Текст книги "Все возможное счастье. Повесть об Амангельды Иманове"
Автор книги: Камил Икрамов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 22 страниц)
Глава вторая
Тургайский уездный начальник полковник Яков Петрович Яковлев был не только старшим по званию в тургайской русской колонии, но и старшим по возрасту, по сроку службы в здешних местах. Невысокий, с веселыми молодыми глазами и дубленым морщинистым лицом, он пользовался уважением и принимал это как должное. Яков Петрович был вдов, и хозяйствовала в его большом и удобном доме дочь – крупная, полногубая тридцативосьмилетняя Ирина Яковловна. Каждую среду в доме полковника собирались самые интересные люди Тургая, пили чай с вареньем и пирогами, иногда выпивали по рюмке, но главное – разговаривали, читали вслух столичные журналы и новые книги, говорили о мировой политике, о судьбах России, о просвещении, о нравах.
Стоял сентябрь, первые дожди пролились над степью, все лето жаждавшей влаги. Тургайские хозяйки готовились к зиме, вернулись из отпусков чиновники, и Ирина Яковлевна после летнего перерыва на вторую среду сентября пригласила всех.
Двое были новичками в тургайском обществе, им уделялось особое внимание. Первым был статистик Семен Семенович Семикрасов – молодой человек со строгим лицом и большими жесткими руками. Он чувствовал себя неловко в новом обществе и весь вечер молчал.
Второй новичок в салоне Ирины Яковлевны был отец Борис Кусякин. Этот изо всех сил старался понравиться, тужился говорить басовитее, строже и неусыпно следил за выражением своего лица, про которое в семинарии говорили, что оно будто бы излишне откровенное.
Полковник пил, кажется, третью чашку чая без сахара и без варенья и с живым интересом разглядывал гостей, словно сам был здесь первый раз. Отец Борис рассказывал о впечатлениях, сложившихся после посещения дальних волостей, о баях, кои претендуют на власть, вскользь о Кенжебае Байсакалове, чуть подробнее о Калдыбае Бектасове. Миссионеру казалось, что его впечатления, впечатления свежего человека, лишенные предубеждений, будут особенно полезны старожилам, которые ко всему пригляделись. Отец Борис так и говорил:
– Как человек новый, с новым взглядом…
Однако хозяйка как-то незаметно и необидно для священника повернула беседу в другую сторону:
– Господа, Семен Семенович доставил несколько презабавных книг и журналов. Я полагаю, надо вспомнить зимний обычай и почитать вслух. Вы знаете, что нас всех, живущих и служащих на азиатских территориях России, кое-кто называет ташкентцами. Книга же, которую привез Семен Семенович, впрочем…
Ирина Яковлевна откинулась на спинку стула, поднесла книгу к глазам и начала:
– «Ташкентцы – имя собирательное. Те, которые думают, что это только люди, желающие воспользоваться прогонными деньгами в Ташкент, ошибаются самым грубым образом. „Ташкентец“ – это просветитель. Просветитель вообще, просветитель на всяком месте и во что бы то ни стало; и притом просветитель, свободный от наук, но не смущающийся этим, ибо наука, по мнению его, создана не для распространения, а для стеснения просвещения. Человек науки прежде всего требует азбуки, потом складов, четырех правил арифметики, таблички умножения и т. д. „Ташкентец“ во всем этом видит неуместную придирку и прямо говорит, что останавливаться на подобных мелочах – значит спотыкаться и напрасно тратить золотое время. Он создал особенный род просветительной деятельности – просвещения безазбучного, которое не обогащает просвещаемого знаниями, не дает ему более удобных общежительных форм, а только снабжает известным запахом…»
Один из ее гостей осторожно подсел ближе к хозяйке и через плечо смотрел в книгу. Единственный киргиз среди сегодняшних гостей – исполняющий должность инспектора киргизских школ Тургайской области Ибрагим Алтынсарин – пересел ближе к хозяйке, заглядывал в книгу. Местные жители звали его Ибраем, а начальник уезда, с которым Алтынсарин работал много лет, на русский манер переименовал в Ивана Алексеевича.
Чем дальше читала Ирина Яковлевна, тем более суровел Алтынсарин. Образ безазбучного просвещения и объект, к коему оно прилагалось, в представлении Алтынсарина обретал совсем не русские, а типично казахские черты. Как это горько сказано о простом человеке: будь он русский, казах или калмык «он стоит со всех сторон открытый, и любому охочему человеку нет никакой трудности приложить к нему какие угодно просветительные задачи». Как горько, как точно, как безнадежно! Кто этот писатель? Алтынсарин хотел прочитать имя на обложке, но там его не было.
– Мрачно, – сказал полковник, когда дочь его сделала передышку.
– Решительно согласен с вами, Яков Петрович, – сказал миссионер. – Я уже рассказывал нынче о двух баях, одном безнравственном и дерзком – Калдыбае Бектасове, который чужд христианству по натуре своей, хотя и грамотен. Я упоминал и о Кенжебае Байсакалове, который, напротив, склонен к христианству, и нравственный облик его чище.
Яковлев сказал:
– Вы, отец Борис, думаете: кто соглашается с вами, тот умен и благороден, кто возражает, тот глуп и подл. Поверьте, из этих двоих разбойников я предпочитаю Бектасова. Яйцеголовый – так, кажется, кличут Кенжебая? – лжив, угодлив и, получив власть, такую способен заварить кашу в Кайдаульской волости, что всему уезду ее не расхлебать. Пусть лучше волостным будет Бектасов. Доверьтесь тут моему чутью. Правильно я говорю, Иван Алексеевич?
Алтынсарин не спешил с ответом. Он сидел теперь за чайным столом у сверкающего самовара, украденного десятком гербовых медалей, смотрел на священника строго и спокойно.
– Правильно я говорю, Иван Алексеевич? – повторил свой вопрос начальник уезда.
– Да, – сказал Алтынсарин. – К сожалению, вы правы, Яков Петрович. Оба они плохи. Бектасов держится за старые обычаи, старую мораль и потому чуть лучше, чем Кенжебай, которому не нужны ни мораль, ни право, ни закон… Меня тревожит еще то, что мы с вами решаем вопрос, кому быть волостным, когда решать это должны не миссионеры, не чиновники, не вы, Яков Петрович, а только жители волости, только они.
– Полноте, Иван Алексеевич, – сказал Яковлев. – Не говорите зря, вы же знаете, какие это выборы, как они проводятся. Мы не должны пускать такое дело по воле волн. Справедливости надо помогать.
– Силой?
– А чем же еще? – полковник пожал плечами. – В чем же, дорогой мой Иван Алексеевич, нуждается справедливость, как не в силе?
Неожиданно в разговор вступил ротмистр Новожилкин. Он стоял с книгой в руках:
– До чего смел и беззастенчив! До чего нагл! «В рассказах Глинки (композитора) занесен следующий факт. Однажды покойный литератор Кукольник без приготовлений, „необыкновенно ясно и дельно“ изложил перед Глинкой историю Литвы, и когда последний, не подозревая за автором „Торквато Тассо“ столь разнообразных познаний, выразил свое удивление по этому поводу, то Кукольник отвечал: „Прикажут – завтра же буду акушером“.
Ответ этот драгоценен, ибо дает меру талантливости русского человека. Но он еще более драгоценен в том смысле, что раскрывает некоторую тайну, свидетельствующую, что упомянутая выше талантливость находится в теснейшей зависимости от „приказания“. Ежели мы не изобрели пороха, то это значит, что нам не было это приказано; ежели мы не опередили Европу на поприще общественного и политического устройства, то это означает, что и по сему предмету никаких распоряжений не последовало. Мы не виноваты. Прикажут и Россия завтра же покроется школами и университетами; прикажут – и просвещение вместо школ сосредоточится в полицейских управлениях».
Отец Борис имел твердую цель всем здесь понравиться и шел к этой цели напрямик.
– Совершенно верно, господин ротмистр. Я далек от мирских дел, но сатира должна быть доброй и не огульной.
– Прогресс любого народа начинается с образования, – сказала Ирина Яковлевна. – С азбучного образования. Сначала образование, затем – неминуемо – реформы! Папа, ты смотришь на меня осуждающе или вопрошающе? Хочешь еще чаю?
– Хочу. Вся беда нашей жизни – это женская неустроенность. Если бы все пары были счастливые, никаких революций, никаких войн, никаких Наполеонов не было бы. У великого и у ничтожного причина одна. Отец Борис рассказывает, что враждуют два киргизских бая. Ему невдомек, что тут шерше ля фам! Бектасов сманил жену у одного из младших родичей Байсакалова. Вы знаете и об этом, отец Борис?
– Знаю. Только Бектасов не сманил, а силой увел молодую жену у Бейшары-Кудайбергева.
– Любила – не увел бы! Я женщин знаю.
– Только православие спасет киргизов от дикости, – сказал Кусякин. – Я видел удивительно смышленых киргизят с удивительно добрыми, я бы сказал гуманными, наклонностями. Вот один мальчик, растущий без родного отца, попросил у меня конфеты, чтобы отдать их младшему братишке, прижитому матерью от второго мужа. Поступок этот…
– Остановитесь, отец Борис! Как можно сказать: «прижитому матерью от второго мужа»? Прижить можно только вне брака, – воскликнула Ирина Яковлевна.
Отец Борис покраснел. Для него все дети были «прижитыми», а уж в нехристианском браке и подавно.
– Вы правы, Ирина Яковлевна, я хотел этим выразить то, что брат сводный, а не родной. Мальчика зовут Амангельды. Другой мальчик по имени Абдулла взял у меня несколько леденцов и, хотя его пугали фанатики, все им не отдал, а отдал только одну штуку. Потом он сам рассказывал мне об этой маленькой хитрости… Кстати, это было в ауле Кенжебая, в те самые дни, когда туда приезжал этот бесчестный Бектасов.
На последнем придаточном миссионер сделал ударение, но, не будучи уверен, что правильно понят, добавил:
– Я обещал Кенжебаю, что обо всем увиденном расскажу в уезде.
Яковлеву не понравилось, как нажимает на него миссионер! Чего доброго напишет в Оренбург, будет жаловаться, те будут в уезд длинные письма писать; они всегда пишут длинно.
– Господи, до чего устал я вмешиваться в киргизские свары! – сказал Яковлев. – Будьте покойны, отец Борис, я поговорю с Бектасовым насчет этой женщины. Пусть вернет ее прежнему хозяину, если хочет баллотироваться на должность.
Глава третья
Аульные мальчишки уважали его за справедливость, потому что качество это в детях встречается почти так же редко, как и во взрослых. И еще они уважали его за то, что никогда не могли угадать, что он скажет или сделает в следующую минуту. У него не было коня с седлом и наборной уздечкой, как у байских сынков, и все-такя ему завидовали, восхищаясь его независимостью.
В то лето он вдруг охладел к игре в асыки, хотя не знал себе равных и мог одним ударом выбить весь кон, совсем не хотел играть в ак-суек и бура-котан.[4]4
Асыки, ак-суек, бура-котан – подвижные игры казахской детворы.
[Закрыть]
Он много помогал по хозяйству в семье и даже яйца, собранные в птичьих гнездах на озере, не съедал сам, как это было принято у сверстников, а относил домой, матери. Но не столько заботы отнимали его у товарищей, сколько желание побыть в одиночестве. Он любил оставаться один. Если и шел к ребятам, то теперь для того, чтобы пересказывать киссы[5]5
Киссы – в этом слове объединяются народные эпические произведения, сказки и поэмы.
[Закрыть] о Кобланды, Алпамысе, Камбаре. Ему нужны были слушатели.
Он взрослел быстрее других – вот, пожалуй, самое главное, что отделило его от сверстников.
Подступала хмурая осень, и все чаще заходила речь о зиме.
Хуже зимы только голод, – казалось, что эту истину Амангельды понял раньше, чем научился говорить.
Хотя и жаркое, засушливое выдалось лето, но, как полагали взрослые, голода вроде быть не должно. Никто, конечно, не поручится, но вроде бы не должно. Во всяком случае, очень сильного голода, возможно, не будет.
В тот год, переходя на зимовки, многие думали так, потому что суховеи и джут измотали людей в Тургайских степях. Из рассказов стариков Амангельды знал, что очень-очень давно – сто или тысячу лет назад – бывали времена, когда воды в степях было много, трава не теряла влажной свежести до поздней осени. Ох, как хотелось пожить в те далекие времена, когда природа была щедрая, а люди сильные и справедливые!
Теперь получалось, что каждое лето суше предыдущего, а каждая новая зима холоднее прошлой.
Никто не любит зиму, никто не хочет переходить на зимовки. Но больше всего – дети! Они легче забывают плохое, зато труднее к нему привыкают. После вольного ветра кочевок, после юрт, пропахших полынью и солнцем, Амангельды просто не мог представить себе сырые землянки, где оживает память прошлогодних болезней и бед. Мать рассказывала, что в землянках живут злые демоны болезней; зимой питаются здоровьем людским, а летом сохнут в тоске и ждут не дождутся, когда загорелые и окрепшие вернутся хозяева к своим зимним кровососам.
На зимовке у людей многое может болеть. Может быть жар с ломотой суставов, с головной болью и кашлем, это скорей всего сузек, то есть горячка. Может заболеть живот: что ни съешь, все насквозь летит; или наоборот – что ни съест человек, все желудок тут же назад выбрасывает. Может просто болеть, будто ножами внутри режет… Этому название – поветрие. Для всех остальных недугов название – порча.
Получается, что болезней всего три, а болеют ими чуть ли не все.
У тетки Зейнеп была порча. С того теплого осеннего дня, когда всем на удивление Яйцеголовый добился, чтобы Калдыбай Бектасов вернул жену Бейшаре, она почти не выходила к людям. Бейшара старался угождать ей, добывал и мясо, и кумыс, и баурсаки, кипятил ей чай два раза в день, а она не смотрела на него и не говорила с ним. О чем говорить, если второй раз силой возвращают ее от любимого и сильного мужчины к постылому и немощному, от богатой жизни – к нищей. Понимала Зейнеп, что не задарма помогает ее мужу Яйцеголовый. Конечно, он рад насолить Калдыбаю, но ведь он не упустит своего, совсем закабалит Бейшару.
Так оно и было. Только сначала Кенжебай подкармливал Бейшару, а с переходом на зимовку совсем перестал. Бейшара почернел, еще больше исхудал, и слезы текли по его лицу беспрестанно. На людях он плакал беззвучно, а оставшись наедине с женой в своей бедной землянке, начинал стонать. Стонал тихо, чтобы никто не слышал. Впрочем, Зейнеп слышала это каждую ночь, она просыпалась от стонов мужа и вновь засыпала, но ни разу не пожалела его и ни разу не осудила Калдыбая. А ведь Калдыбай поступил против обычая, не должен был оп возвращать жену прежнему хозяину. Только русские заставили его, и только потому он согласился, что не хотел ссориться с ними, не хотел на будущих выборах волостного в глазах начальства выглядеть хуже Кенжебая. Не осуждала Зейнеп Калдыбая, а только горестно думала, что мужчины власть ценят больше, чем любовь.
Калампыр и Балкы презирали Бейшару за пресмыкательство перед Кенжебаем, не одобряли они и возврат жены, потому что знали про любовь Зейнеп и Калдыбая, про то, как Калдыбай дважды платил отступного, и главное про то, как не хотела Зейнеп возвращаться. Конечно, Калдыбай лучше Яйцеголового, сильнее, умнее, красивее; он не так лебезит перед русским начальством, но и он собачье дерьмо, если по чужой воле отдает любимую женщину.
Плохая это история! Для всех плохая! Для двух аулов, по крайней мере. А Зейнеп порой особо-то жалеть не хочется. Не хочется ее жалеть, хоть и говорят какие-то безжалостные языки, что не только под нажимом русских отдал Калдыбай Бейшаре беглую жену, а еще и потому, что первым заметил в ней тяжелую порчу.
На летовке Зейнеп болела тихо, высыхала внутренним жаром, на зимовке заходилась громким мокрым кашлем, харкала кровью и однажды позвала соседей и попросила, чтобы они пригласили баксы[6]6
Баксы – колдун, шаман у казахов.
[Закрыть] Суйменбая. О нем в последнее время в долине Терисбутака говорили много.
– Пусть придет баксы, пусть изгонит из меня порчу, тогда я снова смогу жить как человек, и Калдыбай опять полюбит меня.
Эти слова исхудавшая Зейнеп сказала Калампыр, и та не осудила ее. Как Калампыр могла осудить женщину, у которой муж – Бейшара. Калампыр понимала это, потому что и первый ее муж Удербай, и второй Балкы были настоящие мужчины, они умели любить, умели защитить, умели прокормить. Оставшись когда-то с двумя мальчиками у могилы Удербая, Калампыр чуть не умерла от горя, и обычай, обязывающий вдову стать женой деверя, обычай, который она с детства знала, показался ей диким. Не сразу смирилась она, но теперь забыла о тогдашнем своем чувстве, потому что Балкы был хорошим мужем и отцом, ничем не оскорбил в ней память об Удербае. Калампыр и Балкы хорошо понимали друг друга.
– Может быть, баксы ей поможет? – сказала жена, когда вышла от больной.
– Кроме него, ни на кого надежды нет, – ответил муж.
– Ей давали горькие коренья, которые не ест ни лошадь, ни баран, ее поили настоями трав в кумысе, ее завертывали в только что снятую горячую шкуру коровы, потому что свежая шкура может втянуть в себя чужую хворь.
– Шкура коровы мало кому помогает, я заметил.
– Это надо было сделать, чтобы не ругать себя за жадность и черствость.
– Шкуру Яйцеголовый дал на время, потом сразу забрал. Мяса он не дал совсем. – Балкы был мрачен. – Конечно, мы должны позвать баксы. Может быть, это ее последняя просьба. Сообща заплатим, на каждого не так много выйдет. Нельзя, чтобы Бейшара платил за это, он совсем в кабалу попадет.
– Он давно уже в кабале, – махнула рукой Калампыр. – Ты поедешь за баксы? Скажи, когда поедешь, я ему подарки приготовлю.
Баксы Суйменбай велел всем друзьям Зейнеп собраться возле больной.
– Чем больше людей, тем страшней джиннам, – сказал он. – Дети пусть тоже придут.
Когда Амангельды втиснулся в землянку Бейшары, там было тесно. Взрослые пропустили мальчика вперед, и он сел у чьих-то ног.
Впервые в жизни он видел баксы, да еще такого знаменитого.
Ничего необычного в колдуне не было. Он сидел на цветастой кошме и улыбался. Морщинистый лоб, вокруг глаз – тысячи морщинок, но сами глаза ясные, испуганные, молодые. Человек как человек, только кобыз[7]7
Кобыз – смычковый музыкальный инструмент
[Закрыть] у него особенный. Черная кожа на нем поистерлась, стала белой на сгибах, струны из конского волоса давно порыжели. Амангельды неотрывно смотрел на старинный кобыз, потому что сила любого баксы в кобызе. Настоящий баксы с кобызом не расстается, а про кобыз Суйменбая говорили, что он подарен добрыми духами предкам нынешнего баксы ровно семьсот лет назад. Все джинны повинуются тому, кто умеет играть на этом кобызе. Говорят, чго временами кобыз сам собой играет.
Люди тихо и изредка переговаривались между собой, а баксы молча сидел на цветастой кошме и улыбался смущенно, будто помнил, что сидит не на своей кошме и не на кошме хозяина землянки, а на совсем чужой, взятой на время. Бедная Зейнеп пристроилась в стороне, прислонилась к печке. Печку недавно протопили. Никогда землянка Бейшары не вмещала так много народу. Зейнеп дышала часто, глаза ее горели лихорадочно, и она совсем не кашляла. Недалеко от нее сидела на корточках Зулиха и тоже смотрела на баксы.
Все замерли, когда Суйменбай, по-прежнему смущенно улыбаясь, потянулся к кобызу, взял смычок и будто нехотя провел им по струнам. Кобыз сначала пискнул, потом застонал, загудел. Никакой мелодии и никакого ритма не было в этих звуках, резких и диких.
Амангельды почувствовал, как кожа у него пошла мурашками, неприятный холод проник внутрь. Мальчик рассердился: так-то играть каждый дурак может. Он зря рассердился, потому что не от каждой музыки ползут мурашки и замирает сердце, не от каждого пиликанья хочется не только заткнуть уши, но и зажмуриться. Впрочем, жуткая музыка как-то постепенно и незаметно перешла в приятную и сильную. Сначала звучал один кобыз, потом баксы присоединил к нему свой голос, низкий, грудной и тоже сильный. Теперь они пели вдвоем, иногда согласно, иногда споря друг с другом.
Амангельды не слушал слов, только музыка захватывала его, завораживала, кружила голову. Между тем мелодия звучала все приглушеннее, потому что все громче и четче выговаривал баксы слова, обращенные к богу и джиннам. Все громче, громче, громче! Все четче, все четче!
– О бог Аллах, джинн Курабай, другие сильные добрые духи, помогите несчастной избавиться от порчи! Защитите ее от порчи, но не обижайте злых джиннов! Если вы, добрые силы, поссоритесь со злыми силами, то в борьбе своей раздерете пополам красивую Зейнеп. Сохраните ее для сильного мужа, для крепкой семьи, для умных детей, которых она еще родит.
На разные лады повторял баксы эти слова, потом только мелодию вел голос, потом и мелодия стала гаснуть. Нельзя докучать сильным.
В землянке становилось все жарче, дышать было нечем, и люди будто надвинулись на колдуна. Жаркими немигающими глазами смотрела на него несчастная Зейнеп. На щеках сквозь желтизну пробился румянец. Маленькая Зулиха съежилась в комочек.
Вдруг Суйменбай слабо вскрикнул, судорога повела его плечи, руки выпустили кобыз, полузакрылись глаза баксы, опустились углы сжатых губ. Казалось, силы надолго оставили его, но вдруг Суйменбай открыл глаза и увидел что-то, чего не видел никто, кроме него.
– Знаю! – крикнул он. – Вижу! Все вижу! Прочь!
Баксы выхватил из-под кошмы камчу и стал хлестать ею вокруг себя. Свистела тяжелая плеть возле испуганных лиц, все отшатнулись от колдуна, отпрянул и вжался спиной в чьи-то колени маленький Амангельды, а знаменитый баксы перестал хлестать плетью по воздуху, теперь он стал изо всей силы наяривать себя по спине. Рука с камчой будто целилась в кого-то, кто вцепился в загривок колдуна, кто прижался между лопаток.
– Так! Так! Я тебе покажу! – вскрикивал Суйменбай, и, наверное, удары достигали цели. Невидимый джинн соскочил со спины колдуна, тот в изнеможении остановился с опущенной камчой в руке и стал всматриваться в лица людей. Сначала он глянул в лицо Бейшары, тот опустил глаза и заплакал; потом – в лицо Зейнеп, она ответила таким взглядом, что сам баксы не выдержал его и повернулся к маленькой Зулихе. Девочка испугалась и потеряла сознание. В полной тишине отец Зулихи вынес ее из землянки. А баксы все вглядывался в лица. Ох и злой, оказывается, был этот Суйменбай! Глазки совсем маленькие, красные, зубы желтые, длинные.
На Амангельды колдун даже не глянул. Злые джинны вселяются в близких родственников, чаще всего в женщин. Джинны любят даже старых женщин. В мальчишках их никогда не; найдешь. Амангельды много знал про джиннов и совсем за себя не боялся, пусть баксы поищет их среди взрослых. Может быть, они поселились в животе Яйцеголового. Вот он какой тихий сидит у самой степы в углу. Так сел, чтобы никому не лезть в глаза. Может, от него все болезни, все несчастья, падеж скота и бескормица? Хорошо бы Суйменбай нашел в Кенжебае злого джинна и стал бы пороть его на глазах у всех.
Все ближе и ближе баксы к тому углу, где сидел Яйцеголовый, все медленней двигался его взгляд. Он видел за спинами людей, за стенами землянки, за степями и реками, за дальними горами. Он видел джиннов соленых морей, шайтанов белых снегов, он видел кемпыр-джиняа, старуху девяноста лет, такую огромную, что на шубу ей идет девяносто овчин, одна губа у нее до луны, другая до земли.
Остекленелыми глазами баксы глядел в пространство, а маленький Амангельды видел, как бледнеют и вытягиваются лица тех, к кому приближалось испытание взглядом. Пожелтело и словно бы мгновенно отекло длинное, расширяющееся книзу лицо Кенжебая. Вот уж верно, Яйцеголовый. Макушка острая, подбородок круглый. Злые глазки глубоко запали, боится он баксы, боится камчи… Четыре человека осталось до него. Три…
Вдруг Суйменбай подпрыгнул высоко, согнулся и закружился волчком все быстрее и быстрее. Вращение распрямляло его, пока не выгнуло грудью вперед. Голова Суйменбая запрокинулась, почти до поясницы стала доставать, потом баксы упал, изо рта пошла белая пена…
Амангельды забыл про Кенжебая, про Зейнеп, ради которой все это происходило, про мать и дядю Балкы, про подружку свою Зулиху. Он смотрел на умирающего колдуна и понимал, что видит чудо. Это ведь чудо, что один человек может так заставить страдать себя, чтобы избавить от страданий другого. Ведь и пел, и стегал себя, и прыгал, и вот умирает у всех на глазах, захлебывается пеной, на сухом месте тонет. А как он пел! Пел и играл на кобызе, как никто никогда не пел и не играл. И почему он должен умирать из-за жены Бейшары? Неужели только потому, что ему хорошо заплатили? За деньги так не умирают! Наверное, ему нравится умирать за других людей и еще на виду у всех… А может, он и не умрет совсем.
Амангельды не ошибся. Баксы, который минуту или две лежал вовсе бездыханный, пошевелил рукой, открыл глаза, поднял голову и сел на кошме.
– Теперь она поправится, – сказал баксы. – У нее был один только шайтан. Он убежал через маленькую девочку. Он насквозь убежал. Девочке вреда не будет, а твоя жена, Бейшара, выздоровеет.
На дворе была глубокая ночь, и небо светилось тысячью ярких точек. Дул холодный ветер, снег голубел и скрипел. Впереди Амангельды прыгающей походкой к своей землянке шел Яйцеголовый, сзади – мать и дядя Балкы.
– Кто не верит, тому не помогает. – Балкы объяснял матери: – Это всем известно. Кто не верит, тому не помогает.
– А кто верит? – спрашивала она. – А кто верит?
– А кто верит, тот дурак, – не сразу ответил дядя.
Зейнеп умерла ночью, теплой весенней ночью, когда сорок речек Тургая после долгого и свободного разлива вошли в свои берега, оставив на огромных пространствах бесчисленные озера, озерца, бочажки и просто грязь.
Зёйнеп умерла ночью, в канун того дня, когда в Кайдаульской волости должны были состояться выборы. Конечно, смерть женщины не омрачила предстоящих торжеств. Зейнеп умерла после слишком долгой болезни, когда все устали ожидать этой неминучести и больше всех устал Бейшара-Кудайберген. Многие уже перебрались на летовки, а Кудайберген не решался трогать больную с места и оставался там, где провел страшную зиму; только из сырой землянки перенес он жену в дырявую юрту на взгорке.
Далеко видно с того склона, но Бейшара не смотрел в степь, он плакал, уткнув голову в колени. Он не видел всадников, гарцующих на конях к далекому холму, где стояла белая юрта, поставленная баями для начальника уезда полковника Яковлева. Уездный приехал на выборы, чтобы объявить результаты и поздравить нового волостного. Там, возле белой юрты, будет празднество, скачки, борьба и много-много удовольствий. Там будет большое угощение. Кто-то станет волостным, кто-то, огорченный, ускачет в степь, кто-то обрадуется, что его род обрел новую силу, кто-то затоскует от предчувствия грядущих обид. Бейшара не интересовался исходом выборов. Какое ему дело до соперничества сильных! В эту зиму Калдыбай Бектасов несколько раз без просьбы посылал через людей подарки Бейшаре. Чем ближе были выборы, тем больше он не хотел ненужных разговоров. Видно, очень надеялся на должность. Кенжебай тоже надеялся, но все меньше и меньше. В злобе своей ссорился с друзьями и родичами, стал жаднее, чем прежде, возненавидел Бейшару за то, что тот принимает подарки Калдыбая, и забрал себе за долги те тридцать рублей, которые по десятке давал бай в возмещение за пользование чужой женой.
Семь старух обмывали покойницу, и по закону, но обычаю, каждой нужно было подарить по платью. Бейшара и не вспомнил бы, осрамился бы навсегда, но подошел Амангельды. Он был хмур, потому что в гибели тетки Зейнеп винил Бейшару. Не выполнил, видно, того, что велел ему великий баксы Суйменбай.
– Вас мать зовет, – сказал Амангельды. – Хочет что-то сказать.
Мальчик пошел вниз по склону, а Бейшара поднялся к своей юрте.
И Калампыр не очень сочувствовала его горю, была сурова.
– У тебя в сундуке семь одинаковых платьев лежат, потом подаришь старухам. Ты ведь и не подумал, несчастный.
Бейшаре стало обидно до слез. Как это он не подумал?! Кто может знать, что он думал?! Почему все его упрекают?! Если бы это была не Калампыр, он бы обругал ее. Калампыр он побаивался, как иного мужчину.
– Семь? – переспросил Бейшара. – Откуда они? Бектасов прислал?
Дурацкий вопрос! Несколько раз за зиму случайные люди передавали подарки Калдыбая, последний раз – одеяло и два фунта колотого сахара; но платья, семь платьев для старух он не присылал, это точно. Он и не должен был присылать платья, не мужское это дело. Нечего было и задавать такой вопрос, срамиться. Калампыр поглядела на Бейшару с презрением:
– На тебе смерть Зейнеп. На тебе одном. Помни это. – Калампыр пошла прочь от Бейшары, но потом вдруг сказала еще: – Не можешь – не женись!
Бейшара сидел возле своей юрты и плакал.
«Странная какая жизнь у меня, странные дела, – думал он. – Был я женат или не был женат? Кто это знает, если даже я этого не знаю. Странные какие дела: всю зиму умирала жена, а меня ни в бреду, ни в сознании ни разу не позвала. Никого не звала. Проклинала многих, а не звала никого».
Торжественное окончание учебного года мулла Асим Хабибулин наметил провести после выборов волостного. На следующий же день, когда улягутся страсти и все войдет в обычную колею, хорошо бы пригласить на занятия уездных начальников, нового волостного и, конечно, Ибрая Алтынсарина. Он и сам бы пригнел, без приглашения, по должности, но красивее – пригласить. Русский миссионер тоже придет, он к детям очень большой интерес имеет. Что ж, пусть приходит. Мулла Асим доволен своими учениками, впервые ему удалось собрать таких сильных ребят. Пока они вместе, нужно показать их господину полковнику, господину инспектору киргизских школ и всем остальным. От этого зависит положение муллы Асима в будущем, его переход на законное положение в качестве учителя и законоучителя волостной школы. Ведь нет же пока настоящей волостной школы.
Как только объявят, кто будет волостным, и начнется празднество, сразу надо подойти к русским и пригласить еще раз:
– Не откажите в милости присутствовать, оценить труды детей и мои скромные усилия…
Старший брат муллы держал большую торговлю в Батпаккаре и Тургае, скупал шкуры и шерсть, сбывал мануфактуру и скобяные изделия; младшего брата он не слишком жаловал. Пока Асим учился в Казани и в Бухаре, старший брат помогал, как положено, а теперь перестал. Даже словом, даже советом не помогал.
– Зачем тебе учить киргизят? Зачем тебе быть, муллой? Ты хочешь власти и почета, хочешь славы? Все это дают только деньги. Степняки не уверуют ни в тебя, ни в аллаха, они все святое мимо ушей пропускают.
Так старший брат говорил младшему и предлагал, должность приказчика на своем оренбургском складе. Но мулла Асим не для того учился, не для того совершил паломничество к Каабе, не для того пешком прошел всю Турцию, чтобы торговать шкурами, шерстью и вонючими кишками. Мулла Асим хотел стать властителем дум, стоящим над людьми. Кто, как не он, выросший в здешних местах, киргиз в душе, человек, прошедший все мусульманские науки и умеющий ладить с любым начальством, может стать во главе верующих? Ему предстоит большое, будущее. Конечно, за деньги любой торгаш готов и христианином стать. Все дела старшего брата и все его мысли направлены в сторону Оренбурга, Казани, Москвы и Петербурга. И в глазах местных жителей он скорее русский, чем мусульманин.