Про знаменитого Суйменбая Джангильдин слышал с детства и видел его раза два или три. Он знал, что баксы замерз в конце шестнадцатого года, когда карательные войска по приказу генерала Новожилкина жгли аулы и ни в чем не повинные старики и дети оставались среди зимы под открытым небом. Питая стойкую неприязнь ко всем на свете колдунам и шаманам, Джангильдин обеспокоился тем, что внук баксы настолько завладел вниманием слушателей, что и русский красноармеец не мог оторваться от представления. Да и сейчас, когда в караулку вошел чрезвычайный комиссар, никто не оглянулся на него, будто не слышали ничего и не видели. Будто заколдованные.

В руках у парня, сидевшего на скамье, был не кобыз, а обычная с виду домбра.

Чистым, высоким и вместе с тем очень мужественным голосом парень пел про кого-то, кто был крепок, как булат, и остер, как алмаз, кто любил скакать по диким степям на норовистом коне, кто жаждал битвы, как сокол, и кого боялся царь Николай в Петербурге, и губернатор в Оренбурге, и сам русский бог боялся его. Ленин давно хотел с ним дружить и через верных людей из Сибири передавал ему поклон.

Джангильдин уловил в песне явное подражание древним эпосам и особенно «Кобланды-батыру». Сходство было в неторопливом развороте образов, в приподнятости и преувеличенности сравнений. Вместе с тем речь совершенно очевидно шла о нашем времени, коли героя боялся царь, а Ленин хотел с ним дружить. «Да это же про Амангельды! – догадался Алиби Тогжанович. – Это он про нашего батыра!»

А парень пел про батыра, который не боялся ни пушек, ни пулеметов и гнал врагов, как барсуков. Тучи вражьи редели под ударами его сабли, а вражьи сабли, пули и снаряды не могли повредить его стальной груди.

Джангильдину показалось, что в мелодии домбры звучит и что-то вовсе новое, похожее на какую-то революционную песню.

Вот в словах молодого акына появился и сам Алиби. Оказывается, Амангельды, Алиби и еще несколько повстанцев ездили к Ленину за советом, пили с ним чай и ели бесбармак…

Джангильдину стало не по себе. Он подумал, что молодого акына надо потом поправить. Надо сказать, чтобы пел ближе к правде и не преувеличивал.

Парень замолчал, опустил домбру, сидел тихо, и тихо было кругом. Самое время подозвать его и уточнить кое-какие факты. Однако Джангильдин не подозвал молодого акына и сам не подошел к нему с советом.

– Еще, пожалуйста! – попросили парня. – Еще, пожалуйста! Про Амангельды, про царя, про войну, про Ленина.

Парень в линялой гимнастерке, внук баксы Суйменбая, запел снова, и песня его чем-то почти неуловимым отличалась от только что спетой. Поправлять его и вовсе расхотелось. Джангильдин подумал, что про Амангельды будут петь еще многие акыны. Долго будут петь и далеко от Тургая.

Ночью Джангильдину не спалось. Он разбирал бумаги, написал несколько ответов на запросы из разных вышестоящих инстанций, которых с каждым днем становилось все больше, а потом вышел на крыльцо покурить. Часового, как и вечером, не было видно, городок спал, даже собаки не лаяли, хотя вокруг Тургая в черно-мглистой степи выли волки, Они окружали город со всех сторон.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю