355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Камил Икрамов » Все возможное счастье. Повесть об Амангельды Иманове » Текст книги (страница 12)
Все возможное счастье. Повесть об Амангельды Иманове
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 02:12

Текст книги "Все возможное счастье. Повесть об Амангельды Иманове"


Автор книги: Камил Икрамов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 22 страниц)

Ткаченко невольно следил за сильными пальцами Голосянкина, снимавшими шкуру с перьями, как чулок. Он понимал, что разглагольствования Петра Николаевича имеют цель вежливо принять гостя, но не стать невольным доносчиком. Это интересная черта бывших сотрудников – очень хотят отгородиться. Желание искупить прежние грехи столь велико, говорят сведущие люди, что иной штатный провокатор от всего сердца и бомбу готов швырнуть в какую-нибудь высокую особу, чтобы в чужих глазах оправдаться, а еще больше для самоуважения. У эсеров так часто бывает. У других, наверно, тоже есть.

– Хищник хищнику рознь, – продолжал рассуждать Голосянкин. – Не зря говорится: на то и щука в море, чтобы карась не дремал.

– Господин Голосянкин, – набравшись духу, сказал Ткаченко. – Я ведь не сведения собираю, у вас сидючи. Я просто по знакомству хочу узнать мнение человека образованного, опытного, мудрого и глубоко порядочного, каким почитаю именно вас. Смотрел я, к примеру, подписной лист добровольных пожертвований, собранных, чтобы почтить память покойного учителя. Смотрел, а не расшифровал. Среди жертвователей Абен Тастемиров – 3 рубля, Алексей Андронов – 1 рубль, Кузьма Прошкин – 1 рубль 50 копеек, Андрей Федотов – 1 рубль 20 копеек, Смаил Бектасов – 3 рубля, а вот Муса Минжанов – 5 рублей. Спрашивается, почему некий инородец Тастемиров и другой инородец Бектасов жертвуют больше, нежели русские сотоварищи убиенного учителя? А почему Минжанов всех больше? Я не как официальное лицо, а как человек интересуюсь.

– Ежели как человек, то должны понимать, что Бектасов и Тастемиров – баи, а Прошкин и Федотов учителя. У них достаток другой.

– Только это?

– А что ж еще?

– Пожалуй, вы правы. Но вот еще вопрос. Почему по всем документам вначале проходит, что главным зачинщиком беспорядков на ярмарке был возчик Байтлеу Талыспаев, а потом мнение меняется, причиной всего зла называют Амангельды Удербаева?

– Я в полицейскую логику вникнуть не могу, не хочу и не имею возможности, – прищурился Голосянкин. – Но ваш вопрос свидетельствует о том, что вы не советуетесь со мной, а пытаетесь косвенно получить сведения, которые могут быть использованы не так, как я хочу. Поэтому скажу вам, как на допросе: Амангельды я знаю довольно изрядно. Он охотник, каких мало, птицу бьет влет пулей, а не дробью, то же со зверями. Шкурка остается целой, и для чучел покупать у него товар просто удовольствие. Кроме того, он не торгуется, а называет цену, от которой не отступается ни на копейку. Это тоже хорошо, ибо надоедает торговаться, а не торговаться здесь нельзя, дураком сочтут. В-третьих, господин Ткаченко, Удербаев внутренне интеллигентен. Да-да! Именно так. Я знаю его не очень хорошо, но интеллигентность его очевидна. Не зря профессор Семикрасов так любит с ним беседовать и целую статью построил на его рассказах. Вы не читали, конечно? Зачем нам умные статьи читать, мы сами умные.

Голос Петра Николаевича звучал теперь вовсе не ни басах, а чуть ли не тенорово. Ткаченко догадался, что бао у него наигранный, вроде специального покашливания, Когда же он забывается, то говорит совсем иначе.

– А там мудрая мысль высказана, – продолжал Голосянкин. – Семикрасов сравнил нынешнюю форму обложения киргизов с прежней покибиточной податью. Теперь вроде бы справедливей стало, ибо учитывается количество скота, однако на самом деле положение бедняков ухудшилось. Только в канцеляриях значится, что подати распределены по благосостоянию и сумма взноса богача в десять раз превосходит взнос бедного киргиза. На самом деле это фикция, обход закона, потому что бай всегда взыскивает разницу со своих батраков. Могу голову дать на отсечение, что господин Семикрасов сам бы этого скрытого от глаз европейца явления вовек не уловил, и смею уверить, что без совместных поездок с Удербаевым никогда до этих выводов не дошел бы…

Голосянкин вдруг швырнул трупик беркута в угол и, хлопнув дверью, вышел из мастерской. Вернулся он минут через двадцать и заговорил обычным своим солидным баском:

– Очень сожалею, что отнял у вас время своими пустыми соображениями, а относительно дружбы профессора Семикрасова и этого охотника Амангельды – все это мои домыслы, так сказать, фантастические предположения. Сам я ничего подобного от Удербаева никогда не слышал. Ссылаться на себя в любом случае категорически запрещаю. Подчеркиваю! Простите, если задержал.

Ткаченко шел в школу вполне довольный беседой с Голосянкиным. Он узнал больше, чем намеревался, и все рассчитал точно. Болтливость свойственна этому сорту людей. Даже зарекшись говорить лишнее, они все равно не могут удержаться. Понос у них на секреты. Ведь не хотел, в самом деле не хотел Голосянкин рассказывать историю написания Семикрасовым статьи о податной системе, а выболтал все или почти все.

Варвара Григорьевна в окно увидела брата и вышла на крыльцо. Она и вправду была очень хороша собой. Смуглая, со светлыми волосами, стройная, крепкая, чуть полноватая и такая же синеглазая, как брат. По-мужски протянула руку, сказала громко, заглушая в себе неловкость:

– Давно мы с тобой не виделись, Иван Григорьевич. Ты вроде бы и не меняешься вовсе.

– В прошлый раз ты называла меня господином жандармом…

– Я не знала точно твоего чина и боялась ошибиться.

– А теперь знаешь?

– Теперь я много о тебе знаю. Даже знаю, зачем ты приехал нынче и кем особо интересуешься.

– Кем же это? Интересно!

Варвара Григорьевна поборола в себе неловкость непроизвольной фальши, которой человек боится в себе, когда вступает в слишком сложные и вынужденные отношения.

– Сегодня я могу пригласить тебя к себе, – сказала она. – Николай уехал.

– С толстовцами дружбу водит, а по отношению ко мне смирения и непротивления обрести не умеет, – сказал Ткаченко.

– Ты и про толстовцев знаешь.

– Ну, это не секрет. Толстовцы под нашим наблюдением. Муж твой, кажется, тоже пока не снят с учета… Так что же говорят о цели моего приезда? Что предполагают?

Варвара Григорьевна вовсе успокоилась. Брат не пробудил в ней родственных чувств, напротив, он умертвил все детские воспоминания.

– Обыватели большие выдумщики на наш счет, – криво усмехнулся Иван Григорьевич.

– Людмила Голосянкина сказала мне, что ты вчера весь вечер расспрашивал их за чаем про Амангельды Иманова. По-вашему – Удербаева. Она специально наведалась в школу и выложила мне это на перемене, Она, вишь, подозревает, что у меня с Амангельды амурные отношения, и пыталась по выражению моего лица утвердиться в этой мысли.

– И утвердилась? – Иван Григорьевич понял, что Варя настроена на редкость враждебно, раз так вот в лоб рассказала о визите госпожи Голосянкиной. Досада на эту чудовищную сплетницу обернулась черствой расчетливостью в разговоре с родной сестрой.

Варвара Григорьевна провела его в кухню.

– Прислугу я отпустила на три дня.

Она думала о нем, как о постороннем. Что главное в его жизни, чем он живет и для чего? Не женат. Не пьет. Кажется, и не развратничает. Есть в нем что-то аскетическое, монашеско-католическое, вернее, иезуитское. Мысль о католических монахах и священниках тут же привела на ум соображение о тайных пороках. Странно, что и это не показалось ей неуместным сейчас, когда она разговаривала с родным братом, когда впервые за несколько лет видела его совсем близко.

– Я хочу тебя предупредить, Иван, – строго сказала Варвара Григорьевна. – Есть порядочные люди, которые не позволят вам вершить произвол. Я понимаю, вы хотите воспользоваться случаем на ярмарке, чтобы расправиться с людьми, вам неугодными.

– Какая глупость, – брат сокрушенно покачал головой. – Почему мы хотим произвола? Кто это за произвол? Властям произвол вреден.

– У нас сегодня обед будет из одного блюда. – Варвара Григорьевна оставила без ответа фальшивые вопросы брата. – Суп с рисом. Мясо можно положить сразу, можно – в качестве второго блюда.

Ели не спеша, суп был горячий, хлеб отрезал от буханки каждый для себя; совсем по-простому, как раньше, но душевной близости не возникало.

– Случай с девочкой вам не удастся приписать никому из арестованных, потому что степь знает виновников, И вы знаете, только притворяетесь. Вам выгодно любые эксцессы объяснить якобы природным зверством степняков, вам не хочется отдавать под суд своих ставленников. Странное дело, все произошло на земле вашего волостного Минжанова, вблизи его летовки, но никто из его батраков до сих пор не вызывался для допросов, А ведь и Лукьяна Колдырева нашли в той же стороне… Конечно, вам бы хотелось приписать это именно Амангельды, потому что он неудобен вам больше других. Уж вы бы постарались! На беду свою вы сами создали ему алиби, постаравшись схватить его прямо на ярмарке. И свидетель Василий Рябов показывает, что в начале потасовки видел Амангельды, тот вовсе не собирался драться с солдатами, а покупал уздечку черкесской работы.

«Неужто и впрямь права эта сука Людмила, – подумал Ткаченко, слушая сестру и глядя в ее синие глаза. – Женщина ради плотского чувства способна на все».

– А ты убеждена, что знаешь истину? Бабьи сплетни про Минжанова ничем не хуже, чем подозренья госпожи Голосянкиной о твоей связи с киргизом Удербаевым.

Варвара Григорьевна продолжала, будто и не слышала обидных слов:

– Ты знаешь, что в этом году впервые в степи возник протест против сборщиков подарков, что впервые вновь избранные волостные управители, бии, или, как вы их называете, народные судьи, и аульные старшины лишились возможности вернуть то, что истратили на подкуп избирателей во время выборов. Ты понимаешь, что это значит для законных грабителей, которые только и держатся связью с русской администрацией?

Сестра говорила правду, но он не хотел с ней соглашаться. Впрочем, он давно уже был занят следующим интересным наблюдением: в отличие от Голосянкина, сестра не назвала ни одного нужного ему имени и не связала имени Амангельды с борьбой против сборщиков подарков.

– Вся беда России в том и состоит, что никто не может причинить ей больше вреда, чем собственное правительство, – говорила Варвара Григорьевна. – Ты Салтыкова-Щедрина читал? Ну, хоть «Историю одного города»?

Глаза ее неожиданно потеплели, наверно, ей показалось, что брат ее не вовсе безнадежен, что есть вещи совершенно очевидные, и с них надо было и начинать. Салтыков-Щедрин, например, прекрасная точка отсчета для разговора о государстве, о насилии, о справедливости и несправедливости.

– К сожалению, сестричка, – громко вздохнул Иван Григорьевич, – жизнь есть жизнь, а книжки остаются книжками.

Он понял, что сестра окончательно погублена влиянием мужа и его дружков, что она враг и напрасно он так долго был щепетилен в отношениях с ней и ее драгоценным супругом. Кстати, вряд ли они хорошо живут при такой разнице в возрасте.

– Я слышал, что Амангельды дружен с Бектасовыми, а Бектасов дружен с учителем Дулатовым Миржакупом. – Ткаченко спрашивал не стесняясь. – Ты этого Миржакупа наверняка знаешь. Он ведь грамотей.

Сестра стала убирать со стола.

– Извини, что на кухне покормила. Мы с Николаем Васильевичем тоже иногда здесь едим, когда на скорую руку. Ты надолго в Тургай? Ах, сегодня же и уезжаешь? Понятно. Ну, что ж, приятно было видеть, что ты жив-здоров, жаль только, что и в остальном не меняешься.

Она вышла на крыльцо проводить брата, смотрела, как он идет по улице в сторону тюрьмы, понимала, что этот разговор, может быть, навсегда отдалил их друг от друга, но все же почему-то крикнула вдогонку:

– Ты бы женился, Ваня!

Иван Григорьевич обернулся, и во взгляде его промелькнуло презрение. Он не любил, когда люди расслабляются, он не выносил, когда его жалели.

Глава тринадцатая

В тургайской тюрьме было девять камер: шесть больших и три крохотных – одиночки. Впрочем, двери всех камер постоянно были открыты настежь, арестанты целый день бродили по коридору и по тюремному двору, запирали их только на ночь. С весны двор был зеленый, поросший травой, возле конторы цвело несколько кустов шиповника, теперь траву посреди двора вытоптали, шиповник пожух и посерел, а начальник тюрьмы день ото дня становился все злее и злее, грозился запереть арестантов по камерам и выпускать только на оправку и прогулку, как положено. Угрозам начальника никто не верил, потому что штат надзирателей был неполный, а хлопот с отпиранием и запиранием дверей всегда множество.

Пожалуй, никогда эта тюрьма не бывала такой перегруженной. В прежние годы в ней одновременно содержалось человек по пять – семь, в периоды после ярмарок и выборов в местное управление – по десять или пятнадцать. Ярмарка всегда давала богатый улов, попадались заезжие конокрады, мелкие мошенники, пьяные прасолы из уральских казаков, захожие беспаспортные бродяги, ищущие земли обетованной, ну и, конечно, драчуны всех национальностей. Обычно тюремное начальство каждому арестанту находило занятие по самообслуге или, что еще лучше, приспосабливало для своих нужд. Преступники и подследственные довольно охотно за небольшую мзду и просто ради борьбы со скукой возделывали огороды начальника и надзирателей, делали саманные кирпичи, а наиболее спокойные иногда отпускались на всевозможный отхожий промысел с условием приносить оброк начальнику. В нынешнем году ярмарка дала улов огромный, сорок с лишним человек были взяты в один день, 27 мая, потом брали еще и еще… За неделю в камеры набили человек семьдесят. Кухня не справлялась с приготовлением баланды, в отхожее место с подъема до обеда стояла очередь, арестантов заедали вши, и нависла угроза возникновения сыпного тифа и других страшных болезней.

Великим благом оказалось, что заключенные все были местные, что передачи им возили регулярно, а конвоиры за рубль или два соглашались группами водить арестантов в городскую баню или на речку купаться. Всякий, знающий тюремную жизнь и нравы, понимает, как много значит тот порядок, который заключенные устанавливают для себя сами. Бывает, все вершится для грабежа слабых сильными, бывает, просто для измывательства, которое как-никак прогоняет скуку, а бывает, что заключенные устанавливают порядок такой справедливости, о каком и в некоторых семьях только мечтают. Все зависит от того, кто задаст тон, кто, как издавна говорят арестанты, «держит» камеру или даже всю тюрьму.

Тургайскую тюрьму «держал» Амангельды Иманов. Трудно сказать, чем была обеспечена его власть, но выражалась она в том, что среди истомленных неволей людей вовсе не возникало драк, что и скандалы гасли быстрее, чем обычно это бывает, что многие продукты из передач поступали в общий котел. Кстати, на это лето в тургайской тюрьме появился второй, дополнительный к казенному общий котел. Он стоял в углу двора, и готовили в нем национальную пищу. Амангельды устроил так, что арестантов стали водить в баню; через Токарева он добился, чтобы еженедельно в тюрьму приходил врач и два раза в неделю – фельдшер.

Если бы не строгие предупреждения областного начальства, начальник тюрьмы в благодарность за наведение порядка отпускал бы Амангельды домой на день-два, как делал это обычно за подарки или по просьбе знакомых. К сожалению, Амангельды находился на особом положении, и единственное, что можно было сделать для него, – беспрепятственно разрешать свидания с женой и детьми.

Домашние приезжали к нему часто, начальник выпускал арестанта на лужок перед конторой и сам смотрел на чужое семейное счастье, которое притягательно и очевидно каждому, даже смотрящему со стороны.

Семейство Иманова занималось своими делами, отец играл с сыновьями, боролся, возился, сидел над какой-то книжкой. Потом они все вместе ели привезенную из дому пищу и вообще чувствовали себя словно на пикнике.

В камере Амангельды был ровен со всеми, сдержан и слегка ироничен. Ко всему вокруг он приглядывался чрезвычайно внимательно, и это, видимо, скрашивало для него долгое и тяжкое безделье. Он умел внимательно выслушивать рассказы других арестантов, редко вмешивался в разговоры и вовсе не старался быть в центре внимания. Только когда он брал в руки домбру, все затихало вокруг и все арестанты, включая двух цыган – мужа и жену, арестованных по подозрению в сбыте фальшивых ассигнаций, русского бродягу, не помнящего родства и собственного имени, беглого каторжника с бельмом на глазу и прасола Сукина, в драке убившего своего двоюродного брата, – все арестанты слушали его песни.

И конвойные любили слушать песни Амангельды, и сам начальник тюрьмы иногда подходил к камере, не понимая, что может быть хорошего в длинных и быстрых речитативах, сменяемых бурными перебивами с резким отыгрышем. Начальник в детстве пел в Вязьме в церковном хоре, но не знал, что настоящая, пусть даже самая необычная музыка завораживает любого, у кого есть способность слышать.

Как это ни странно, Амангельды заметил, что не слишком тяготится пребыванием под стражей. Ему многое открывалось впервые, он впервые видел людей так близко и так непрерывно.

Говорят, что дети умнеют во время своих болезней. Дело, видимо, в том, что неподвижность физическая создает иные углы зрения, иначе видится то, что раньше не привлекало внимания. Вот и тут, в тюрьме, Амангельды впервые увидел превращения, о возможности которых прежде не подозревал. Взять хотя бы того же Байтлеу Талыспаева. Прежде это был спокойный и положительный, осевший на постоянное жительство в Тургае казах, который никогда ни в чем противозаконном не замечался. Полагали, что он, получая жалованье из казны за работу возчика почтовых грузов, имея скот на ближних пастбищах и большую бахчу, выбьется в настоящие богачи, заведет торговлю или станет домогаться какой-либо выборной должности. Какая сила толкнула добропорядочного Байтлеу в самую гущу событий, что заставило его вступиться за приехавших из степи пастухов, по незнанию привязавших коней к изгороди, окружающей казенный огород?

Теперь, в тюрьме, Байтлеу то полностью отрицал свое участие в потасовке, то говорил, что вмешался, чтобы умиротворить обе стороны, то вдруг разъярялся и кричал, что всех русских надо гнать из степи, надо привязывать их за ноги к конским хвостам и волочить до самого Оренбурга, Объяснялось это, по-видимому, не только истеричностью характера, которую в нем прежде не замечали, но еще и страхом, который нагнал на него следователь, поначалу собиравшийся сделать его главной фигурой обвинения. Когда Байтлеу надеялся избежать смертной казни, обещанной следователем, он нытался даже в разговорах с товарищами преуменьшать или вовсе отрицать свою вину, когда же он приходил к мысли, что его повесят или расстреляют, то он испытывал неодолимое желание погибнуть не зря.

Амангельды наверняка знал, что смертная казнь Байтлеу не грозит. Ни в каких насильственных действиях он изобличен не был. Лишь солдатик Прокопий Мисик, заморыш и трус, показывал, что возчик требовал, чтобы русские солдаты стали на колени перед мятежниками.

В одном из разговоров с Токаревым, который в последнее время часто заходил в тюрьму и беседовал со многими, чтобы выработать стройную систему защиты на предстоящем суде, Амангельды высказал предположение, что Мисик потому указывает на Талыспаева, что лицо его было ему прежде знакомо, тогда как других участников потасовки он видел в первый раз. Немаловажно и то, что Байтлеу говорил по-русски: Мисик понял, чего тот от него хотел, и запомнил это. Удивительным было, однако, не только то, как спокойный и тихий почтовый служащий превратился в одного из главных бунтарей, но и то, как теперь из этого человека вылез совсем другой, то не в меру разговорчивый, то неделями молчащий. Он и внешне очень изменился, несчастный Байтлеу: ужасно исхудал, хотя жена приносила ему передачи, и все время молился. Он явно поглупел в тюрьме, потерял себя, и причина, как казалось Амангельды, заключалась в том, что, вмешавшись в чужую драку, он нарушил плавное и целенаправленное движение своей хорошо продуманной жизни. Слишком резко повернул!

Большинство людей в тюрьме умнело. Особенно заметно это было на самых простых, кто прежде ничем не выделялся. Вот например, три батрака, три друга: Есим Аульбаев, Сейдахмет Байсеитов и Хакимбек Мусеров. Видно, никогда прежде не было у них времени обдумать самые простые вещи, не было возможности поговорить друг с другом, посоветоваться. Они на воле не были друзьями, а здесь всегда держались вместе и говорили всегда об одном и том же. Каждый рассказывал истории из своей жизни, и, хотя эти истории были до смеха одинаковые, они не уставали их обсуждать. Сюжет всегда сводился к тому, что бай нанимал работников за одну цену, а когда наступала пора платить, то за кормежку, одежку и падеж скота удерживал добрую половину того, о чем договаривались. И продолжение этих историй всегда было одинаковое: пошел бедняк к бию, к судье, тот взял подарок, три месяца тянул разбор жалобы и решил тяжбу в пользу хозяина.

Батраки только здесь поняли, что на воле их за людей никто из сильных мира сего не считал.

В середине лета, в послеполуденную жару, когда обитатели тургайской тюрьмы томились вынужденным бездельем и до ужина никаких развлечений не предвиделось, во двор ввели новичка, который надолго завладел мыслями арестантов и стал центром внимания. Это был совсем старый и дряхлый, но еще более знаменитый, чем прежде, баксы Суйменбай.

Амангельды выделил старику лучшее место на нарах у окна, дал хорошую кошму для подстилки, угостил душистым чаем.

Суйменбай прибыл в тюрьму вместе со своим драгоценным кобызом.

В первый день Суйменбай ничего никому не объяснял, и никто ни о чем его не расспрашивал, но на другой день старик сам заговорил, и тогда в камеру набилось столько народу, что вскоре стало нечем дышать. Кто-то предложил выйти на воздух, но баксы отказался рассказывать о себе и своих делах на глазах у неверных.

Говорил старик довольно внятно и разумно. Оказалось, что забрали его по настоянию главного русского муллы из Оренбурга. Мулла этот много раз бывал у баксы и в прежние годы, когда Суйменбай, молодой и глупый, ни от кого не скрывал своих связей с джиннами и шайтанами. Тогда и этот русский был совсем молокосос, весь был в веснушках, он ездил тогда по степи, угощал ребятишек желтыми ледышками, и всякий, кто такую ледышку съедал, обязательно предавал закон и обычаи предков.

В речах Суйменбая факты жизни обретали какое-то свое значение, становились в один ряд со сказочными чудесами и почти не отличались от них. Все было равно правдоподобно в его словах, и все было неправдой. Старик явно преувеличивал свое значение, когда рассказывал, что сам главный русский мулла из Оренбурга ездил к царю за разрешением забрать старого баксы, что царь согласился на это, но предупредил, что ни в коем случае нельзя отбирать у баксы его священный кобыз, потому что джинны и шайтаны могут обратить свой гнев на север, и тогда всем русским будет худо.

Амангельды понял главное: старика посадили по настоянию главного миссионера Бориса Кусякина.

Как бы то ни было, но прибытие в тюрьму баксы Суйменбая дало почву для новых антирусских настроений, разговоров, для глупых анекдотов.

Амангельды не вмешивался в эти разговоры, хотя мог бы прекратить их разом. Он мог бы напомнить этим людям, что сейчас у них вся надежда именно на русского человека Николая Токарева, что по их делам он за свои скудные деньги ездит бог знает куда, ищет справедливости, нанимает адвокатов, старается, чтобы судьбой тургайских арестантов заинтересовались русские журналисты из русских же газет. Он сказал бы своим сокамерникам, что русские люди – фельдшер Костюченко и шорник Рябов – были самыми важными и добровольными свидетелями в их пользу, а волостные вроде Минжанова и Бектасова свидетельствуют против или делают вид, будто их все это не касается.

Люди должны высказать то, что хотят. Пока будут говорить, кое-что сами поймут, когда замолчат, выговорившись, еще чуть-чуть прибавят к своему пониманию, ну а остальное надо объяснить. Можно объяснить. Только без нажима.

Вскоре неприятные Амангельды разговоры иссякли как бы сами собой. Дело в том, что старый шаман привык быть в центре внимания и, утратив его, когда арестанты слишком увлеклись русским вопросом, вновь привлек к себе интерес рассказом о своей жизни и о том, как он стал великим баксы.

Рассказ изобиловал множеством очень точных подробностей и выглядел весьма достоверно. Старик увлекся сам, импровизировал, даже помолодел от радости, что его слушает так много народу.

– Мой отец, дед, бабка, прабабки и прадеды до двенадцатого колена были баксы. Когда умер отец, джинны выбрали своим повелителем моего старшего брата, но он не захотел быть баксы, он хотел быть баем. Зачем ему играть на черном кобызе, зачем ходить из аула в аул, зачем слушать невежд и отвергать подозрения недоверчивых? Так думал мой старший брат, потому что отец наш оставил большой табун лошадей и много овец. Иногда я думаю, что мой старший брат не верил в свою колдовскую силу, а может, он не верил в силу джиннов. Не верил – и поплатился жизнью. Его нашли удавленным в ложбине за зимовкой. Пошел по нужде и не вернулся. Жена побежала, смотрит; он лежит на спине, будто над звездами смеется. На шее след от аркана, а самого аркана нет.

Все богатство наше досталось второму брату. И он при таком хозяйстве наотрез отказался служить людям и духам. Однажды возвращался он на пегом иноходце и уже подъехал к аулу – дело было летом, – и жена уже видела его, и детишки. Вдруг как закричат мой брат: «Джинны, джинны!» Проезжая мимо юрт, опрокинул бочонок для кумыса и скрылся в степи. Потом нашли его в колодце с разбитой головой.

– Человек не верит предостережениям оттуда. – Баксы показал себе за спину. – Мало ли что! Любая лошадь может понести от крика. И я не понял предупреждения. Взял я хозяйство в свои руки, хотел и жен моих погибших братьев взять в свою юрту и быть баем. Это было лет сорок назад, был я молодой, холостой. Однажды на закате пошел я в камыши поискать верблюдов. В камышах застали меня сумерки, и вдруг вижу: с неба белый свет падает на озерную гладь, а по ней, как посуху, идет полчище мулл в огромных белых чалмах, а с другой стороны идет какое-то войско на белых конях с золотыми уздечками и черными крестами.

Когда я оглянулся, стояла темная ночь. А тут стало светло, хотя луну закрывала очень круглая туча. Вспомнил я все и поплелся домой. Медленно шел, а в душе горе и страх. Хотелось бежать, но сил не было, ноги не слушаются, голова кружится. Ах, думаю, пропали мои верблюды.

Баксы замолчал, как бы вспоминая все, что было, и переживая подробности. Слушатели тоже молчали и тревожились, что Суйменбай уйдет в себя и не захочет продолжать. Старик не торопился, знал, что паузу не нарушат, и наконец опять заговорил:

– Лежу в юрте, не могу уснуть. Сердце стучит, в жар кидает. И мулл боюсь, и войска боюсь. Вдруг слышу за кошмой кто-то дышит, шорохи какие-то, шаги тихие. Неужто, думаю, верблюды вернулись? Выглянул я наружу – никого. Опять лег и тут голоса услышал: «Ты, Суйменбай, третий сын нашего умершего повелителя, будешь нашим хозяином. Ты будешь лечить больных и изгонять шайтанов».

– Скажите, пожалуйста, – спросил Байтлеу. – А какая разница между джиннами и шайтанами?

На него посмотрели так, будто он спросил глупость, будто все тут знали эту разницу.

Однако баксы не обиделся, не рассердился.

– Скажу тебе, сынок, попроще, попонятней. Я подчиняюсь джиннам, а шайтаны подчиняются мне.

Такого объяснения никто не ожидал, выходило, что морщинистый старик находится в одном роду с нечистой силой. Амангельды был доволен ответом, старик нравился ему все больше, талантливый старик. Амангельды и сам любил, чтобы все и всегда становилось на свои места.

– «Соглашайся, Суйменбай», – говорят джинны, – колдун нараспев продолжал рассказ. – «Соглашайся, а то будет плохо». Я бы ответил джиннам, попросил бы дать мне три дня на размышление, но тут сам собой заиграл черный кобыз моих предков. Заиграл кобыз, запел и заковылял от стенки юрты прямо ко мне.

Баксы показал, как шел кобыз по земле. Потом под музыку старик продолжал свой рассказ:

– «Эй, Суйменбай, нет тебе иной дороги! Иди и лечи людей». Я, конечно, взял кобыз и заиграл на нем эту вот мелодию.

Колдун замолчал и только наигрывал тихую песню без слов. Пауза была долгой и волнующей.

– Значит, шайтаны подчиняются вам, вы – джиннам, а джинны Аллаху? – совершенно серьезно спросил Амангельды.

Баксы кивнул и продолжал играть.

Все слушали старика затаив дыхание, но один из арестантов и впрямь был как заколдованный. В продолжение рассказа он сидел на корточках с прямой спиной, глаза выпучены, рот полуоткрыт. Это был почтовый возчик и глава еще недавно такой счастливой семьи Байтлеу.

– О великий баксы! – хрипло, даже с каким-то горловым клекотом заговорил он. – Вам известно будущее каждого человека и каждого живого существа, не так ли?

– Нет, сынок, – после долгого молчания ответил баксы Суйменбай. – Мне неизвестно будущее людей и даже будущее баранов. Джинны знают это, и шайтаны о многом догадываются. Они и говорят мне о будущем, если я хорошо попрошу… Нет, сынок, сам я ничего не знаю о будущем. Я знаю только капельку больше, чем ты, потому что я стар и много видел. А чтобы погадать, надо много-много крепкого чая. Если напьюсь я чая, тогда сила моя заставит шайтанов открыть мне твое будущее. Силой их заставлю. Силой духа.

Поздно вечером Байтлеу робко подошел к Амангельды:

– Батыр! Мне свидание дают раз в неделю, еще четыре дня ждать. Не одолжишь ли ты мне осьмушку чая, чтобы баксы мог предсказать будущее?

Амангельды дал пачку хорошего «фамильного» чая, потому что нельзя отказать человеку, который так жаждет узнать свое будущее. И еще интересно было, что скажет великий баксы. Суд над всеми участниками беспорядков не за горами, и проверка предсказания не заставит себя ждать.

В тот вечер, однако, старик гадать не стал. Пачку чая спрятал и наутро тоже отказался гадать Талыспаеву:

– Погоди, сынок. Не торопи судьбу.

Варвара Григорьевна попросила начальника тюрьмы дать ей свидание с подследственным Имановым-Удербаевым Амангельды. Она явилась официально, оделась тщательно и даже торжественно. Начальник тюрьмы – уволенный в запас подпрапорщик Иван Степанович Размахнин – любовался ее горделивой осанкой, толстенной косой, уложенной вокруг головы, и медлил с ответом. «Как много позволяют себе женщины, когда знают, что красивы, – думал он. – Она пренебрегает тем, что про неё подумают начальники школьные, как отнесется попечитель учебного округа, она вовсе не считается с тем, что ее осудят наши местные облезлые кошки – чиновницы. Уж тут разговоров будет до весны».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю