Текст книги "Филимон и Антихрист"
Автор книги: Иван Дроздов
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 19 страниц)
– Василь Василич! Не вы, секретарша ваша не соединяет. Нету, говорит, или занят, а всё больше – к министру поехал.
– Нет, Шапченко, ты посмотри на этого гуся, какую чушь порет. Он, пожалуй, и в другом месте слух разнесёт. Ведь что подумают люди: бюрократ Галкин, бездельник. Хорош работничек! Раскусил тебя Петров, гонит в три шеи, а мне ты разве нужен? Склочник такой!
– Я не склочник! – возвысил голос посетитель. – Выбирайте выражения!
– Хо, ты посмотри на него, Шапченко! Он ещё и угрожать станет. Сам тут наплёл напраслину, а я же и виноват. Да вы, мил человек, думали б своей головой, прежде чем ко мне в кабинет являться. Я вам не мальчик, не управдом и не ларьком пивным заведую. Лауреат и доктор наук, известный в учёном мире человек! Я вам нужен – вы и выбирайте выражения!
Галкин выскочил из-за стола и устремился в один угол кабинета, в другой. Прядка волос упала на лоб, взъерошилась, кулаки сжаты и откинуты назад; кричал на посетителя, не давая тому раскрыть рта. Галкин соскочил с тормозов, и не было в природе силы, способной унять его. Шапченко хихикал в углу дивана, посетитель, – к чести его сказать, – не дрогнул, не отступил к двери. Под натиском брани собрался, сжался пружиной – с нескрываемым изумлением, но спокойно наблюдал истерическую сцену. Он уже не был её участником – наблюдал за буйством самодура со стороны. А когда Галкин, тяжело дыша, вернулся в кресло, посетитель густо проговорил:
– Нет, вы не учёный! И не лауреат. Вы – самодур!
Круто развернулся и вышел. Галкина точно палкой ударили.
– Как – самодур? – проговорил растерянно, устремив ошалелый взгляд на дверь, за которой скрылся странный человек.
– Шапченко, ты слышал? Он и в другом месте скажет. Почнёт меня славить.
И выбросил над столом руку:
– Верни его! Приведи сюда, скорее!
Шапченко вышел и через минуту вернулся с инженером. Галкин, встав из-за стола, откинув двумя пальцами чуб наверх, протянул руку инженеру:
– Прости, браток! Виноват, позволил себе лишнего. Какую тебе работу надо?
– Я с вами детей не крестил и прошу мне не «тыкать».
Галкин качнулся, точно от удара. Устоял. Прикинул: надо помириться.
– Принимаю. И это принимаю. Что вы делали у Петрова? Какую зарплату получали? Хорошо. Даю на полсотни больше. Пишите заявление.
И снова протянул инженеру руку. Пожал крепко. Провожая до двери, думал: «С таким лучше по-хорошему, язык не станет распускать. Не то понесёт по свету: Галкин такой, Галкин сякой. Петрову распишет, а там дальше, в министерстве, – Филимонову». Холодок покалывал спину при таких мыслях. Клял себя за несдержанность – сколько уж раз так было! – но решение взять инженера под своё крылышко считал мудрым.
Услышав шапчинский смешок из угла, вспылил:
– Сатанинский у тебя смех, Шапченко. Неприятный! Позови лучше Бабушкина.
Знал: Бабушкина Шапченко кликнет, а сам не войдёт. И хорошо. Бабушкин умел бальзам успокоительный на душу пролить. В такие минуты теоретик был незаменим.
Трещат телефоны на столе секретарши, снуют в приёмной люди: к Галкину не пускают, занят начальник, не может никого принимать.
Сидит в кресле и ничего перед собой не видит. «Раскочегарил нервы, с утра понесло».
Бабушкин садится за стол, так, чтобы свет из окна в спину бил. Собеседника хорошо видит, своего лица не кажет. Улыбочка и у него с тонких губ не слетает. Не так смеётся, как Шапченко: тот – широко и смачно, и словно жуёт чувственным ртом, этот – деликатно и загадочно, как и подобает умному интеллигентному человеку. Тонкие губы – точно струны под рукой искусного мастера, дрожание их не всякий заметит.
Галкин смиряется под прищуром синих глаз заместителя, покорно ждёт очередной порции бальзама.
Бабушкин льёт по каплям:
– Секретаршу высечь бы примерно – время ваше беречь не умеет. Кого впустила? Зачем?
Откинулся на спинку кресла, сидит по-домашнему, одна нога на другую вскинута, коленка выше головы.
– Я говорю ребятам: ценить у нас учёных не умеют, под общую гребёнку чешут. В Америке я бывал: один стоит три тысячи долларов в месяц, другой – четыре, а третьему – кто больше даст. И десять тысяч дают – не идёт. Знает: в другом месте двадцать отвалят. У нас – нивелировка. И бездарь, и гигант – всё едино.
Галкин чуб теребит, но не так нервно, как всего лишь несколько минут назад. И бледность на лице поубавилась, нос орлиный сник, ноздри тонкие вздуваются ровно и не так сильно. Глаза по сторонам бегают, однако и в них томная мягкость проступила. Присмирел начальник, ногами под столом шаркает – так, словно кто-то пятки его чешет. Сладко ему и щекотно. Дрожь приятная к сердцу приливает.
– Чертёжница Галя фотографию вашу повесить хотела.
– Это ещё зачем? – встрепенулся Галкин, но грозы в голосе не слышалось.
– Я и говорю: лишка хватила, девка! Что подумают про тебя, дурёха, просмеют. Скажут, ты в кого влюбилась, с ума спятила! Большой человек – доктор, лауреат. Да к тому же, молодой, красивый – каждая такого полюбит!
Чутким ухом Бабушкин улавливает: разговор о мужских достоинствах, красоте нравится Василию чрезвычайно. Он с тех пор, как начальником стал, внимание со стороны женщин рассматривал не как проявление служебной почтительности, а как действие его внешности, мужской привлекательности. С первого гонорара Василий купил полдюжины модных первоклассных костюмов, яркие рубашки, эффектные галстуки, в ювелирном приобрёл золотой перстень с замысловатым вензелем – во всём новом, дорогом и модном чувствовал себя неотразимым. А тут ещё Бабушкин подбавлял жару. Сладкие, но не приторные речи оживляли в сердце Василия надежды завоевать Ольгу. «В самом деле! Подумаешь, принцесса!»
Между тем, Бабушкин, отработав одну тему, принимался за другую:
– Говорю это я ребятам: читать шефа нужно. Статью напишешь – на него ссылайся, на трибуну взойдёшь – тоже говори. Эпитеты разные: известный, видающийся, то создал, это… И свою им статью показываю. А там – фразочки: «…имя его далеко за рубеж шагнуло», «открыл пути создания новых сплавов…»
– Э-э, не надо так! – поморщился Галкин. – Это Филимонов открыл пути…
– Вы знаете: Филимонов! Другой не знает, будет знать, что вы. Читайте историю науки и дипломатии. Там всё на перифразах, заведомо рассчитанных ошибках и недомолвках. Мистика и мистификация! Гипербола и фальсификация! Нет уж, Василий Васильевич, история науки – моя стихия. Тут вы мне не советчик. Ваше дело – мир аналитических категорий. Тут вы собаку съели. Не видел я равных, не знаю! Так и ребятам говорю. Монографию начал писать – «Василий Галкин»! В издательстве «Московский рабочий» место в плане застолбил. Там сказал редакторам: «Галкин – это Ферми сегодня».
– Ферми – физик.
– Неважно! Пусть усваивают другое: сопоставимость величин. Уровень!
– Лишка берёшь, Бабушкин. Смеяться будут.
– Кто? Зелёная бестолочь?
– Другие прознают – понимающие.
– Понимающих мало, единицы, а историю пишут для толпы.
Странный немного Бабушкин, но удивительный. Язык – словно бритва, логика – не покачнёшь!
Нервы оттаивают, во всех членах лёгкость появляется, и дышится Галкину ровнее. К Бабушкину испытывает чувства почти родственные. Излишне смел в суждениях, а поди как хорош. Умеет смирить душу, навеять сон. Сон всем нужен. «Человечеству сон золотой», – человечеству! А тут человек – пылинка на ветру, ему такой сон – ох, как надобен!..
Укачал, убаюкал умный человек Бабушкин начальника, и прочь пошёл – из института. Кончился рабочий день – для него только, не для ребят, стоявших над кульманами, – тем ещё два часа работать. На то они и рядовые! И ум их устроен иначе, к разгадыванию тайн природы человеческой не приспособлен. Бабушкину они не ровня, Бабушкин их превзошёл, поднялся над средним уровнем, постиг больше, чем правила извлечения корней и функции сопромата; он вихри душевные смирять научился, хаос тревог и сомнений к общему знаменателю приводит. Большой гибкости ума требует работа, зато и не так изнурительна; и зарплата повыше, и почёта от людей больше.
Вышел и Галкин из кабинета. К одному заместителю толкнулся – ушёл, к другому – след простыл. В другие кабинеты толкаться не стал, там люди делом заняты. Направился к Ольге, к ней он почти каждый день ходит. Часы выбирает определённые – когда Филимонов в комнате научной сидит. А сидит он там прочно, клещами не вытащишь. Спокойно Галкин болтает с Ольгой, знает: Николай Авдеевич не зайдёт, а кроме него к ней никто не ходит.
Комната Ольги поблизости от кабинета директора. Там, в небольшом крыле, всего лишь на одном этаже разместилась и вся новая филимоновская лаборатория. Немного места занимает, зато у каждого комната отдельная. И всюду настольные машины счётные – быстродействующие, дорогие. И люди в лаборатории непростые – все учёные, теоретики.
Набирал их Филимонов не по титулам и громким званиям, а по уровню знаний, по тем исключительным способностям, которым меру он сам и определять может. Иных из других городов пригласили. Им, по слухам, и зарплату, и квартиру, и все условия бытовые особые создали – райские. Трудитесь – не ленитесь, государство для таких ничего не пожалеет. «Золотой группой» их в институте звали, на каждого с благоговением смотрели.
Они теперь вроде Трех Сергеев стали. Зато те – сникли, в коридорах появляются редко, а к директору и вовсе не ходят. Филимонов комиссию во главе с Федем назначил – все сергеевские лаборатории проверить. И тут же слух прошёл: один Сергей уходить собрался, другой – будто бы с самим министром говорил.
В коридоре, в холлах и на площадках филимоновской лаборатории пустынно, не встретишь курящих и праздно болтающихся; не было тут места ни для зятя, ни для Бабушкина. И сам Галкин, вступив в пределы «импульсаторов», невольно ускорял шаг. Неловко здесь раскачивать торс в вальяжном шаге.
Ольга не гонит Галкина, даже как будто при нём оживляется. Сама того не замечая, переменилась к Василию, стала мягче, терпимей. Нет прежнего покровительственного и обидно-жалостливого тона. Не скажет, как прежде: «Гуляй, Вася. Иди, иди…» Простые законы гостеприимства, подсознательное, не поддающееся контролю чувство уважения новой должности Василия, учёного звания, наконец, его неожиданного, но такого важного успеха с плавильными печами Галкин истолковывал иначе, объяснял действием сил любовного характера, процессами чисто интимного порядка.
Вошёл Филимонов. Кивнул Галкину. Наклонился к Ольге. Говорил с ней так, будто в комнате никого не было. И вообще Филимонов мало придавал значения факту существования Галкина – не гнал его, не сердился, не заговаривал. И, закончив дела с Ольгой, выходил, не удостаивая Василия взглядом. В другой раз Филимонов звонил Ольге. И Ольга, смахнув улыбку с лица, записывала цифры. Писала быстро, едва поспевая. А, закончив, позвала оператора, отдала ему исписанный лист и долго что-то объясняла. И потом, отпустив оператора, вкладывала в машину перфокарту, тянула на себя рычаг включения. И комната наполнялась глухим шелестящим шумом, периодически то там, то здесь вспыхивали лампочки, щёлкали фиксаторы – портативная счётно-вычислительная машина словно грызла семечки, выбрасывая на шкалы чёрную шелуху цифр. Ольга готовила для неё другие перфокарты, и Галкин знал: пока у неё не выдастся свободная минута, мешать ей не следует.
Провожать Ольгу не напрашивался; однажды она сказала: «Не надо меня провожать». Сказала просто – как отрезала. С тех пор Галкин только заходил к ней в рабочую комнату, но не пытался встретить её где-нибудь в другом месте. Как Ольга решает заданные Филимоновым задачи, так он пытается решить свою задачу: почему Ольга не гонит его из комнаты и в то же время не хочет встретиться с ним вне стен института?
Входили и выходили учёные, операторы – Васю не замечали. И это всеобщее равнодушие глубоко оскорбляло Василия, распаляло желание доказать всем их ничтожность и своё превосходство над ними. Тлеет в душе надежда, зорко всматривается в глаза Ольги – не потеплела ли? Не настал ли момент для серьёзного разговора? Нет! Чувствует сердце: нет. И снова вопрос: зачем не гонит? Зачем Филимонов и все сотрудники, даже ничтожный оператор, смотрят на него, как на белую стену?
Пап не дал Филимонову войти в институт, загородил в дверях дорогу:
– Николай Авдеевич, следуйте за мной.
Филимонов отступил, нахмурился; он не был расположен к шуткам, хотел послать к чёрту бесцеремонного толстяка.
– Что вам угодно? – спросил строго.
– Угодно взять вас в плен. На весь день.
– Да объясните толком: что вы от меня хотите?
– Пришла мебель. Транзитом из Румынии.
Пап схватил Николая за руку, почти втолкнул в «Жигули». В салоне автомобиля, сидя в углу, Филимонов смирился. Не было сил ни злиться, ни досадовать – хотелось смеяться. Успевший вкусить преимущества власти, – почтительную настороженность людей, робкие взгляды, подобострастные улыбки, предупредительную готовность исполнить любое желание, – Филимонов с Папом как бы вдруг окунался в прежнюю жизнь, когда с ним говорили на равных, могли грубо возразить, рассмеяться в лицо.
Николай с любопытством и нешуточным интересом разглядывал профиль человека с тремя трясущимися подбородками и некогда красивым носом, пытался понять, какие внутренние силы дают ему сознание превосходства и власти над людьми? Или это простодушие человека, не вышедшего из детского возраста, или дерзость наглеца, цинично презревшего условности века?
На площадке, против подъезда дома, в котором Филимонов только что получил новую квартиру, стояли два «Икаруса» контейнеровоза. У головной машины толпилась бригада грузчиков. Завидев Папа, оживились, стали раскрывать дверцы машин. К подъезду понесли первый контейнер, второй… – их оказалось двенадцать. Экспедитор-румын просил Николая подписать бумаги. По-русски говорил плохо, но Филимонов разобрал: «Пап заплатил наличными, всё в порядке; если не будете возражать, мы поедем».
Мебель была наряжена в магазин, но Пап, державший связь с директором, заранее всё обговоривший и рассчитавший, перенацелил машины к дому заказчика; нанял грузчиков, оплатил – разыграл операцию с военной чёткостью. Распорядился постлать в квартире припасенные для этой цели маты, чтобы не испортить паркет, и сам руководил распаковкой. Сидел в мягком кресле с высокой спинкой, вытирал вспотевшую шею, лоб и подавал команды.
Филимонов, возбуждённый интересом к блестящей мебели, бегал по комнатам наравне с грузчиками, отрывал доски, извлекал из картонных прокладок кресла, шкафы, диваны, тумбочки, кровати. Мебели было много, на четыре комнаты и на кухню – всё стильно и необычайно красиво. Хозяин не знал, куда и что поставить, и искренне изумлялся Папу, который указывал места безошибочно, едва грузчик прочитывал на ярлыках наименования: «полка настенная», «столик журнальный»…
Не знал Филимонов, что ещё задолго до того, как выписали ему ордер на эту четырёхкомнатную квартиру в доме первой категории, Зяблик и Пап не однажды осматривали её и советовались с художником об её убранстве и меблировке. В фирменном магазине была вымерена и затем заказана мебель, подобраны портьеры, занавески… «Операция» входила в тщательно разработанный Зябликом план с далеко идущими целями, Филимонов не предполагал о наличии этого плана.
Простор и обилие света в комнатах, белые двустворчатые двери, дворцовая лепка потолков, нежная, умиротворяющая красота обоев, наконец, мебель – сверкавшие гранями шлифованного стекла и позолотой ручек шкафы и серванты, располагавшие к неге кресла и диваны, интимные кушетки, двухместные диванчики рядом с журнальными столиками и нарядными торшерами – всё тешило, привлекало взгляд, раскрывало мир новой, таинственной и прочно устроенной жизни.
Временами, присев на диван или в только что поставленное в угол кресло, поглаживая поручни и улыбаясь, Филимонов смотрел на Папа, и тот уже на казался ему ни странным, ни чужим, ни безобразным. И к Зяблику не было прежней неприязни. Стороной и пока ещё мимоходом являлись мысли: «Хлопотали, конечно. Надо же всё это достать, устроить». Спрашивал Папа:
– Сколько я должен заплатить?
Пап назвал сумму. Филимонов кивал, и лицо его не выражало никаких эмоций. Деньги с него возьмут большие, но зато – мебель, комфорт…
Когда все предметы были расставлены и в квартире наведён идеальный порядок, Пап отвёл в сторону старшего рабочего, сунул ему пачку денег. Закрыв за рабочими дверь, повернулся к Филимонову, поднял руку.
– Салют! Меня ждут дела.
И вышел из квартиры. Филимонов хотел его задержать – поблагодарить, рассчитаться, но затем решил: успею. Вызвал по телефону машину, а сам ещё раз прошёлся по комнатам, осмотрел мебель. Поражали гармония и вкус, с каким были расставлены все предметы. Невольно думал о Папе: «Толстый до безобразия, а, поди ж ты, как ловко всё устроил!»
Во второй половине дня в институте собрался учёный совет. По положению председателем совета должен быть директор, но ввиду исключительного авторитета академика Буранова он и после отставки занимал этот пост. Чувствовал себя академик плохо. Дарья Петровна усадила его в кресло, и он по привычке кивнул головой, что одновременно означало и приветствие, и сигнал к началу заседания.
Филимонов, сидевший с ним рядом, слышал тяжёлое прерывистое дыхание, наблюдал, как бессмысленно нервически елозили по стеклу стола отёчные, подёрнутые синевой пальцы рук. Совет созвали неожиданно, даже Филимонов не знал темы предстоящего разговора, – с изумлением разглядывал членов совета и среди них трёх заместителей министра, двух представителей из Госплана, важного начальника из Совета Министров.
Поднялся Зяблик, – Филимонов только теперь увидел его; Зяблик посмотрел на часы, сказал:
– Подождём ещё две минуты. Я звонил министру, он уже выехал.
Филимонов ниже склонился над столом; директор был смущён, обескуражен: судя по всему, учёные собрались для обсуждения важной темы, а он ничего не знает, и даже не предполагал, что на совет приедет министр. Такого представительства на учёном совете не было, сколько помнит Филимонов. Кто их всех пригласил? С какой целью?
Посмотрел на своего заместителя Федя – тот сидел далеко и был спокоен. Он всегда спокоен, этот невозмутимый Федь! Вошёл министр. Кто-то подвинул ему кресло – между Бурановым и Филимоновым. Наклонился к Филимонову, спросил:
– Заседание плановое?
– Да, плановое, – рассеянно ответил Николай, силясь вспомнить, в этот ли день обычно собирается учёный совет. И, вспомнив, успокоился: да, именно этот день назначен для заседаний. Значит, по плану – рядовой, обычный разговор, но зачем пришли важные люди?
Сомнения рассеялись после первых слов Зяблика. Не спеша поднявшись, подвинув к себе папку бумаг, он начал:
– Позвольте, уважаемые члены учёного совета, все присутствующие… – он вежливо поклонился залу, – народ не умещался, стоял в дверях. – Позвольте доложить о результатах поездки делегации советских учёных в Рим.
Делегация сидела тут же – по левую сторону от Зяблика и по правую. Лишь два из них представляли институт, остальных Филимонов не знал; одни из министерства, другие из академии, от Института стали и проката, от Центра чёрных металлов. Учёные именитые, при больших званиях. И тот факт, что делегацию возглавлял Зяблик, поднимало его в глазах учёного совета, всех присутствующих; и Филимонов, слушая содержательный, глубоко научный отчёт, невольно поддавался общей атмосфере почтительного внимания, невольного уважения к словам оратора.
В иных местах докладчик касался таких важных проблем металлургии, вокруг которых горячо билась мысль учёных, и сообщал сведения новые, высказывал суждения оригинальные, глубокие. И министр, и его заместители, и сам Филимонов сидели как школьники, делали записи в блокноты, заранее помечали вопросы к оратору. И не было человека в зале, кто бы не восхитился умом Зяблика, глубиной познаний учёного; мало кому приходила мысль, – Филимонов тоже об этом не подумал, – что доклад составлен не Зябликом, а членами делегации, написавшими отчёты и соображения.
Впрочем, было место в докладе, принадлежавшее исключительно Зяблику, – рассказ о встрече с итальянским математиком Вадилони. Филимонов, заслышав имя Вадилони, откинулся на спинку кресла, весь превратился во внимание. «Что смыслит он в математике? Зачем ему Вадилони?» Когда же Зяблик коснулся формулы, содержащейся в величайшем секрете и нигде не опубликованной, Филимонов слышал, как застучало у него сердце. «Формула! Неужели Зяблик знает формулу Вадилони?» – с мольбой смотрел на докладчика. И Зяблик, словно понимая душевное состояние директора, повернулся в сторону Филимонова, сказал:
– Сеньор Вадилони знает о работах нашего уважаемого директора Николая Авдеевича Филимонова, считает вас, Николай Авдеевич, своим учителем и специально для вас, собственноручно…
– Зяблик поднял тетрадь и потряс ею:
– …изобразил вот здесь свою формулу. Зяблик театральным жестом передал тетрадь Филимонову. И продолжал дальше свой доклад.
Но Филимонов не слушал. С трепетным чувством и ожиданием чего-то необыкновенного он открыл тетрадь, и песня из цифр, понятная всем математикам мира, поглотила его внимание. Зяблик походил на притаившегося у берлоги медведя охотника, готового в любую минуту выстрелить. Формула Вадилони попала в цель: «медведь» притих. Дождавшись перерыва, подошел к Зяблику, протянул руку:
– Спасибо. Формула мне нужна. Премного благодарен.
Крепко, по-медвежьи, сдавил руку. В глазах блеснули огоньки сердечной благодарности.
…И Зяблик воспрял духом. Аккуратно в девять являлся на службу, дверь в кабинет оставлял приоткрытой. «Смотрите: жив! Работаю». Впрочем, смотреть было некому, Филимонов раз-другой до обеда шмыгнёт к Ольге в операторскую, да Федь, набычив шею, дважды в день проходит в свой кабинет первого зама. Большую же часть трудится внизу, на втором этаже, в своей лаборатории. Федь – учёный, тратить драгоценное время на организаторское дело не желает.
Пусто на седьмом, директорском этаже. Не то, что бывало. Куда девались тысячи дел, мелких забот – вседневная суета, царившая здесь раньше! Бывало, только кабинет Зяблика осаждали толпами. Теперь же Зяблик хоть и вновь воцарился в «верхах», но народ к нему не идёт. Принципиальные дела решают Федь и сам директор, а так, просто зайти поболтать – теперь не принято.
Тишина на седьмом директорском. У двери кабинета Зяблика табличка: «Заместитель директора». Зяблик её «не заменил». И хотя по новым штатам заместителей у директора два – Федь и Дажин, а Зяблик числился в резерве министерства, он табличку у двери своего кабинета не заменил, про себя решил: «Всё образуется, и должность заместителя ему в министерстве откроют». И, как всякий умный человек, тщательно возделывал почву для посева.
– Пап! – говорил он порученцу. – Вы человек служивый и должны быть на месте.
– Не беспокойтесь. В нужный момент я окажусь на месте. Торчать же здесь не намерен. Есть другие дела.
Давал понять: Пап и другим нужен.
Впрочем, он теперь приезжал в институт почти каждый день, вваливался в кабинет Зяблика, усаживался в кресло. От прямых обещаний, определённых ответов уходил, предпочитал двусмысленности, намёки. Зяблику не нравилась иезуитская манера порученца, но Пап не из тех, кого можно было переделать.
– Ты не чувствуешь себя на танкере, который налетел на риф и из него выливается нефть? Как бы с нефтью и нам с тобой… – говорил Зяблик.
– Пап непотопляем. Папу бояться нечего. Глубже втискивал в кресло свою тушу, пускал словесный туман.
– Танкер – да, налетел на риф, но нефть не выльется. Институт распался на три части: отделился конструкторский отдел, отпал сектор приборов, но где они? Всё там же – под крышей «Титана». Ящерица тоже… если её за хвост схватить, кончик отдаст. Кончик! И так до самого того места, откуда хвост растёт. Сама целёхонька и невредима. А пройдёт время – хвост вырастает,
– Думаешь, образуется? Но когда? Не останутся ли от ящерицы рожки да ножки?
– На то и щука в реке, чтобы карась не дремал. Того, кто за хвост дёргает, припугнуть надо. По башке хлопнуть.
Пап глубоко утопал в кресле, говорил глухо, нехотя; утром, после завтрака, в животе у него быстро образовалась пустота, и он начинал проявлять беспокойство: смотрел по сторонам, искал, нет ли тут поблизости съестного? И если не находил, то всякий интерес к делам и даже к разговору у него пропадал и он начинал дремать. Зяблик знал эту особенность порученца, позвонил секретарю:
– У меня Пап. Пожалуйста!..
Секретарша принесла чай. На стол поставила плетёнку, полную сухарей, баранок, конфет. Выходя из кабинета, стрельнула на Папа лукавым взглядом, улыбнулась. Пап и раньше замечал её насмешку, да на такие пустяки внимания не обращал. В глубине души считал себя Сократом, Диогеном, мелочность людских страстей презирал откровенно, до участия в них себя не унижал, смотрел свысока на суету людского муравейника.
– Подопечного захватить сперва нужно, захватить! – изрекал Пап, проворно работая челюстями и изображая руками подобие клещей. – Захватить!
На Зяблика не смотрел, знал: Зяблик слушает и ждёт помощи, Зяблик сейчас как никогда нуждается в советах, шеф ослабел, потерял власть.
– Не говори загадками, Пап! Легко тебе захватывать подонков – у тех грязь, хвосты. Подойди сзади и крикни – он тут и присядет. Живёт под страхом, всегда, в любую минуту, ждёт разоблачения. А тут – Филимон! Чист и беспорочен аки стёклышко.
– Ты прав, старик! В случае с Филимоновым не кричать нужно, а умом шевелить.
Пап перешёл на фамильярный тон, он всегда так делал, когда находил счастливый ход и чувствовал себя сильным. Зяблик насторожился, в позе его обозначились черты ожидания и покорности. Но Пап не торопился. Он свои идеи не любил вываливать из мешка, цедил порциями, обставлял торжественно – пусть помнят и момент, в который они родились и были высказаны.
Управился с кренделем, съел большой кусок сыра, вытер рот листом писчей бумаги. Сказал:
– Внучка академика!..
Зяблик охнул от изумления. Вот уж Пап! Придет же в голову сумасшедшая мысль!
– Не болтай глупости, – откинулся в кресле Зяблик. И отвернулся, устремил взгляд в окно.
Пап давно затянул её в свои сети; ввёл в кружок близких ему молодых людей, ссужает деньгами. Рано или поздно он выкинет эту козырную карту, так пусть лучше теперь…
– Нет! Это невозможно! – поднялся Зяблик.
Пап вытащил тушу из кресла, сгрёб баранки, конфеты, сунул в карман штанин. Не взглянув на шефа, направился к двери. И уже с порога, полуобернувшись, проговорил:
– Что бы вам без меня было?
В субботу утром, в одиннадцатом часу, в квартире Филимонова раздался телефонный звонок.
– Сэр! Вы зажали новоселье. Так не годится. Не по-русски.
– Я… собственно, пожалуйста. Буду рад.
– О'кэй! Через двадцать минут будем.
– Постойте! Надо же…
– Ничего не надо, у нас всё есть. Едем!
В трубке послышались длинные гудки. Кто говорил? Пап, конечно. Однако, нахал. Не представился, ни о чём не договорились – едем! Нахал!
Николай заглянул в сервант: на верхней полке сверкала этикетками батарея бутылок – вина нескольких марок, коньяки, ром; на средней полке – печенье, конфеты. Когда тут всё появилось, не знал, – тоже проделки Папа; завёз вместе с мебелью. «Лезет в душу, надо отваживать». Наскоро переоделся, стал накрывать стол. Тарелки раскладывал без воодушевления, нехотя, предстоящее вторжение незваных людей раздражало. «Ладно, отстреляюсь, – вспомнил расхожее словцо из авиационной терминологии, – потом – каюк. Двери на замок».
Чувство неприязни поднималось к Папу. «Втирается в доверие, – непроизвольно текли мысли. – Русский человек прост, душа нараспашку. Один непрошеный советчик, другой, а там уж – пляши под чужую дудку. Так академик Буранов изображал директора, а за спиной всем Зяблик крутил. Но нет, меня на мякине не проведёшь».
Расставлял рюмки, прикидывал: сколько их чёрт принесёт? Церемониться не стану: угощу, поболтаем и – до свидания. Скажу: работа, поеду в институт. Я и в самом деле поеду. Сегодня суббота, выходной, а мне надо считать. Хорошо бы Ольгу в институт пригласить.
О работе, об Ольге – обо всём, что было связано с расчётами по импульсатору, теперь думалось легко, радостно. Теперь, когда в его распоряжении все самые мощные счётные машины, подсобные лаборатории, галкинский проектно-конструкторский сектор. Наконец, формула Вадилони… Работа идёт легко, он видит пути усиления импульсатора, расширения сферы его применения. Должность директора, заботы по реорганизации института отнимают часть времени, но не мешают делу, он по-прежнему в форме, трудится радостно, испытывает прилив новых сил.
Пап и компания ввалились разом; два молодца в джинсах с протёртыми до белизны коленками и задами – один с киноаппаратом, другой, длинноволосый, с вислыми, как у запорожца, усами, – небрежно пожали руку хозяину, прошли без приглашения в комнату; четыре молодых женщины… Совали хозяину маленькие тёплые ручки – и тоже вперёд, без приглашения, без церемоний. Одну, совсем юную, с толстыми, едва прикрытыми замшевой юбочкой бёдрами, Пап придержал. Представляя Филимонову, сказал:
– Наточка, внучка Буранова. Давно просила с вами познакомить.
Хозяин искренне и широко распростёр руки:
– Рад, очень рад! – повторял приветствия, не находя подходящих слов для выражения восторга и восхищения красотой девушки, яркостью её наряда, прелестью юного создания.
В комнате у накрытого стола уже хозяйничали два балбеса, как он мысленно окрестил длинноволосых; они хлопали шампанским, разливали вино, и когда Филимонов, поддерживая за руку Наточку, подошёл к столу, он увидел наставленный на них глаз киноаппарата, услышал треск движущейся ленты.
– Для истории, для потомства. Наточка! Улыбнись!.. Все смеялись, а длинноволосый, стоя в центре стола и не глядя в сторону Филимонова, возгласил:
– С новосельем! О'кэй!
И выпил шампанское. Сверкая редкими зубами, он шумно жевал печенье, конфеты, искоса и плотоядно пожирал глазами Наточку. Филимонова возмутил нахальный молодец. И вообще вся компания, облепившая стол, его коробила, он бы хотел выставить всех за дверь, но скрепя сердце терпел нашествие и утешался близостью Наточки – невинного, как ему казалось, юного создания, к тому же внучки почтенного человека, которого Филимонов глубоко уважал.
Пап незаметно вертелся возле них, подливая в фужеры вино: Наточке – шампанское, Филимонову – коктейль из коньяка и рома. И так как компания, возбуждаясь от вина, шумела всё больше, Филимонов предложил Наточке, как человеку почти родственному и единственно для него интересному, пойти в другую комнату – салон для отдыха. Здесь в углу стоял огромный торшер и под ним два кресла с высокими спинками, на которых голова лежала, как на подушках. Одноцветный вишневый ковёр распростёрся на полу, а посредине, под низко висящей люстрой, красовался круглый стол с дорогой инкрустацией – похоже, для карточной игры или для тесного кружка беседующих. Наточка обошла комнату. Коснувшись пальчиком обоев, надула малиновые губки: