Текст книги "Филимон и Антихрист"
Автор книги: Иван Дроздов
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц)
Страх распалял фантазию. Зяблик пил, ел, отвечал на вопросы сидящих за столом людей и улыбался, говорил каламбуры – на всё у него хватало внимания, и только зоркий глаз Дарьи заметил его рассеянность, тревогу в бегающих неуловимых глазах, нетвёрдость в жестах, неуверенность в интонациях. И это – Зяблик, такой близкий и знакомый в мельчайших подробностях Зяблик. Самоуверенный и нахальный. Сейчас он походил на солдатика, у которого отломили ногу. Шалун-мальчишка водворил солдатика в строй, но тот валился на сторону, падал.
Два главных действующих лица застолья умолкли, вместе с ними умолк весь стол. Наточка, – её голосок беспрерывно звенел в начале обеда, – выпросила у деда заветные три десятки; дед незаметно сунул ей деньги в сумочку, и она тотчас же потеряла интерес к собеседникам. У кинотеатра «Ударник» её ждали друзья, и она, обжигаясь, допивала чай, собиралась встать и раскланяться. Нату, правда, занимали подарки дяди Зяблика: «Привезёт ли?». Несколько раз взглянула на него, лукаво перемигнувшись, поняла: привезёт, никуда не денется!
Академик тоже остался без дела и терял интерес к обеду. До того он шушукался с правнучкой; она ласкалась к нему, целовала в щёку, щекотала горячим шёпотом, он оживал рядом с ней, но вот дед снабдил любимицу деньгами, и их дела на том завершились. Меркантилизм девочки обижал Буранова, печально туманил голову, но лёгкое чувство обиды хоть и было неприятно, однако старик знал его, давно к нему привык и принимал как должное.
Рядом с хозяином сидел Борис Эдуардович Баранов, подполковник в отставке, законный муж Дарьи Петровны, безнадёжный запойный пьяница. Борис Эдуардович всегда садился рядом с академиком, заводил учёные разговоры, – для того покупал книги и брошюры о свойствах металлов, почитывал на досуге, – в конце концов склонялся к собеседнику, просил денег. Александр Иванович смущённо и торопливо совал пятёрку. Академик был еще и единственным человеком в этом большом и шумном доме, с кем можно было за компанию выпить по рюмочке. Борис Эдуардович и сейчас наполнил себе и соседу, и уже поднял свою, но Дарья Петровна ударила его по руке, расплескала коньяк – грубость, которую раньше не позволяла. Стрельнула на мужа взглядом, строго поджала губки. В голове у неё шевельнулось: «Ты молод, и в том твоё преимущество». Мысль не совсем ясная, в подробностях не оформленная, но пронеслась резво, взбодрила новые планы и надежды.
Борис Эдуардович тайных мыслей жены не знал, злобно оглядел застолье, задержал взгляд на Зяблике. Понял: вина не отломится, денег не раздобыть. Прежде он в крайних случаях к врагу своему, Зяблику, обращался – тот щедро, с нескрываемой брезгливостью бросал четвертную – не меньше! – и как ни обидно было принимать подачки от человека, который явно ухаживал за женой, но томившая каждую клетку жажда выпить брала своё, и он принимал деньги. Знала об этих подачках Дарья, грозила Зяблику: смотри, с огнём играешь.
«Однако, что произошло с Зябликом? Какая его муха укусила?»
Чем старше становился академик, чем глубже он уходил в себя, тем обострённее становился интерес к институтским делам его секретарши. Рвался пучок видимых и невидимых нитей, соединявших её с институтом. Горечью обид закипала властолюбивая женская душа. И крепла в ней тайная суровая дума: смотреть за Зябликом в оба. Ведь, если он станет директором, потеряет она академика, вылетит и с дачи, и отовсюду. И зарплату секретарши потеряет.
Ночь прошла беспокойно, Зяблик не сомкнул глаз – такого давно не было. Утром Дарья приоткрыла дверь в спальню, вкрадчиво, тихонько спросила: «Не спишь?» Чертыхнулся под одеялом, буркнул: «А, чёрт! Лезет в башку всякая бесовщина!» Села в кресло – уютная, нежно-душистая.
Смотрел на неё, думал: «Где духи берёт такие? Ах, да – французские. Сам же ты в прошлом году из Питера привёз». Ленинград он называл Питером.
Дарья чутким женским сердцем на лету поймала тревоги Зяблика. И решила: институтские дела заботят. Знала характер противника, соответственно избирала тактику.
– Ты напрасно согласился занять пост заместителя директора.
– Почему? – привстал на подушке Зяблик.
– Съедят они тебя!
– Как съедят? Кто?
– Учёные.
– Ах ты, Боже мой, испугала! Я-то думал ты об этом идиоте Галкине. А ты – учёные. Какие? Кто из них на волка похож? Ягнята!
– Филимон – волк. Не глади, что тихий, да робкий. Такие-то особую силу имеют: руками не размахивают, не шумят, тиснут – косточки только хрустнут.
– Малахольный он, твой Филимон, дурак! Смеются над ним.
– Сегодня смеются, а завтра рты разинут. Так всегда было, во все века, – над большими смеются вначале, гонят их, травят, а всё потому, что большие они, на всех других непохожие.
– Блажишь ты, Дарья.
– А ты внимай – сердце женское не ошибается. Слышала я, как Александр Иванович говорил: «Филимонов великое дело держит в руках. Отыщет ключ к расчётам – прославит институт и сам до небес поднимется, волю тогда всем диктовать будет». А теперь компьютер у него. С ним-то он скоро пропавший импульс обнаружит.
Филимонова выбрала для устрашения Зяблика нарочно, – фигура Зяблику неподвластная, группа Импульса под контролем министерства состоит, голыми руками не возьмёшь. А к тому ж и отец Оли затоптать Филимона не даст. Он недавно Буранову звонил – слышала их разговор.
– Каркаешь, как ворона! Нет, чтобы успокоить, – она масла в огонь подливает.
– Опасность тебе указываю – тоже не пустяк. Нельзя с волками играть вслепую. Филимон директором станет, а за ним Три Сергея пойдут. Им всё равно, какому Богу молиться, они там, где сила. А он, Филимон, такую силу возьмёт! Вспомнишь меня.
– Ну вот… Нагнала страху!
Отвернулся к стене Зяблик, съёжился. Дарья ликовала. Она нанесла первый удар, и он пришёлся по цели. Филимон, Галкин, Три Сергея… Люди молодые, независимые. Бисер ни перед кем не мечут, цену себе знают. Многих таких гордецов раскидал за десять лет пребывания в институте Зяблик – по одному щёлкал, как орешки, но эти… Филимон костью в горле застрял. Ну как завтра найдёт проклятую зависимость!
Думала о Галкине и Дарья. На днях к ним на этаж заходила, видеть хотела, – приглянулся он ей на даче, – но встретила Филимонова. На краешке стола в коридоре пристроился, по клавишам компьютера стучал. Встал навстречу, оробел. Странный он – стеснительный. И неженатый. Из Трёх Сергеев ей Сергеев-Булаховский нравится. Высокий, молодой, копна чёрных волос на затылок откинута. Но слишком горд. И на всех свысока смотрит, даже на неё, на Дарью.
Пыталась она, – и Зяблик пытался, – в дела его лаборатории вмешиваться, но академик сказал: «Трёх Сергеев оставьте. На космос работают. Ни денег, ни людей для них не жалеют». Зло сказал, по носу обоим щёлкнул. И за всё другое раздражение выместил. И хотел бы строже прикрикнуть, да сил не было. Схватился за сердце, долго сидел в кресле. А когда Дарья валокордин ему накапала, отстранил стаканчик, сказал: «Не помогают капли, нитроглицерин в таблетках принеси». И другой раз жёстких разговоров не заводил. Сверкнёт зло глазами, сникнет. Пусть всё плывёт по течению!
Иногда с Дарьей, в минуты откровений, разговор заводил: уйти бы мне, молодому уступить. Дарья вскидывалась: как же! Да кто это в наше время должность бросает! Хотела бы я посмотреть, как тебя обслуживать будут: продукты к празднику, врачей, медсестёр для ночных дежурств. Да ты, видно, с ума спятил!
Дарья, умевшая быть нежной и предупредительной в обычной жизни, становилась зверем, когда речь заходила о её кровных интересах.
– Книги печатают, в почётные члены избирают, подарки и адреса со всего света валятся! – ты, видно, решил, так всегда будет.
Буранов сникал под градом упрёков и предостережений; он мудрым, многоопытным умом понимал справедливость этих циничных откровений. В такие минуты в горестных размышлениях шёл дальше: представлял, как его, больного, никому не нужного старика, бросит тогда и Дарья, покинет Зяблик, не будет звонков из института, из академии, из министерства, из райкома, не подкатит утром чёрная, со сдвоенными фарами «Волга» – жизнь для него прекратится раньше, чем наступит естественная смерть. От мысли такой Буранов слышал за спиной мертвящий холодок, стучал по столу или по ручкам кресел, звал Дарью. И был с ней ласков, гладил её круглые, бархатно-тёплые руки, нежно-нежно смотрел в глаза; женщина слышала тревогу потухающего сердца, ласково говорила: «Ничего, всё обойдётся».
Зяблик знал и обо всём этом; всё знал, ему нужно было всё знать, – в знании тайного духовного мира академика, в понимании смысла его поступков была сила Зяблика. Он десять лет назад пришёл в институт из Московской филармонии – был там разъездным администратором, возил по стране бригаду артистов во главе с Анатолием Исаенко – и за десять лет защитил кандидатскую диссертацию, стал доктором наук, проскакал немыслимый для других путь от референта директора до его первого заместителя. Он для того и с Дарьей сблизился.
И сейчас, когда он забрал почти всю власть над институтом, мог бы отшвырнуть Дарью, как надоевшую вещь, но нет, она ещё в силе – может ударить, зашибить больно; нет, нет, он должен улыбаться, расточать любезности, – может быть, именно теперь, как никогда раньше, ему нужна бдительность и осторожность. Академик Буранов стар, он редко бывает в институте, но он общепризнанный авторитет – и в науке, и во всех государственных сферах. Академик особенно нужен теперь, когда в государстве сломался привычный строй жизни, когда ветры перемен, достигающие порой силы шторма, свистят во всех углах, врываются в самые глухие и тёмные закоулки, когда трещат и вот-вот рухнут тысячные коллективы министерских контор, полетят в тартарары судьбы научных центров, устоявшихся научных школ и программ. И в этой-то тревожной, смертельно опасной для института обстановке жизнь выдвигает Зяблика на первый план. Тут мало одних благих намерений, нужна дьявольски изворотливая натура. Вспомнил из «Фауста»:
Зачем трудить мозги напрасно, Валяйте лучше напрямик. Кто улучит удобный миг, Тот и устроится прекрасно.
Зяблик вышел напрямую к своей заветной мечте – стать академиком, директором института. Сердцем слышал: ко всем его противникам прибавится новый – Дарья; и ещё ему подсказывала тонкая, никогда не подводившая его интуиция: женщина эта станет главным препятствием к его цели – в силу того, что она больше других его знает.
Умён был Зяблик и хитёр, самой природой был создан для интриг и обмана, знал это и не казнился сознанием своей сути – наоборот: с радостным волнением приступал к каждой новой своей интриге, был счастлив, если интрига шла хорошо, со всё большим азартом расставлял капканы на пути избранной жертвы, вёл её, приманивал, заготовлял новые и новые ходы – капкан захлопывался, и Зяблик, насладившись победой, испытав гордость и прилив сил от удачно завершившейся охоты, устремлялся дальше, снова расставлял капканы, вёл жертву, приманивал. И, конечно, охотился не ради забавы, не потому, что ему так хотелось или охота приносила ему один личный интерес.
У Зяблика была идея, по-своему высокая: он служил людям, но только… своим людям. Тем, кто был ему близок духовно и физически, по чертам лица, по фигуре, по профилю и походке, людям приятным, симпатичным, – кто мог понять и извинить в случае оплошки, – конечно же, не тем, кто, подобно Филимонову или Галкину, проходил мимо него с презрением, а тем, кто с преданной любовью заглядывал в глаза. У него была мечта: окружить себя такими людьми, только такими! – и никому не давать отчёта в своих действиях. Свои люди отчёта не потребуют. Свои и чужие. Нет, он жил не только для себя, но и для людей, которых любил. И разве это не благородно? Разве не стоило жить для такой цели?
Свою жизненную философию Зяблик очерчивал кругом этих мыслей. Дальше не шёл. Пойдёшь дальше – заблудишься. Не было в его жизни дел, которых не мог бы он объяснить или оправдать своей философией.
Умён Зяблик, «хитёр», да в народе недаром говорят: на всякого мудреца довольно простоты. И хотя Дарья не имела никакой особенной общественной идеи, жила, как говорят, в своё удовольствие, но и она не проста, – в момент, когда у Зяблика в голове развивались агрессивные оккупантские планы, она так же соображала на военный манер: а я обведу тебя вокруг пальца. И всё тут!
Была в их мыслях одна общая важная черта: каждый себя считал умнее другого. Примерно одно и то же они могли бы сказать друг другу: ты, милый, ушами хлопай, а я для тебя капканчики и сети порасставлю.
Часто уединялись на половине Зяблика. В глубине квартиры, за дверью и за коридором слышались мягкие тяжёлые шаги. Не спал академик. Ходил между книжных стеллажей, двигал лёгкие алюминиевые лестницы, – он всегда в часы бессонниц бродил по библиотеке, включал бра и торшеры, волочил за собой лампу-переноску, в другой руке – лупу; смотрел, разглядывал, трогал руками подарки и дипломы, сувенирные предметы, иногда доставал с полки книгу с автографом, подолгу листал страницы. В другой раз задерживался у двери, ведущей в комнату Дарьи и её мужа, но никогда не нарушал правило: не входить к людям без приглашения. В углу у другой стены была дверь в комнаты Зяблика. Она закрыта, в неё хода не было. Так он бродил по комнатам, ожидая, когда выйдет Дарья и подаст ему завтрак. Зяблик выговаривал свои тревоги:
– А знаешь, что сказал мне этот пэтэушник?
– Какой? А-а… Галкин! Охота тебе забивать голову. Уголовник он, этот Галкин! Все они, заводские, – головорезы!
Слышала сердцем: пути этих двух мужчин пересекутся, не миновать им встречи на узкой тропе. Пугала Зяблика:
– Ты разве не видишь, разбойник он, этот Галкин.
– Вот, вот – разбойник! Это ты верно сказала. Он ведь что удумал: я, говорит, закон тайги к тебе применю. Слышишь? Закон тайги! А кстати, что это такое – закон тайги? Ты вроде там, на востоке, жила. Как понимать – закон тайги?
Ухватилась за нить, тянула:
– Чепуха всё это! Кишка у него тонка – закон тайги применить. У таёжных охотников заведено: шильце длинное стальное делают, медведя в сердце колют, чтоб шкуру, значит, не рушить. Ну, а когда свара между охотниками зайдёт – тоже, значит, шильцем грозят. Кольнул в висок или под лопатку – ни следа, ни кровинки, а человек бездыханен. Тут-де, мол, закон тайги таков. Плюнь ты и забудь глупую угрозу. Откуда у Галкина шильцу такому взяться?
– Ах, Дарья! – вскинулся Зяблик и неровно, тяжёло задышал. – Откуда, откуда? Да что он шило длинное не достанет? Дебил! У него и на морде написано… Сама же говоришь: разбойник! О-о! Час от часу не легче!
Засучил ногами Зяблик, заметался в глубоком египетском кресле. А Дарья притихла: радость грудь распирает, озорная улыбка по губам гуляет. Пока там Галкин-то угрожает, а она уж кольнула шильцем, в самое сердце угодила. Ну что ж: война так война! Посмотрим, кто искуснее в боевых сражениях окажется.
Поднялась Дарья, пошла завтрак Буранову готовить. А Зяблик, обхватив голову руками, сидел в кресле. Не рад он был ни удачливой своей карьере, ни заграничной командировке – жалел, что оставался до сих пор в квартире академика и вызвал на разговор эту глупую бабу Дарью.
Не знал, не ведал: «глупая баба Дарья» объявила ему войну, и он в этой войне понёс первое поражение.
Позавтракав и собравшись ехать в институт, Зяблик зашёл в кабинет академика получить инструкции. Александр Иванович не взглянул на вошедшего, продолжал перекладывать книги, лежавшие в беспорядке на его большом столе. Шея академика была обвязана кремовым шёлковым платком, седые волосы лежали клочками и даже будто бы прилипли к черепу, под глазами висели синюшные мешки – следы больных почек и плохого обмена: видно, дурно спал и был чем-то недоволен.
– Надо позвонить в райком, – вкрадчиво заговорил Зяблик и чуть наклонился над столом. – Там просят назвать нового секретаря. Важно ваше мнение. – Какого секретаря?
– Нового секретаря партбюро. Скоро будет отчётно-выборное собрание.
– Полагаю, Котин Лев Дмитриевич. Был председателем месткома – выберем секретарём партбюро. Рост естественный, закономерный.
– Котин так Котин, Александр Иванович. Я ничего не имею против.
Зяблик ещё ниже склонился над столом, демонстрируя покорность и уважение к словам шефа.
– По мне и Котин хорош, если будет ваше желание.
Академик тяжело поднял на Зяблика глаза, мутно, нехорошо оглядел, словно бы говоря: «Да, мил человек, важно мое желание, я продолжаю оставаться на посту директора, и в таких делах нельзя меня обходить».
– Котин так Котин, – мялся у стола Зяблик, но даже усталому, дремавшему над столом академику было видно, что Зяблик имеет другую кандидатуру – имеет, но высказать не решается.
– Что вам ещё? – грубовато буркнул Буранов.
– Котин может не пройти на выборах, Александр Иванович. Долго сидел в месткоме, нажил врагов.
Буранов вскинул голову. Взгляд его просветлел, в нём отразилось недоумение. И немой вопрос: «Так ли всё есть, как вы мне говорите? Нет ли тут другой какой-нибудь подоплёки?»
– Котин. Будем предлагать Котина, – решил настоять на своём академик.
Зяблик не возражал, но и не соглашался. Стоял у плеча, молчал.
– Ну что еще! Сказал же! – начинал выходить из себя академик.
– Я что ж, не возражаю. Да только не пройдёт Котин. Райком не пустит. Брат у него невозвращенец. Да и сам – не Котин, а Коган.
– Коган? М-да-а… А брат – он что же?
– Поехал с оркестром в зарубежные гастроли и там остался. Попросил убежища.
– Гм, да, фокус. Ну, а Котин, то бишь, Коган при чём? Сын за отца не отвечает, а тут – брат.
– И я так полагаю. Но – Коган. Райком не любит.
– Пусть они попробуют, а я решил. Коган будет. Всё!
Буранов далеко метил этим своим ходом. Знал: и в ЦК, и в министерстве есть много важных людей, которым его выбор понравится. И при любых оборотах его судьбы в них он найдёт своих союзников. Долго живёт на свете Буранов, и много уж десятилетий занимает он пост директора, знает, когда и на какие педали нажимать. Вот и сейчас: нажимал на эту испытанную, проверенную временем педаль.
И академик склонился над столом, давая понять, что разговор окочен. Зяблик отступил. В расстроенных чувствах вышел из кабинета.
Коган – хорошо, но в планах Зяблика ему отводилась другая роль, тоже важная, но – другая. В секретари двинуть хотел Шушуню. Он – русский, а служить Зяблику будет не хуже Когана. Когана же хотел поставить у плеча секретаря партбюро. При этом был бы и политес соблюдён, и люди расставлены как надо. Академик же грубо вмешался в его планы – будто волк забежал на псарню. Давно не видел таким академика. В жёсткости шефа, небрежном обращении узрел худой знак. Зяблик терялся в столкновении с твёрдым характером, он был силён лишь в отношении со слабыми, особенно, если перед ним был человек зависимый, ждущий от него поддержки или милости.
На дворе подошёл к черной «Волге». И тронул за плечо шофёра – жест, означающий: «Здравствуй и поехали». Но шофёр, не поворачивая головы, холодно проговорил:
– Вы ошиблись, Артур Михайлович, ваша машина сзади, это директорский автомобиль.
– Разве? Ну ничего, пусть они пользуются моим автомобилем – какая разница!
– Как бы не заругалась Дарья Петровна.
– Ах, пустяки! Поезжайте!
Это был дерзкий шаг, но Зяблик шёл на него сознательно. Академик показал ему место, но пусть знает: он будет исподволь приучать всех к мысли о своём главенстве, о первой роли в институтских и во всех других делах. Подъезжая к институту, показал водителю место стоянки – вдалеке от главного входа, на площадке, которую видно из многих окон. И, выйдя из машины, постоял несколько минут, окинул хозяйским взглядом прилегающую к институту территорию, подошёл к рабочим, починявшим кромку тротуара, снова подошёл к шофёру, дал ему инструкции. Знал: из окон наблюдают, мотают на ус. Затем, не спеша, продолжая оглядывать всё вокруг, прошёл через главный вход. И тут задержался у швейцара, спросил, не было ли происшествий ночью.
По телефону дежурного позвонил своему референту – у Зяблика тоже был референт, числившийся, правда, младшим научным сотрудником, – Спартак Пап.
– Ты уже встал? – спросил с издёвкой. – Немедленно в институт!
Хотел пройти в кабину лифта, но в вестибюле встретился Шушуня, придержал шаг в замешательстве, склонился в приветствии, проговорил негромко:
– Здравствуйте, Артур Михайлович!
Правая рука Шушуни дёрнулась, но тут же водворилась на место; он улыбнулся смиренно и продолжал стоять в той слегка наклонённой позе, которая раньше за ним не замечалась и в которой видна была полная покорность, деликатное стеснительное чувство благодарности за что-то, готовность служить и быть полезным, и всё делать с радостью любящего, преданного человека.
Стремительно двинулся к Шушуне, дружески пожал руку. И пока обменивались пустыми словами приветствий, в уме Зяблика стороной бежали мысли: «Котин – товарищ, он мне помог утвердиться, но сейчас его в сторонку, да, да – пусть сидит в тени; репутация шаткая, подмоченная – брат уехал в Америку, купил там три автофургона, открыл контору грузовых перевозок. Шушуня – иное дело, фронтовик, чист, аки стекло: да, да – Шушуня. Смирный, мешать не станет».
Вспомнился эпизод на даче академика. Шушуня осудил дурака Галкина и будто бы даже прикрикнул на него. И, вспомнив это, Зяблик сильнее затряс руку будущего секретаря, другой рукой коснулся плеча:
– Зайдём ко мне. На минутку.
В приёмной Зяблик почти не взглянул на двух секретарш – свою и директорскую, раскрыл дверь бурановского кабинета. И, продолжая разговаривать с Шуигуней, с минуту держал её открытой; кидал взгляды на входящих в приёмную учёных; демонстрировал всем: видите, сегодня я по случайности или по каким-то иным причинам открываю кабинет директора, а завтра войду сюда хозяином. Привыкайте, друзья, привыкайте.
Зяблик не был артистом, не знал таких наук, как педагогика, психология; стихийно применял и педагогические и психологические приёмы, применял тонко, ненавязчиво, однако хорошо понимал, что именно эти приёмы и являются главным оружием его самоутверждения, его стремительного движения по служебной лестнице.
В кабинет директора не вошёл; постоял в дверях несколько минут, резко повернулся, прошёл в свой кабинет. За ним проследовал Шушуня; шёл бодро, тугим пружинным шагом. В его позе ещё сохранялась покорность, он ещё не полностью распрямился, но в линиях спины, головы и шеи уже проглядывала решимость, пробуждённая ласковым отношением начальника, взбодрённая пока ещё смутной, но уже крепко запавшей в душу надеждой.
Сидели за строгим полированным столом, в небольшом, обшитом фанерованной плиткой кабинете помощника директора – ещё старой, сиротливо выглядевшей теперь комнате, в которой изначала помещались референты. Шушуня оглядывал кабинет недоумённым взглядом и думал: где же теперь будет сидеть Зяблик? По его новому сану он должен располагаться шире и богаче, чем заместитель по хозяйственным делам Дажин, чем заместитель по науке и другие высокие чины института. Где же такой кабинет будет? И когда в нём новый хозяин воцарится?
Зяблик точно читал тайные мысли Шушуни, не мешал разглядывать свою бедную обитель, улыбался лукаво и будто бы даже покачивал головой: простота ты простота! Скоро вы все увидите, где место Зяблика, какую он власть возьмёт над всеми вами.
Вспомнил хозяин кабинета обещание, данное самому себе в момент, когда зачитали приказ о его новом назначении: сходки, митинговщину свести на нет, тары-бары ни с кем не растабаривать, сотрудников приучать к деловому стилю. Откинулся на спинку кресла, сказал:
– Отчётно-выборное скоро. Что вы думаете, кого секретарём избрать?
Шушуня чуть не бухнул: «Собранию решать», – на кончике языка задержал наивную мысль. Зяблик не из тех, с кем можно разводить демагогию. В свою очередь спросил:
– Советуетесь со мной?
– Да, хочу знать ваше мнение. Вы ведь, кажется, член партийного бюро?
– И вы тоже.
Засмеялись. Посмотрели друг другу в глаза. Впервые за три года пребывания в институте Шушуня разглядывал глаза Зяблика, птичьи, круглые с расширяющимися на свету зрачками. В них вечная ночь копошится.
– Котин Лев Дмитриевич. Лучшей кандидатуры не вижу.
Шушуня бил в десятку: знал о братских узах Зяблика и Котина, не разлей вода они были дружками. И так же краем уха ведал: подмочил ему корешок репутацию, видно, Зяблик хочет подержать своячка в тени.
– Котин – вчерашний день. Год или два назад он бы прошёл, теперь народ к трибуне прёт, каждый на свой лад права качает. Котина зарубят, братец ему хвост подмочил.
Шушуня вскинул длинные девичьи ресницы, чуть откинулся назад. Мелкие морщинки, подёрнувшие кожу возле глаз, тугую изобличали думу. С чего бы… метаморфоза такая?
А у Зяблика вдруг сердце ёкнуло от собственной чрезмерной смелости, – наперекор директорской воли иду. Решил же старик! Впрочем, тут же охладил тревогу: большинство в партбюро – мои люди. Шушуню выдвинет собрание. Надо показать старику свою силу, хватит ему в институтские дела нос совать.
– Не знаю, Артур Михайлович. Котина заменить трудно, его в институте любят, к нему идут с горем и радостью.
Шушуня на собеседника не смотрел, играл ва-банк – бил, что называется, в десятку. И не промахнулся.
– Знаю! – срезал Зяблик. Но не сердито. И Шушуня тёплую нотку в словах начальника уловил. Зяблик хоть и возражал, хоть и отшибал Котина напрочь, но зла к нему не питал. Слышало сердце Шушуни: игра тут задумана. Осторожненько ходы выбирай, не плюхнись в лужу.
Немалый опыт имел Шушуня в «дворцовых делах». В провинции важный пост занимал, а затем в столице, в министерстве не последним человеком был. Пост замминистра плыл в руки, да сплоховал, не в те колокола ударил – раз, другой, и – вылетел! А летят у нас обыкновенно на самое дно. Благо, если сил достанет зацепиться, устоять, а не то – пиши пропало. Был человек – и нет его. Из министерства как в колодец – в институт свалился, а и тут не тихо, и тут подводные камни кругом. Держись, Шушуня, в другой раз не оплошай. Дальше лететь некуда, а тебе ещё десять лет до пенсии.
Сердце подсказывает: Зяблик в силу входит, ему потрафляй, его сторону держи. И противны Шушуне собственные мысли, – совесть ему от природы положить не забыли. Фронтовик бывалый, и крепкую мужскую дружбу ценит, и людей, умеющих постоять за себя, уважает, – а вот, поди ж ты, как жизнь устроена: крутись, а то сгинешь. Такой строй жизни нашей, так уж всё спаялось, спеклось, перевито-перетянуто. Не хочешь валиться дальше, в небытие, – виляй хвостом, как трусливый зайчишка.
– Хочу вас предложить! – кинул Зяблик дорогой подарок.
Пожал плечами Шушуня, очи отвернул в сторону. Не по-мужски вёл себя, да счастье горой валилось, дыхание спёрло. Снова пожал плечами: смотрите, мол, вам виднее.
– Ладно. А теперь ступайте.
Шушуня подхватился, на ходу выпрямился, сдержал шаг – вышел с достоинством. Зяблик повторил вычитанное в исторических повестях старинное слово: «ступайте». Оно ему нравилось. Цари так говорили. И рукой при этом жест делали. Зяблик, оставшись один, попробовал этот жест – будто получается, улыбнулся своей прихоти. Ничто не наполняло его сердце такой глубокой всепроникающей радостью, как сознание власти над людьми. Ощущение силы и способности делать для людей добро или зло пьянило воображение, отдавалось во всём теле сладким гулом. Пронизывал этот гул с ног до головы.
Жизнь казалась сплошным праздником, и при одной только мысли, что судьба могла сложиться иначе, что мог бы он прозябать где-то рядовым человеком, при одной только этой мысли колючий холодок бежал по жилам, пронимал до пяток. Нет, что там ни говори, а жизнь замечательная штука, особенно если ты вполне руководишь собственной судьбой, можешь подвигать себя то вправо, то влево, а то вверх – в зависимости от обстоятельств. К жизни тогда интерес пробуждается, и каждое утро счастливой улыбкой встречаешь.
Медведем ввалился в кабинет Спартак Пап – толстый, коротконогий, с мясистым лицом и тремя подбородками. Четыре года назад Зяблик переманил толстяка от директора другого столичного института Вадима Бродова, бывшего некогда большим другом Зяблика, – у Бродова Пап состоял в той же роли, то есть числился младшим научным сотрудником, а выполнял сугубо личные, порой интимные поручения.
Тяжело дыша, Пап опустился в кресло, оглянулся на окно – не дует ли? – очень боялся простуды, потому что недавно, во время болезни гриппом, зашёл в ванну и упал там, потеряв сознание. Жил один в трёхкомнатной кооперативной квартире в доме-башне первой категории – таких недавно несколько построили в Безбожном переулке; изредка приходили женщины, но подолгу не задерживались: Пап был жаден и капризен. Зяблик тоже чувствовал себя неуютно в обществе этого странного человека; распоряжения отдавал коротко, встречался с ним редко.
– Как поживает твой бывший шеф? – спросил Зяблик, усаживаясь поудобнее в кресле, принимая вальяжную позу.
– Бродов – осёл! Он плохо кончит.
– Когда мы расстанемся с вами, вы и обо мне…
– Вы тоже не сахар, но ближе к делу. У меня время.
Пап был циник и бравировал демонстративной прямотой. Обыкновенно, начиная работать с новым шефом, – а менял он их частенько, – говорил: «Мне нужны деньги. Остальное всё – между прочим».
В слова «между прочим» вкладывал всё своё презрение к миру.
– Да, Бродов – осёл. Не умеет слушать умных людей. Так что у вас?
Пап трудно пережёвывал слова, облизывал толстые малиновые губы – они сохли, словно на горячем ветру, покрывались сухой корочкой. Дышал тяжело, на вислых землисто-серых щеках густо чернела плохо выбритая жёсткая борода. Черты лица плохо просматривались – весь оплыл жиром; из-за припухлых водянистых складок зло поблёскивали щёлочки молодых возбуждённых глаз. И тоном разговора, и каждым жестом демонстрировал независимость и пренебрежение к собеседнику. Сидя глубоко в кресле и вытянув короткие, почти слившиеся воедино ноги, поигрывал носками лакированных туфель, предпочитал смотреть мимо собеседника.
– Где ваша заграничная командировка? – продолжал Пап, видя, что Зяблик с улыбкой разглядывает его и не торопится начинать разговор.
– Я завтра еду.
– Меня интересует, когда я поеду. Вы обещали.
– Зяблик слов на ветер не бросает.
– Зарплата младшего научного сотрудника – подачка нищему, такой сахар я имел у Бродова.
– Это деловой разговор. Приеду из Италии – что-нибудь придумаю.
Зяблик вспомнил новую методу: встречи и визиты упрощать и укорачивать. Перешёл к делу:
– Филимонова знаешь? В печёнках у меня сидит.
– Сейчас сокращения. Коленкой под зад – и пусть катится.
– Его тема на контроле. Прибор важный.
– Ясно. Давай телефон.