Текст книги "Все возможное счастье. Повесть об Амангельды Иманове"
Автор книги: Камил Икрамов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц)
Глава шестая
Амангельды давно нравилась Зулиха. Когда маленькие были, вместе бегали наперегонки, потом вместе учились верхом ездить, даже в школу одну зиму ходили вместе. Не к мулле Асиму, к другому, который через год приезжал, тоже татарин.
Калампыр и Балкы эту дружбу одобряли, девочка им нравилась, а невесту надо выбирать загодя. Отец Зулихи этому не противился, хотя в последнее время с матерью Амангельды стал держаться строже. Он понемногу богател, его родня жила близ Кустаная, а там творились большие дела.
В северных уездах Тургайской области баи торговали тем, что казахи извечно привыкли считать божьей собственностью. Там сдавали в аренду землю. Под распашку, под хлеб. Разве это плохо? Сами казахи землепашеством почти не занимались, кочевали со скотом: где трава – туда и овцы, куда овцы – туда и люди. Когда заходил разговор о цене за аренду, цифры поначалу назывались бессмысленные: тридцать копеек за десятину. Потом цены удвоились, утроились… Отец Зулихи всему этому радовался, а дядя Балкы и Калампыр спорили с ним и говорили, что, хотя и много бог дал казахам земли, но скоро и ей конец придет.
О русских переселенцах год от году среди кочевников говорили больше, но в южных уездах их почти не видели. Как-то Амангельды с Зулихой скакали ранним утром на конях из табуна ее отца и на берегу озера увидели трех оборванных русских, похожих на тех, каких водили в кандалах. Только кандалов им и не хватало, на взгляд Амангельды. Может, поэтому он и сжалился над ними и хотел показать им дорогу на Тургай, но они, оказывается, шли оттуда и заблудились. Идти же им надо было в Кустанай. Их довели до аула, покормили, посоветовали, как лучше идти.
Никогда и не узнал Амангельды, что помог выбраться из беды не просто трем ходокам, а что один из этих трех – отец его будущего врага. Но правда и то, что дочь этого мужика сделала потом для батыра больше хорошего, чем ее брат плохого.
Это был Григорий Ткаченко из деревни Мироновки.
То, что радовало одних казахов и огорчало других, для статистика Семена Семеновича Семикрасова представляло интерес научный.
Семикрасов происходил из семьи военного фельдшера, человека строгого, честолюбивого и умного. Двух своих сыновей Семен Семикрасов-отец учил в гимназии. Старший сын, Яков, был врачом в Уфе, младший увлекся статистикой, хотя кончал курс по юридическому факультету.
Статистика как метод массового наблюдения и математического исследования важнейших сторон жизни представлялась Семену Семеновичу панацеей от всех общественных недугов. Экономические исследования, если в их основе лежали данные статистики, тоже интересовали Семена Семеновича. Карл Маркс, например, привлекал его основательностью в подборе материала.
Семикрасов работал добросовестно, не страшился бесконечных разъездов, ночевок где попало, жары летом, убийственных морозов долгой зимой и насекомых, грозящих болезнями и лишающих сна. Не сразу понял статистик, почему киргизы северных уездов Тургайской области кочуют в пределах полусотни верст от зимовок, а в южных уездах летовки от зимовок отстоят друг от друга порой верст на четыреста. Все дело только в том, что в северных уездах пастбища лучше.
Труднее было понять цепь причин и следствий, приводящих к неуклонному, неостановимому падению поголовья лошадей и овец. Никакие аналогии с историей скотоводства в странах Запада не помогали понять причины приближающейся катастрофы, не помогали найти путь к спасению. Развитие землепашества, вопреки ожиданиям, не улучшало жизнь местного населения.
Будущее местного населения виделось Семикрасову все более плачевным. Чем больше он ездил по уездам Тургайской области, тем яснее видны были результаты постепенного вытеснения кочевников. Голодная Россия перла сюда, и при всем сочувствии переселенцу, бегущему от голода, Семен Семенович не мог согласиться с политикой правительства.
Слухи о «вольных» землях, где, сколько ни вспашешь, все твое, давно блуждали по русским деревням, где «и куренка некуда выпустить». Слухам верили тем больше, чем теснее и беднее жили. Есть вольные земли, только где они?
Неосмотрительно было со стороны переселенческих чиновников называть Кустанай местом, куда каждый может приехать, где каждого ждут.
К лету 1881 года тут оказалась тысяча двести семей, а к 1889 году население достигло восемнадцати тысяч. Пришлые крестьяне, оказавшись в городе, тут же переписывались в мещане, по себе зная, что в крестьянской России нет звания более низкого, чем крестьянин. Жить, однако, новые мещане продолжали по-старому: пахали землю и пасли скот.
Раньше новые хозяева тревожились потому, что никакой угрозы себе не видели, откуда беду ждать, не знали, а это непривычно уму и сердцу. Постепенно беда забрезжила, замаячила издали, потом вдруг приблизилась вплотную. «Степной чернозем тароват, да не силен». Нельзя было, оказывается, пахать без ума и порядка, нельзя было несколько лет подряд сеять одну только пшеницу. Тут киргизы вдруг переменились, поняли наконец, что пастбища их убывают, а там, где сильно землю маяли, теперь вовсе ничего не растет.
Семикрасов еще в самом начале переселенческой лихорадки предвидел эту беду и обратил внимание местного начальства на то, что и с юридической точки зрения такая аренда не вполне законна. Сделку совершают баи, тогда как земля принадлежит по идее целому обществу. Не по воле бая может быть сдана она в аренду, а только по приговору на общем собрании.
Семикрасов боролся за выполнение законов, кои писались в Петербурге, а на местах не только не выполнялись, но и не читались толком. Петр Иванович Миллер корил Семена Семеновича за буквоедство и за то, что он интересы киргизов отстаивает в противовес счастью русских людей, для которых водворение на новое место жительства не более и не менее, как обретение земли обетованной. Миллер не только не воспрещал незаконную аренду земли у баев, но при случае умел нажать на степняков, применить, как он сам говорил, «энергичное воздействие».
При каждом удобном случае Семикрасов показывал начальству, к чему приводит вырубка прибрежных зарослей, как опасно распахивать песчаные места под бахчи и подсолнухи, как разрушается структура почвы, как сыпучий песок с каждым годом наступает на пахотные земли.
Миллер хмыкал: с его точки зрения, паника была напрасная, природа свое возьмет, а человек для нее не главней муравья.
– Вас послушаешь, Семен Семенович, сразу-то и поверишь. Вы на общие результаты посмотрите, на достигнутое.
– Именно про достигнутое я и говорю, – с ненавистью, которую не умел уже скрывать, говорил Семикрасов. – Выгоны близ хуторов и поселков избиты так, что на них одна полынь родится. На сенокосных лугах, которые без разума пускали под толоки, пошла голая осока.
Иногда Миллер вроде бы и соглашался с Семикрасовым, но это было еще хуже. Выглядело примерно так:
– Вы статистик, регистратор фактов. Я же их творец, демиург. Вы разговариваете, а я кормлю целый уезд, а уезд мой кормит всю область. Вы осуждаете мужика только за хищность, я же его и вовсе терпеть не могу. Вы с него сознательности требуете, я же в каждом нашем новом вшивом пилигриме вижу лишь часть вшивой России…
Вшивые пилигримы, вшивая Россия, врожденное косопузие и наследственное слабоумие – излюбленные словечки Миллера. В устах этого стройного, щеголеватого и чисто вымытого бледнолицего чиновника констатация общеизвестных фактов выглядела оскорблением национального достоинства. Семикрасов смутно чувствовал это.
На пилигрима русского оп нагляделся достаточно, так получилось, что видел его в начале дороги под Курском или Воронежем, видел в Оренбурге и Челябинске.
Один из таких вот злых переселенцев, худющий и рябой Ткаченко, при опросе сказал Семикрасову:
– Мы люди отчаянные, навроде беглых каторжников! Нас бы бояться надо, а нас не боятся.
Слова были на удивление верные, потому и запомнился этот Ткаченко. Звали его Григорием.
Которую весну подряд говорили в российских деревнях про то, что за Волгой в далях дальних есть земли немереные, вольные, которыми никто не пользуется, ибо нет поблизости мужиков, которые одни могут землю пахать да хлебушко добывать. Объясняли бывалые люди, что на этих землях давно когда-то жили при хане мухтарском либо бухтарском народцы-нехристи, но теперь ушли за реку Дарью.
И в Мироновне слухи о вольных землях бередили каждого. Особенно часто разговоры про возможное счастье вел Григорий Ткаченко, у которого было двое детей – Ванька, Варька – да больная, слабая и добрая ко всем жена Лизавета. Весной Григорий выходил за околицу, где пролегала главная дорога на восток, завистливо провожал переселенческие обозы, иногда решался спросить что-либо, выведать тайное направление. Знали люди, да молчали. За свои кровные ходоков направляли, а эти бесплатно хотят выведать, в пути обскачут и займут все места… А Григорий не мог удержаться;
– Куда?..
Кто ж захочет отвечать на такой вопрос. Примета плохая: закудыкал, простофиля! Отвечали зло и с насмешкой:
– За кудыкину гору в мохнатую нору.
Впрочем, на вежливые, подходчивые слова иногда отвечали чуть щедрее, но тоже коротко: как ни много земли, а на всех-то не хватит. Вон какие голодные глаза!
Ткаченко сам вызвался пойти выведчиком и еще двоих уговорил с собой. Выбирать не из кого, те, кто покрепче был, поосновательней, из дому не хотели отлучаться, а с Ткаченко пошли не самые толковые да осторожные. Они еще с дороги, до Оренбурга не дойдя, по россказням в кабаках да трактирах хотели отписать на родину про новые места. Ткаченко еле уговорил их самих повидать, про что писать будут. Ведь не только смотреть надобно, но и вымаливать участки у начальства. Одному начальство не поверит, а как одному тайные межи ставить?
В тот год Ткаченко с друзьями поставил тайные межи и прежде, чем к начальству идти, нашел грамотного человека и велел отписать своим на старину, чтобы ехали не мешкая. «Выбрали участок лучший: земля – голый чернозем, луга богатейшие, лес рядом. Межи наделали так, чтоб никто не смог подделать». Потом направились к уездному, которого на месте не застали, но дело свое смело изложили статистику Семикрасову. Тот сперва показался им добрым, а потом обернулся злой змеей, потому что простое и ясное обратил в мороку и бессовестность.
Семен Семенович и впрямь хорошо встретил мужиков, а когда узнал, что они и межи поставили, и письмо отослали, то ужасно огорчился и стал объяснять, что все сделано неправильно, что дарственную да землю они не получат и никакого тайного указа на этот счет государь не подписывал.
Он говорил подробно, вначале вовсе не раздражаясь, полагая, что понять его не так уж трудно. Раза три повторял он, что земли, на которых ходоки поставили свои секретные межи, принадлежат по закону киргизам, что киргизы на этих землях зимуют, что участки переселенцам нарезаны в другом месте, да уж там нынче все распределено… Семен Семенович видел, что просители навеселе, но вопрос казался ясным настолько, что не то что слегка пьяные, но вовсе глупые обязаны были бы понять.
Стоя внизу у крыльца и глядя вверх на Семикрасова серыми ясными глазами, Ткаченко сказал:
– Мы дело знаем, не дураки. Много нас дурачили, теперь закона такого нет, чтобы неправду говорить. Мы первые межи сделали, – значит, дарственную нам пожалуйте. Новых писем писать не будем, а чтоб вы наше старое не перехватили, я за обществом сам поеду. Так что готовьтесь!
Товарищей Григорий оставил межи сторожить, а сам поехал в Мироновну. Собрались на диво быстро и легко. Даже старухи и те не больно плакали. На станции дали кому следует взятку, получили бумагу и погрузились на поезд, который назывался товарно-пассажирским, состоял из десяти товарных вагонов и десяти открытых платформ. Сухим теплым вечером прибыли в Оренбург, выгрузились на краю города и заночевали возле железной дороги.
За грязным мясным рынком, за серым от пыли кладбищем была пустошь. Все вытоптано, все загажено. По одному навозу конскому и человечьему видно, что людей здесь перебывали многие тысячи. Составив повозки в круг, как умные люди учили, мироновцы выпрягли лошадей, и Григорий Ткаченко, верховодивший всеми, повел мужиков на базар, чтобы с новыми местами ознакомиться, хлеба купить и овса, а больше – чтоб убедить общество, что не ошиблось оно, доверившись Григорию.
Ткаченко лишнего не говорил: пусть сами без указки удивляются иной жизни. Пусть поймут, какие радости ждут их по его милости.
Как не удивиться, коли за черный хлеб здесь просят четыре копейки за фунт, а за фунт белого, пшеничного, пышного, румяного, – всего две копейки.
Новая жизнь и раздольный город Оренбург мужикам понравились. Накупив всего, не пожалев денег и на сладости детям, пропустив по стаканчику хлебного вина – в здешних местах рожь для одних винокуров и сеют, – мироновцы возвращались на пустошь.
Ткаченко, которого в Оренбурге кто-то из мужиков впервые назвал по отчеству Григорием Федоровичем, учил мужиков:
– Деньгами не трясите, не размахивайте, поскромней будьте. Нам они еще ох как понадобятся. Детишек бы сейчас побираться послать надо. Дальше православных не будет, христовым именем не подадут.
Когда возвращались, на самом подходе к табору увидели чуть в стороне на выгоне городском пламя красное, дым и толпу народа. От мироновских телег туда тоже бежали, впереди других Ванька Ткаченко, десятилетний сын Григория.
Мужики кинулись к толпе и содрогнулись, когда увидели, зачем люди собрались. В Курской губернии конокрадов кольями до смерти забивали в азарте да злости, а оренбургские позлей были: они жгли человека. Он уже мертв был, большая скирда прошлогодней соломы догорала, мало осталось от того, что было человеком.
– Конокрада жгем! – объяснили мироновцам. – Поймали и жгем. У нас от них спасу нет. Это башкирцы или киргизы. Осмелели больно. Жгем теперь. Степь шутить не любит.
Все кончено было, когда прикатил на бричке урядник, он долго орал, топал ногами, грозился всех услать на каторгу за самосуд. Местные, еще издали завидя урядника, разошлись, а досталось больше всего мироновцам. Ваня Ткаченко будто и не слышал, что происходило вокруг: он стоял ближе всех к страшному черному пятну, к обгорелому человеческому телу.
Хмель у мужиков вылетел, как дым соломенный. Не так проста здесь жизнь, коли звереют люди до такого страха. Решили еще присмотреться денек и пойти к начальству переселенческому, чтобы оформить бумаги как следует. Степь шутить, видно, не любит.
Ткаченко и старики на другое утро собрались в канцелярию, но прежде Григорий Федорович деловито распорядился, чтобы жена Лизавета надела на Ваньку и Варьку лохмотья, рожи им сажей вымазала, и сам объяснил ребятам, какими улицами ходить, какими словами просить милостыню и куски. Лизавета должна была незаметно идти следом, чтобы ребят не обидели, а при случае заходить в лавки, приценяться к холсту и ситцу. Если дешево углядит, пусть покупает для себя и на семью. Дальше в степи этот товар дешевле не будет. Ткаченко объяснял домашним и посторонним, что Оренбург – это конец одной жизни и начало другой. Вчера погуляли, одну жизнь проводили. Сегодня другую начинаем.
Это Ткаченко верно сказал. Вечером мужики вернулись удрученные. В переселенческой конторе их долго ругали за глупость, за самоуправство, грозились назад отправить.
Очень напугался Ткаченко, когда разглядел среди чиновников того, который в Кустанае на него топал и велел письмо с почты обратно взять. Здесь, однако, кустанайский крикун молчал. Только головой качал, когда слушал разговоры. Ткаченко решил, что господин этот хитрит, шепнул мужикам, что взятку надо готовить большую. Предположение это стало подтверждаться, когда кустанаец даже вступился за мироновцев, сказав:
– Да что уж! Назад же они только в кандалах пойдут. Надо оформлять…
В последний раз Семикрасов видел Григория Ткаченко через полтора года, когда искал себе лошадей для поездки к Аральскому морю. Нужны были хорошие лошади и человек, знающий степь. Стояли морозы, и в холодном трактире на краю Кустаная было сравнительно пусто: два почтаря подкреплялись перед дорогой в Троицк, а в углу на лавке спал худой оборванец.
Хозяин трактира, увидев чиновника, стал гнать спящего. Тот не возразил, а с пьяной послушностью вышел на улицу, но вскоре вернулся за шапкой. Вот тогда Семен Семенович узнал в нем вожака мироновских мужиков.
Глава седьмая
Александр Григорьевич Безсонов, кажется, ждал от Алтынсарина одних неприятностей и только формально предложил остановиться у него.
– Если пожелаете, у меня можно… Я вам свой кабинет освобожу. Если пожелаете.
– Благодарю, у меня здесь родичи. Неловко обходить их. Знаете наш ритуал гостеприимства.
Отказ прозвучал убедительно, и сразу приступили к делам. Алтынсарин начал с проверки финансов. Тут все было в полном порядке. Во второй половине дня смотрели учебные пособия, классы, листали ученические тетради. Часов в пять сели обедать.
Безсонов – крепкий, широкий в кости, со строгими чертами лица – чувствовал себя уверенно, первый заговорил о неприятном:
– Если человек верит во что-то, если он свято верит, то и поступать должен сообразно своей вере, а не наперекор ей. Таково правило моей жизни, кое я считаю обязательным и для других. Лучший педагог, кто любыми правдами и неправдами внушает своим ученикам то, во что сам верит. Верю я, что дважды два – четыре, это и должен внушать другим.
– А если вы, к примеру, придерживаетесь иной точки зрения в арифметике? – спросил гость. – Если вы полагаете, что дважды два – семь, даже твердо уверены, что дважды два семь и только в крайнем случае – шесть с половиной, как вы тогда поступаете? Тоже правдами и неправдами будете внушать ученикам свою таблицу умножения?
– Бесспорно! Только так, господин инспектор! В этом я вижу свой долг.
Разговор сразу приобрел острый оборот, этого хотел Безсонов. Алтынсарин не уклонился. Оба знали, что скрывается за примерами из арифметики.
– А если вы ошибаетесь?
– Так я же верю, что нет ошибки.
– А если?
– Никаких «если». Учитель не должен сомневаться, иначе начнут сомневаться ученики.
– Но ведь с сомнений начинается познание. Все подвергай сомнению, говорили мудрые.
Они обедали вдвоем, прислуживал школьный повар. Еда была вкусная, щи горячие, котлеты большие, легкие, упругие.
Они ели и спорили. Аппетит у обоих был хороший, натянутость исчезла. Все ясно. Они ни в чем не сойдутся, ни в чем друг другу не уступят. Это хорошо, когда война объявлена.
– Дух сомнения губителен для каждой нации, – продолжал спор Безсонов. – Киргизы погибнут, если тлетворный дух современной философии проникнет в степи. В том и состоит опасность европейского образования инородцев, что их неокрепшие умы легко могут быть развращены сомнительным образом мыслей. Знаете ли вы, господин инспектор, что даже в преподавании слова божия я ввел некоторые ограничения… Вы собираетесь говорить со мной о насильном моем методе, о том, что я заставляю учеников слушать беседы о Христе? Я сам расскажу все. Мне нечего скрывать от вас. Я считаю, что вдалбливать слово божие нужно, как и арифметику, силой. Важна роль привычки, механического исполнения вложенных с детства правил. Да, я ввел телесные наказания для не выучивших урок закона божьего… Если бы я был мусульманином, как вы, я бы так яге строго боролся за Магомета.
– Тогда бы вы верили в Магомета?
– Тогда бы верил!
– А сейчас вы свято веруете в Христа?
– Не в этом дело, господин Алтынсарин. Я верю в необходимость строгой и единообразной системы взглядов. Только общая система взглядов создаст единство государства.
Алтынсарин умел слушать собеседника, а сейчас ему было особенно интересно. Не требовалось, кажется, говорить с учениками, выяснять, что правда в жалобах, что выдумка. Безсонов ничего не скрывал. Он признал, что силой хочет навязать ученикам православие, что применяет для этой цели телесные наказания и так же будет поступать впредь.
Нет, решил Алтынсарин, беседовать с учениками не следует. Плохо, когда жалобы детей долго остаются без ответа, разрушается вера в справедливость.
– Александр Григорьевич, – инспектор хотел еще раз проверить, не ошибается ли он относительно Безсонова, – значит, вы считаете, что единообразие мыслей есть конечная цель образования?
Безсонов быстро глянул на гостя:
– Да! Для инородцев – особенно.
– Вы всегда так думали?
– Всегда, но в последнее время особенно. Вы меня простите за прямоту, но ведь я знаю, что вы всему этому противник. Вы даже с цареубийцей знались и отца его публично одобряете.
Алтынсарин опешил. Это было нелепо и неожиданно. Не сразу догадался он, в чем тут дело, но и поняв, виду не показал.
– Александр Григорьевич, вы забылись. Такой ревнитель субординации должен помнить, что перед ним коллежский советник, представленный уже к статскому, что я начальник ваш и старше вас годами. Очень сожалею, что дал повод к столь фамильярному и, позвольте сказать, беспардонному вашему поведению.
В сенях школы инспектора ждал Досмагамбет, Он мгновенно надел на барина галоши и шубу, поддержал за локоть, когда Алтынсарин спускался по обледенелым ступенькам. У Доса было хорошее настроение, потому что он чувствовал хорошее настроение хозяина. Он не ошибался. Алтынсарин был рад происшедшему. Плохо, когда нет открытой ссоры; получается, что все делаешь исподтишка. Еще он думал про то, как верно писатель Щедрин определял, что Ташкент есть страна, лежащая всюду, где бьют по зубам и где имеет право гражданственности предание о Макаре, телят не гоняющем… И тут вы найдете просветителей и просвещаемых, услышите крики «ай! ай!», свидетельствующие о том, что корни учения горьки, а плоды его сладки.
Прежде чем сесть за письмо, Алтынсарин долго ходил из угла в угол. Все было до чрезвычайности сложно и тонко. Конечно, инспектор татарских, башкирских и киргизских школ Оренбургского учебного округа Василий Владимирович Катаринский должен понять его правильно, но сумеет ли он воспользоваться таким письмом, сможет ли построить на нем доказательства для отрешения Безсонова от должности.
«Многоуважаемый Василий Владимирович!
Прискорбную весть приходится Вам сообщить. Наш Безсонов Александр Григорьевич спятил, кажется, с ума. Иначе не могу никак объяснить себе его решительно бестактные отношения к своим учащимся. Дело, оказывается, в том, что он начал в 3-м и 4-м классах учительской школы проповедовать Евангелие и Заповеди и, несмотря на нежелание учеников этих классов, продолжал эту затею в продолжение целого месяца, результатом чего вышли, с одной стороны, злобные, дерзкие отношения с учащимися, а с другой – отказ от учения. Дерзости первого, к прискорбию, дошли до обзывания своих питомцев мошенниками и проч.».
Господи! До чего похожи все эти ревнители безазбучного просвещения, благодетели и сеятели абстрактной лебеды! Вот и в Актюбинске так было, только усердствовал не православный, а мусульманский ревнитель – известный в степи мулла Хуббинияз Аблаев, удивительный тип обухарившегося казаха.
Нет, в бескорыстный фанатизм Алтынсарин верил не больше, чем в конокрадство из любви к быстрой езде. Он перечитал начало письма, огорчился, что в одной фразе написал «продолжая» и «в продолжение», однако исправлять не стал. Если хватит времени и сил, потом перебелит все письмо, а так нечего марать.
Насилием над детскими душами никого нынче не удивишь, рукоприкладство не поощряется, но подразумевается в качестве меры необходимой. Нет, в письме надо указать на возможность того, что история выйдет из стен школы, может быть, станет достоянием печати. Этого даже высшее начальство боится больше всего.
«…Не дай бог, чтобы огласились затеи Александра Григорьевича между киргизами, к чему почин уже и есть в Орске со стороны татар, – писал далее Алтынсарин. – Спасибо еще ученикам 3 и 4 классов, что они тщательно скрывают от всех упомянутые проповеди Александра Григорьевича, боясь, чтобы родители не вызвали их назад и не прекратили путь к образованию. И таким путем ведь можно испортить вконец не только будущность учительской школы, но и всех вообще русско-киргизских школ».
Алтынсарин подумал, что мулла Асим, ранее многих осведомленный о скандале в Орске, вовсю этим пользуется.
«…Дело, по мнению моему, настолько важно, что медлить, Василий Владимирович, нельзя. Мне говорили два влиятельных киргиза в Орске, что намереваются подать жалобу губернатору и министру. Может подняться ужасный скандал, могущий навеки повредить русско-киргизскому образованию. Устройте как-нибудь так, чтобы перевести (и как можно скорее) Александра Григорьевича куда-либо, и назначьте на его место другого. Иначе боюсь, что этот друг наш, быть может желая и добра киргизам, своею вечной бестактностью, но (извините за выражение), говоря прямо, просто сумасшествием насолит всем нам так, что горько будет после расхлебывать».
Последние строчки Алтынсарин перечитал. Получилось запальчиво, даже в чем-то противоречиво. И слишком резко. Исправлять написанное опять не хотелось, рука писала дальше. Порой она сама знает, как лучше. Вот еще важный абзац она написала. Так полегче будет.
«…В сущности, едва ли не будете согласны и Вы с тем, что он отличный преподаватель для русского учебного заведения… – Надо же как-то подсластить пилюлю и подсказать начальству приемлемую мотивировку. – Но едва ли может быть хорошим администратором и инспектором инородческого населения, где на каждом шагу нужны такт и осмотрительность…»
У Безсонова, конечно, найдутся заступники. Высокие и высочайшие даже. Ведь те верноподданнические вирши учеников Безсонов послал в Петербург самому министру народного просвещения. А тот телеграммой сообщил, что всеподданнейше изложил содержание стихов в своем докладе государю императору, который соизволил собственноручно начертать слово «благодарить». Глупость, бред, дешевый трюк! Все так, но справиться с Безсоновым будет очень сложно. По образу мыслей и характеру этот держиморда как нельзя более отвечает требованиям начальства. Безсонов хвастал тем, что старается быть неотлучно при учениках, сам выводит их прогуливаться по городу и за город, особенно в ненастную, сырую и холодную погоду. Он, видите ли, считает это полезным для детей степи. За одно это ученики-подростки могли бы ненавидеть его, но Безсонов ко всему еще во время этих тюремных прогулок проводит нравоучительные беседы. Подобные же беседы устраивает во время чаепития, обеда и ужина, не оставляя детей в покое пи на минуту. Он сам присутствует в спальнях перед сном и часто читает вслух ученикам поучительные истории и басни…
Алтынсарин поставил дату и заклеил письмо, чтобы утром не перечитывать. Чтобы не передумать. Он лег в постель взволнованный, взял какую-то книгу, но читать не хотелось, решил просто полежать в темноте. Он думал, что долго не заснет, как это часто бывало, когда сильно возбудишься, но вдруг почувствовал, что волнение уже улеглось и глаза закрываются. Будь что будет, а дело сделано!
«А зачем сюда ездит Новожилкин? – подумалось еще. – Ведь не только по дружбе с Безсоновым ротмистр зачастил в Орск».
Про школу в Орске и про самого Безсонова в степи говорили. Смаил Бектасов, приезжая к отцу летом или на рождественские каникулы и встречаясь со сверстниками, рассказывал о мучениях и обидах, но и хвастал тем, какое будущее обещает своим любимцам господин инспектор школы, мол, лучшие ученики смогут стать чиновниками, офицерами. У инспектора связи огромные, ему в Петербурге сам царь верит.
Амангельды эти рассказы Смаила не нравились, он бы мог и не стерпеть обид… Нет, Амангельды хотел бы учиться у такого человека, как сам Алтынсарин. Не в Орске, а в Кустанае. Особенно захотелось ему этого, когда отец Зулихи неожиданно для всех в ауле увез ее в Кустанай. Увез к тетке и объяснил, что там она будет учиться; учителя наняли, чтобы ходил в дом, денег на это теперь хватало.
Сразу после отъезда Зулихи распространился слух, что дело не только в учебе: Зулиха, как поняли аульчане, сосватана за какого-то видного и богатого человека. Это было ударом. Конечно, никто не отдал бы девочку за Амангельды, за мальчишку. Хоть и дразнили их женихом и невестой, но сговора на этот счет не было, подарков за нее не брали. Да и какой калым могли бы дать за такую красивую и богатую невесту Балкы и Калампыр.
И все-таки это было как гром среди ясного неба. Потом стало известно про жениха. Он был заметным человеком, с большой родней. Служил в уезде, было ему около тридцати, но Зулиха шла к нему первой женой. То ли вдов он был, то ли не женился почему-то.
Амангельды переживал эти новости молча, рассказы про Зулиху слушал вроде бы краем уха, однако только теперь понял, что потерял. Зулиха снилась ему каждую ночь. Иногда он видел ее смеющуюся, иногда плачущую, но чаще – на коне. Амангельды догонял ее в зарослях возле реки… Это были те самые камыши, возле которых мальчик когда-то участвовал в избиении молодых волков. Воспоминания перемешивались со сновидениями, в этом было что-то особенно мучительное.
…Бейшара тогда еще только собирался жениться на Зейнеп, хвастал калымом, обещал всем, что поправит дела, разбогатеет и станет вровень с Яйцеголовым. Это Бейшара, которого еще звали все Кудайбергеном, хлопотал о той осенней охоте.
– Ненавижу волков, они сделали меня нищим, разогнали последний табун моего отца. Только скелеты находили мы в ту зиму… Я и теперь, когда вижу скелет лошади, знаю, что это из моего табуна. Осенью волков надо бить. Летом волки не так опасны, летние волки осторожны, потому что боятся ран. Волки знают, что летние раны нагнаиваются, в летних чаще заводятся черви. Червей этих и боятся волки больше всего.
Рассуждения Бейшары запомнились Амангельды, хотя дядя Балкы объяснял это проще: летом у волка много пищи, зачем рисковать, зачем приближаться к тому, что принадлежит людям?
Холодным октябрьским утром мужчины нескольких аулов собрались возле камышей у реки, куда к этому времени перешли из своих степных логовищ волчьи стаи. Говорили, что там теперь сотня волков. Или три сотни.
Ветер дул холодный и ровный. Он дул с севера. С запада была река, а вокруг камышовых зарослей встали охотники с ружьями, собаками, пиками, кинжалами и просто дубинами.
По знаку Кенжебая камыш подожгли одновременно в нескольких местах. Сначала интересно было смотреть, как бегут навстречу друг другу и соединяются вдали дымы, как становятся они черной качающейся стеной, под которой бушует рыжее пламя. Как порох, горит сухой камыш, иногда языки пламени вырывались высоко и пепел уходил в низкие облака.
Амангельды стоял в цепи взрослых охотников рядом со старшим братом. У того в руках была пика, у Амангельды – железная палка с утолщением на конце – соил. Прискакал дядя Балкы, он был среди тех, кто поджигал камыши. Конь под ним тяжело дышал, весь в мыле: из байского табуна был конь, дядя его не щадил.