Текст книги "Филимон и Антихрист"
Автор книги: Иван Дроздов
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 19 страниц)
Зяблик отступил назад, опустился в кресло. Раскрыл старый, набитый до краёв портфель и долго рылся в нём, растерянно потряхивая головой, улыбаясь и пожимая то одним плечом, то другим. Он при этом и говорил что-то, но смысла его слов Николай не мог постичь. Зяблик был не тот, каким его всегда видел Филимонов, он обмяк, скис. Так, наверное, замирает автомобиль, из которого вдруг в один момент выльется бензин, вода и масло; так детская игрушка, развинченная шалуном, сиротливо валяется в углу.
«Не упал бы, – думал Николай. – Упадёт, забьётся в падучей».
Но нет, Зяблик оживился, сказал:
– Я тут всё налаживал. Я и Александр Иванович.
Новый директор поднялся из-за стола, с силой провел кулаком по взвизгнувшему стеклу.
– Пишите заявление! – повторил глухим, сиплым голосом.
И Зяблик сдался, трясущейся рукой вынул из кармана ручку, написал заявление. И ручку положил на лист, на то место, где ломкими буквами вывел подпись: «Зяблик». И, не взглянув на Филимонова, пошёл к выходу. По ковру шёл мелким нескорым шагом, вся его фигура выражала покорность, смирение, – он как-то печально выгнул спину, опустил голову, и портфель тяжело висел в руке.
Филимонов смотрел ему вслед и не мог поверить: Зяблика ли видит или кого другого? Чувство жалости, простого человеческого участия шевельнулось в сердце Николая. Все обиды в одно мгновение перегорели, и на их пепелище теплилась жалость, чувство, так знакомое русскому сердцу. И ещё думал Николай, глядя вслед уходящему Зяблику: «Он с квартирой ко мне, а я…»
Зяблик в дверях замешкался, рука с портфелем зацепилась за ручку – с трудом выдрался из кабинета.
Был момент, когда Филимонов хотел окликнуть, сказать: «Ладно, работайте пока», но скрепил сердце, преодолел минутную жалость. И на углу заявления поставил резолюцию: «Просьбу удовлетворить». В тот же день был подписан приказ об увольнении Зяблика по собственному желанию.
Бурлак позвонил Филимонову и заговорил с ним с благодушной шутливостью, извиняя неопытность молодого директора:
– Мы несколько удивлены вашей резвостью. Ну, этим – приказом об увольнении.
– Кто это «мы», Ким Захарович? Говорите яснее.
– Мы – это я, министр, его замы.
– Прошу передать министру и его замам: впредь я не намерен давать вам отчёт в каждом случае новых назначений и смещений сотрудников. Что же касается вас лично, Ким Захарович, прошу не утруждать себя заботами об институте. У нас с вами отношения давние, их история и характер не могут быть основой для плодотворного сотрудничества. Ясность в отношениях всегда предпочитал любой лицемерной канители.
Бурлак, видимо, оглушённый натиском Филимонова, не сразу нашёлся с ответом. Николай положил трубку.
Вскоре из канцелярии министра позвонили в институт и сообщили: приказ об увольнении Зяблика опротестовал юрист. Нельзя увольнять больного человека. Оказалось, со дня назначения нового директора Зяблик таскал в кармане больничный лист – на случай внезапного приказа об увольнении.
По кабинетам министерства и института поползли слухи о бессердечии нового директора, о его неопытности и чересчур скорых решениях. Человек, давший повод слухам, собирался в больницу. Дарье Петровне и Буранову говорил: «Заболел я. Кажется, всерьёз и надолго».
Артур Михайлович слёг в больницу. Лежит в палате один, у изголовья сестра бессменно дежурит – газеты больному читает, телевизор включает, лекарства подносит. Больница особая, для людей важных, сановных. Когда телефон в палате зазвонит, сестра удаляется. Не любит Зяблик при свидетелях по телефону говорить.
Перед обходом врача Артур Михайлович на спину ложится. Голову запрокинет и в потолок смотрит. Спазмы сосудов головного мозга у него – от чрезмерных умственных нагрузок болезнь такая развилась. Чуть перетрудится Зяблик или волнения на службе – в больницу ложится; тут и палата наготове, и врачи знакомые, и сёстры. В лесу больница расположена. Добрые люди Лесную больницу придумали – в ней и отдохнёшь, и подлечишься. Зяблик и в санаторий едет неохотно, ему бы в Лесную лучше; в ней и дважды в году, и трижды полежать можно.
В Зябликовой палате часто звонит телефон, сестре то и дело выходить приходится. Беседует Зяблик с дружками подолгу. И меньше всего о болезни, а всё о делах институтских. Вот говорит кому-то:
– Пусть знают: не держусь, не плачу, – была бы шея… Зяблик всем нужен.
Кидает настороженный взгляд на дверь, прикрывает ладонью трубку:
– Бурлака на пенсию? Кто «Титан» курировать будет? Неизвестно? О-о!..
Внезапная новость подкашивает Зяблика. Рвётся важная нить с министерством. Зяблик клонится к подушке, тяжело дышит. А трубку не бросает: дружок-приятель, видно, его утешает, подбадривает.
Потихоньку Зяблик вновь поднимает голову, разговаривается. Но до конца прийти в себя не может. Положив трубку, долго лежит недвижно. Голова его теперь запрокинута не нарочно, глаза остекленело уставились в потолок.
Сестра вошла в палату, испуганно смотрит на больного:
– Что с вами? Вам плохо?
Второй день начался веселее. Всё больше друзей узнают телефон Зяблика – звонят, звонят. И Артур приободрился; от звонка к звонку всё больше набирает сил, взгляд твёрже, смелее. Уже первый звонок вернул его к жизни.
– Зяблик! Ты нас удивил своим глупым поступком – подал заявление об уходе. Люди из твоего института пришли ко мне – на них лица нет. Ты их напугал до смерти. А я что могу поделать? Я решил, что ты сумасшедший. Да, да – так поступают только сумасшедшие.
Артур долго не может сообразить, кто с ним говорит. Возмущает нагловатый тон, бесцеремонность выражений. Отвечать не торопится; знает: говорит важный человек. Из своих, близких, но… важный. Слушал. А «важный» продолжал:
– Ты забыл, в какой мы живём стране. В советской, друг мой, советской. И живём не как-нибудь, а по законам конституции. У нас права, записанные в конституции. Мы равные среди равных, свободные среди свободных, – свободные! Как же ты забыл об этом? Трусишка ты, Зяблик, паникёр!
Вспомнил Артур, вспомнил! Маленький этакий человечишко, а держится Наполеоном. Неведома его должность, но знает Зяблик: руки у него длинные, при желании из воды вытащит, а придёшься не по нраву – раздавит, как червяка. Однако Зяблик и своё самолюбие имеет. Сказал в трубку:
– Заявление – пустой звук, я в кармане больничный имел. Директор совершил глупость, мне того и нужно было. Пусть в институте говорят больше; от этих разговоров Филимон в глазах людей падает, а я поднимаюсь. Зяблик знает, что ему нужно делать!
Оба помолчали. И было это молчание значительным. И Зяблик, и тот… Важный обдумывали дальнейшие ходы. Важный понимал: Зяблик – красный угол, убери его, и «Титан» рухнет, уплывёт из рук; в институт медведь нечёсаный забрёл. Свои порядки заведёт. Как допустить такое?
– У меня в министерстве свой человек, – терпеливо объяснял Зяблик, – заявление пошло к нему в руки.
– Министерство – море, океан, – стоял на своём Важный, – туда текут реки бумаг. Твоя бумага могла изменить направление, попасть на стол другому человеку – что тогда? А? Нет, Зяблик, ты эти шуточки брось. Свою судьбу держи в собственных руках. Как это у них говорят: на Бога надейся и тогда сам не оплошаешь.
Зяблика возмутила наглая болтовня Важного, он с раздражением сказал:
– Я вас понял, что я должен делать? Ответ последовал немедленно:
– Ничего. Лежите. Долго лежите. Я позвоню Бурлаку, он пока на работе; пусть «похоронит» заявление. Вы потом напишете другое – о переводе. И не директору, а министру. И будет сделан слух: вас назначают директором другого института. А Филимон будет просить: останься Зяблик. Вы упираетесь, а вас просят, – а? Хороший получится спектакль! Вас просят долго. Наконец, вы соглашаетесь. А люди? Они качают головой и говорят: «Вы посмотрите, какой важный человек, наш Зяблик! Министерство за него горой стоит. Филимонов тоже будет так думать. Не сразу, но… смирится. Мы так сделаем. Нам будет жена министра помогать, Вера Семёновна. А пока пусть на арену выйдет Пап. Он явится к «нечесаному» с ордером на квартиру. И предложит ему другие свои услуги.
«Нечёсаным» Важный окрестил Филимонова, ему нравилось так называть нового директора – «нечёсаный».
Артур Михайлович кладёт трубку, а голос Важного ещё долго сладкой музыкой звучит в ушах. Голос, подавший надежду, осветивший путь.
Бурлак после разговора с Филимоновым примолк, затаился. Он вообще не выносил шума. Чуть где зарождается конфликт – поднимает руки. На его спокойном, всегда улыбающемся лице изображён призыв: «Тише, братцы, зачем нам шум?» Здесь же гроза обрушилась на его голову. Он замолчал и тотчас же запустил в обращение слушок: Бурлак собирается на пенсию. Дунул в ушко человечку, способному тут же сообщить новость Филимонову. «Пусть успокоится, – думал Бурлак. – Он хоть и медведь, а лежачего топтать не станет».
Знал Бурлак и о том, что в дело Зяблика вмешался Важный, Тактика Важного – поднимать шум, звонить тому, другому, всё изображать в чёрных красках: мол, теснят, съедают, гонят, ущемляют права человека. Важный – мотор, пружина. Его оружие – телефон: большое дело – много звонков, малое дело – мало звонков. При особой нужде, однако, он и письмо сочинит, и десятки подписей соберёт; в другой раз миссию составит, с челобитной группу праведников в казённый дом поведёт. Газеты, радио у него под руками.
Важный – это один канал, одно колесо сложного механизма; другой – Вера Семёновна, жена министра. Она на правах равного члена, «родной сестры», входит в тайный, мало кому ведомый «Дамский клуб», куда, кстати, ещё в начале двадцатых годов вошла могущественная матрона с планетарными связями – Мама Бэб; но верховной матронессой Клуба, восседающей в незримом золотом кресле под самыми звёздами, является лучезарная и богоносная Розалия Генриховна.
Её как будто бы в природе и нет совсем, и мало кто её видел в глаза, и уж совсем никто не слышал её речей, и даже голоса, но она есть. И если уж дело совсем сложное, к ней постучатся; она в защиту пострадавшего поднимет забугорные «голоса». И тогда загалдят специалисты по русскому вопросу, комментаторы, консультанты.
Много и других механизмов создано для защиты Бурлака и Зяблика, нам же достаточно упомянуть лишь эти, чтобы показать сложность ситуации, в которую попал наш незадачливый Филимон. Да он и глазом не успеет моргнуть, как окажется в ловушке Зяблика и забьётся, зажужжит, точно муха в тенетах паука.
Впрочем, подождём делать выводы. Злоключения Филимона входят в ту стадию, где кто-то кого-то должен побеждать, а кто-то вынужден разделить горькую участь поверженных.
Таланты Зяблика велики и мало кому ведомы; он стратег, он гений, и сейчас, стоя посреди больничной палаты, скрестив руки на груди, он, подобно Наполеону, мысленно оглядывал ряды своей армии, фронт людей, к которым Артур Зяблик принадлежал, которые в железное кольцо спаялись. Чуть одного заденешь – всё кольцо гремит и колеблется, и шум такой над землёй идёт, будто сто тысяч водородных бомб взорвались.
В исподнем белье важно шествует он по палате, а то остановится у окна и долго стоит в позе полководца. Не страшен ему ни чёрт, ни дьявол, ни новый директор института Филимонов. Жизнь со своим горячим пульсом ворвалась в палату Зяблика. Филимонов разгром учинил в институте: многие темы закрыл, людей разогнал. Звонки, звонки, звонки. Папы звонили. И мамы:
– Что там происходит, товарищ Зяблик? А министерство куда смотрит? Наш Вадик пришёл – лица не нём нет! Ни проверки, ни комиссии, шлея попала под хвост директору. У нас, наконец, советское государство! Конституция! Мы в суд подадим.
Зяблик не оправдывал Филимонова, но и не чернил шефа. Сохранял деликатность; тон солидный, государственный:
– Особо важный заказ дан институту. Филимонов – автор открытия, «Титан» на него работает. Суда над ним нет.
Понимал: Филимонов получил право на реорганизацию, его такими уколами не возьмёшь.
Папы замолкали. Мамы становились тише, но ворчать продолжали. Прикидывали и заключали: сынка обратно не втолкнёшь, а Зяблик пригодится. Расставались друзьями.
Месяц пробыл в больнице – мало! На волю вышел, но больничный таскал в кармане – благо, врачи свои. К медведю не приближался, задерёт. Чинил завалы, расставлял капканы. Ходил по комнате квартиры Буранова в тёплом халате, повязку шёлковую на шее поправлял.
Дарья Петровна, пряча лицо, улыбалась. Повадки Зяблика знала наперечёт. Он теперь надолго больным притворится. Хлопотала возле него Дашенька, а сама стальной пружиной сжалась. Мысленно прикинула: пора приспела и тебе в дамки прыгнуть, а не то момент упустишь.
Академик лежал с тяжёлым приступом головных болей, – спазм сосудов головного мозга был нешуточный! По утрам просил газеты, журналы «Огонёк» и «Здоровье», читать пытался, но тотчас глаза отводил в сторону. Пододвигал транзистор – и музыка иголками вонзалась в мозг, пекла голову. Не оживлялся и при появлении Дарьи Петровны. Не спрашивал ни о чём. Институт оторвали от сердца, рана кровоточила.
Острые чуткие взоры кидала на него украдкой Дашенька. Сколько протянет? Жила как на вокзале, квартира казалась чужой и временной. Библиотека завещана институту, вещи, мебель ничего не стоят; автомобиль и дачу, хоть отписал в завещании, но Зяблик заронил сомнение, – дескать, дача институту принадлежит. И квартира тоже. Умри завтра академик, и Дарья Петровна вместе со своим мужем поедет на край Москвы, в Тёплый стан, – там у них на пятом этаже в коммунальной квартире жалкая комнатёнка.
Стройный план действий составился в голове Дарьи Петровны: упредить манёвры Зяблика, вырвать инициативу. И как истый стратег, приступила к его выполнению.
Нигде не обучалась военному искусству, но ведала: чтобы победить врага, надо знать его замыслы. В мягких тапочках, шёлковом халатике неслышно плавала по квартире. А Зяблик – даром, что больной! – туалет тщательно наводит, песенки ровно кот мурлычет. Дашенька всему объяснения ищет. «Ждёт кого-то, пёс шелудивый! Не иначе – женщину!»
Чаю свежего заварит, кофе со сливками соорудит; чаю академику подаст, кофе Зяблику на письменный стол снесёт – и тоже песенку мурлычет, новостишку походя обронит. С одного угла кресла зайдёт, с другого и низко наклонится к Зяблику, облако французских духов распустит.
Мысль работала быстро, сердце жаждало мести. «Погоди, чёрт вонючий! Ты у меня иные песни запоёшь!» Телефонные разговоры слушала. Зяблик говорил подолгу; болтлив он, времени не ценит. Говорил с Папом и Галкиным. То они звонят, то сам им позвонит. «Ого-о! Вот они, главные твои подручные!»
– Прекрати операцию! – глухо, прикрыв рот рукой, говорил Папу. И взглядом тревожным стрелял на дверь библиотеки: не слышит ли Дарья? Она стояла у двери, смотрела из затемнённого угла в щели и всё видела и слышала. – Медведя усыплять надо, а ты дразнишь. Уймись на время, отступи! Нас с тобой нет. Придумай что-нибудь потоньше.
Мягкие тапочки скользнули между книжных полок – Дарьи след простыл. «Операция! Что он там ещё затеял?!» В библиотеке Зяблик появился. Вздохнул облегчённо – не слушала Дарья!
Звонил Галкину. И вновь Дарья стояла тенью в углу.
– Парамонов письмо прислал, а вчера – телеграмма из Душанбе: умер Парамонов, упал при спуске с горы, лёгкие отбил и почки. Метод разработал, плавку с импульсатором Филимонова. Статью написал. Просит соавтором числить Ольгу, она ему ход математический подсказала. Тут премией государственной пахнет. Хорошо бы тебя подставить вместо Ольги. Почерк Парамонова знаешь? Ты, говорят, почерк чужой подделывать мастер!
Не дослушала Дарья Петровна, скользнула прочь из библиотеки. И на кухне у окна несколько минут стояла, пот с лица вытирала, в горячечном трансе шептала: «Ну, мерзавец! Ну, подлец! И какая только мать на свет такого народила!» И хоть внутри всё кипело от возмущения, но в вихрях святого гнева волны радости разливались, «Поймала на крючок! Крепко посадила!» И сжимала пальцы в кулаки, повторяла: «Вот где ты у меня теперь, голубчик! Вот где!»
Она ещё не знала, как распорядится тайной, оказавшейся у неё в руках, но твёрдо верила: Зяблик у неё в кармане, она теперь что захочет, то с ним и сделает. Лишь бы Галкин клюнул – согласился бы подставить себя вместо Ольги. Вот тогда бы я их зацепила!
Кстати, что за фрукт этот Галкин? Надо с ним покороче сойтись. И с Ольгой, и с Филимоновым. С этим труднее – говорят, норовист и в одночасье большим человеком сделался, а и к нему ход найти нужно. Домой пригласить, пусть библиотекой пользуется.
Нетерпение подхлёстывало мысли. Вдруг как Галкин не пойдёт на аферу? И тут же: пойдёт! Видимо, тот ещё голубчик. Зяблик не играет вслепую. Если бьёт по банку – промаха не будет.
И пошла Дарья Петровна к себе в спаленку, и закрылась на ключ. В маленьком блокноте, что среди духов и пудры хранился, всё услышанное буквочками и значками, одной только ей понятными, записала. И хотела бы в конце приписать: вот ловушечка, в которую я тебя, милый Зяблик, с превеликим удовольствием загоняю. Но от излияния такой откровенности умная женщина воздержалась.
Филимонов, сев в кресло и увидев перед собой папку с документами, пригласил секретаршу.
– Академик Буранов подписывал такие документы?
– Да, подписывал, когда бывал здоров.
Николай с пристрастием оглядел секретаршу: что за человек, стоит ли оставлять её своей ближайшей сотрудницей? И тут же к нему пришло решение, одно из важных в цепи его новых директорских обязанностей: технических сотрудников не трогать, пусть все остаются на своих местах.
– А если болел?
– Их подписывали заместители – Зяблик и Дажин.
Попросил позвать к себе члена-корреспондента Академии наук Федя.
Федь держался независимо, даже как будто бравировал бросавшейся всем в глаза чертой своего характера. Он был прям, худ, один глаз имел стеклянный, говорил резко, с подчёркнутой прямотой, отдававшей грубоватостью. Протянул руку Филимонову, сказал:
– Вас теперь одолевает сонм подхалимов – я бы не хотел множить их число. И всё-таки скажу: искренне рад вашему назначению.
– Спасибо. Вы как полагаете, справлюсь я с этой должностью?
– Нет, не справитесь! Запутают мерзавцы вроде Зяблика и Дажина. Гоните их в шею – мой вам совет. – Николай улыбнулся, но промолчал.
– Да вы садитесь. Я хочу с вами посоветоваться.
– Чем могу быть полезен?
– Интересует ваш взгляд на слабые места в деятельности института. Вы человек прямой, зоркий…
Запнулся Филимонов на слове «зоркий» – неудачно выразился; и Федь, стрельнув на директора единственным, небесным глазом, поморщился, словно от зубной боли.
Сказал – ножом отрезал:
– В кормушку институт превратили! Из двенадцати лабораторий – три-четыре по-серьёзному работают, остальные суетятся, мельтешат, а толку с гулькин нос.
– Невесёлая статистика! Но сейчас я хотел бы сделать вам предложение – стать первым заместителем директора института.
– Благодарю за честь, но вынужден отказаться. Наукой занят, некогда!
– А я? Разве я не занят наукой? Сами же говорите: кормушка!
– Дело – да, жалко. Разве что на время могу согласиться. Не оставляя лаборатории. Два часа в день – на административные занятия. Вечером, когда мозг устанет. Павлов, кажется, говорил: лучший вид отдыха – перемена занятий. Разве что… год-другой поработаю.
Филимонов пригласил секретаршу с бумагами, передал Федю папку. Сказал:
– Посмотрите. Мы потом каждую важную бумагу вместе обсудим. Не хотелось бы отстраняться даже от малых дел, но боюсь дров наломать. Пока будем решать вместе.
Слышало сердце: горячо будет решать вопросы Федь, но верил в его ум и мудрость. Он порой может сказать неприятные вещи, но это-то как раз и нужно.
Директор проводил Федя в кабинет Зяблика, вручил ему ключи. Позвал секретаршу.
Продиктовал приказ и тут же его подписал. Постоял с минуту возле секретарши, сказал:
– Пишите второй приказ.
И продиктовал:
«Проектно-конструкторский отдел и все цеха, лаборатории, мастерские объединить в производственно-экспериментальный сектор. Товарищу Галкину в пятидневный срок разработать штаты нового сектора и представить план перевода всех работ на исследования по программе импульсатора. При составлении новых штатов и планов руководствоваться принципом строжайшей экономии государственных средств».
Подписал и этот приказ. И сказал:
– Я буду работать, телефон не соединяйте – ни с кем! А посетители пусть оставляют мне записочки: кто они, что им нужно, телефон или адрес. Просить об этом каждого, кто бы ни пришёл. И извиняйтесь от моего имени, говорите, что занят, работаю, но что не оставлю без внимания ни одну просьбу. Принимать будем раз в неделю, день назначу позже. Сотрудников моей группы впускать в любой день, но – после обеда. Таков будет наш порядок, прошу исполнять его в точности.
В кабинете стоял большой стол с атлантами – морёный дуб, зелёное сукно, позолоченные подсвечники, мраморный чернильный прибор с громадным лежащим львом; перед столом кресло подстать судейскому. На нём Филимонов разложил книги, справочную литературу и журналы с новейшими статьями по математике на четырёх языках: английском, немецком, французском и испанском.
Сам устроился за журнальным столиком у камина, включил одну каминную спираль и свет, имитирующий пламя, и даже лёгкое потрескивание «дров» слышалось в хитром электрическом устройстве, вмонтированном в заправдашный камин. Буранов – человек старой закваски, камин напоминал ему молодость, близких, давно ушедших людей, он любил посидеть возле камина, распить с друзьями чай.
Филимонов поставил на журнальный столик машину, задумался. Он сейчас вспомнил о Шушуне. «Секретарь партбюро, а я – решаю без него, наверное, так не годится». Он ещё не был в райкоме партии, не представлялся секретарю, хотя министр советовал ему сделать это в первый же день вступления в должность. «Там расскажут, – неспешно текли его мысли, – как мне взаимодействовать с партбюро института».
Но тут он неожиданно и о другом подумал: «А он-то, Шушуня, почему не идёт? Поздравил бы, сказал бы дружеское напутствие». Мысль эта неприятно поразила, кольнула в сердце догадка: «Корчит из себя, чванится». Но нет, нет же… Не был никогда таким Шушуня. Надо позвать, объясниться.
Позвал Шушуню. Вышел к нему навстречу, развел руки:
– Ты что же это? Все меня поздравляют, а ближайший сотрудник и товарищ глаз не кажет!
Глаз Шушуня не казал и сейчас, набычившись, мотал головой из стороны в сторону, рассеянно пожал руку, буркнул:
– Поздравляю.
И отошёл к окну, устремил взгляд во двор института, словно вспоминая недавнюю сцену, как он лебезил перед Зябликом и грубо демонстрировал холодность к опальному Филимонову. Вспомнил об этом и Николай и, вспомнив, опустил над столом голову, сидел молча. «Да, струсил Шушуня, иначе его поступок не назовёшь, но стоит ли помнить, терзать душу себе и ему, не проще ли забыть? И для них обоих лучше, и делу – польза!» Так думал Николай перед тем, как пригласить Шушуню, так он был настроен и сейчас. Но Шушуня смотрит во двор, – он ничего не забыл, он продолжает свой внутренний монолог с совестью.
Николай вышел на средину кабинета, стал в раздумье ходить из угла в угол. Подошел к Шушуне, положил руку на плечо:
– Ну, старина. Выше голову!
Шушуня тихо проговорил:
– Не знаю, что со мной сделалось. Сломалось что-то внутри, сам себе стал противен. Может, в нём… – кивнул на кабинет Зяблика, – дьявольский какой-то механизм заложен; простаков таких, как я, дурачить может? Ну да ладно: тошно мне! Отпустил бы ты меня из института. Так лучше будет!
Не вдруг ответил Филимонов:
– Не винись, Никодим. Вчера в больнице большой писатель умер; так будто бы перед смертью, поднявшись на руки и окинув всех замутнённым взором, проговорил: «Что с нами происходит?» Так что же?.. Что с нами происходит? Где тот дух, который помог нам одолеть немцев? Ты старше меня, должен знать – скажи мне!
– Дух был, да у многих вышел. Люди, пришедшие с войны, увидели, что в жизни всё на так, как в бою – в жизни побеждает не сильный, а подчас – и очень часто! – наоборот: тот, кто слаб душонкой, трусит, гнётся. Я, брат, служил в министерстве – насмотрелся.
Шушуня повернулся, взглянул Николаю в глаза.
– Нет! – командным голосом сказал Филимонов. – Ты – математик, Никодим, и я не напрасно тратил время, обучая тебя иностранным языкам и гармонии чисел. Намерен предложить тебе серьёзную программу. Что же до совести?.. У тебя ещё будет случай показать бойцовский характер! Наша с тобой война только начинается.
– Есть, командир! Разреши идти?
Проводив друга, Филимонов позвонил министру. Тот обыкновенно не торопился с ответами, но тут заговорил с ходу и, как показалось Филимонову, с раздражением:
– Два первых ваших приказа поставили «Титан» с ног на голову. Одна треть штата рискует потерять работу. Переключайте, но постепенно. Большинство тем институтских оставляйте, а дела по импульсатору расширяйте.
– Так и делаю, товарищ министр. На улицу никого не выбросим, всех устроим, а вот первого зама, извините, я назначу другого. Зяблик в институте не нужен.
– Ладно. Министерство во всём будет вам помогать.
– Мне нужны квартиры для новых сотрудников. Буду набирать математиков, докторов наук.
– Сколько нужно квартир?
– Много. Сто пятьдесят, двести.
– На сотню рассчитывайте. Что ещё нужно?
– Благодарю. Больше пока мне ничего не нужно.
Отношения с министром с первых же дней устанавливались строго официальные, деловые. Сказывались давние симпатии министра к Буранову, Зяблику, и нового человека он пока к сердцу своему не допускал. Понимал министр: Филимонову даны большие права, он, в сущности, стал единоличным хозяином «Титана» – что взбредёт в голову, то с ним и сделает. Перечить новому директору никто не станет, в его руках – дело особой государственной важности. И министр для себя принял единственно верное в сложившихся обстоятельствах решение: Филимонову ни в чём не перечить.
Филимонов же, очутившись на посту директора, испытывал сложные чувства, прежде всего, чувство бессилия. Мучила его не только неспособность дать новую силу импульсатору, ещё больше угнетала неизвестность. Не было уверенности в завтрашний успех, в успех через год, через пять, через десять лет; он находился в состоянии человека, забредшего в джунгли за тысячи вёрст от всего живого, зашедшего во мрак и топи и не знавшего оттуда выхода. Лишь он один понимал – да ещё Ольга с ним! – что успех делу может принести только случай, только вязь многих счастливых совпадений. К ним вели расчёты, бесконечные, изнурительные числовые анализы вспыхивающих вдруг догадок и предположений.
Как же тут расширить научную программу? Какие звенья создавать, лаборатории? Или как другие: делать видимость больших работ, раздувать штаты, шуметь о задачах, поисках. И под аккомпанемент шумихи ещё больше раздувать штаты, выколачивать из государства деньги. Знает Филимонов: так и делают иные учёные. Слышал он, как Сталин, при упоминании трёх известных учёных, будто бы сказал: «А-а, это те самые, которые много обещают и ничего не дают».
Иные всю жизнь в науке обещают, создают вокруг своих дел обстановку секретности, прячутся от людей – и живут припеваючи, пожинают все блага и привилегии, – и этот таинственный ореол мнимого величия ухитряются пронести до конца жизни. А кто осмелится упрекнуть их в бесплодии, того назовут несерьёзным, не ведающим тайн и превратностей научного поиска. Ловкие умы даже философский тезис придумали: «Ошибки одних ведут к открытиям других».
Филимонов не искал компромиссов с совестью. Для себя решил: программу по импульсатору буду ставить широко, однако и на самый большой размах дела хватит половины от тех средств, что раньше тратил «Титан».
В пятом часу почувствовал усталость. Вышел в приёмную, взял у секретарши ворох записок, сунул в карман и пошёл на улицу. В коридоре ему встречались люди; одному в рассеянности едва кивнул на приветствие, испугался невольно проявленного невнимания, окликнул человека; тот остановился и Николай подошёл к нему.
– Вы, кажется, мне что-то сказали?
– Нет, я ничего вам не сказал, Николай Авдеевич. Поздоровался с вами – и только!
– Тогда простите. Я только что занимался расчётами, ещё не остыл от своих проклятых чисел; ради бога – извините.
Николай двинулся по коридору, а мужчина лет тридцати, в модных, суженых в коленях серых брюках, в длинном клетчатом пиджаке ещё стоял с минуту, удивлялся: «действительно, не остыл от чисел».
С каждым сотрудником Николай весело здоровался, если знал человека, останавливался, заговаривал. Если не помнил фамилию, говорил: «Скажите, пожалуйста, где вы работаете? Это было неестественно, казалось чудачеством. Люди, отойдя от начальника, смотрели ему вслед, пожимали плечами. А два парня, с которыми таким образом поговорил Филимонов, переглянулись, и один выразительно крутнул пальцем у виска: дескать, не все дома у нового директора.
Филимонов и сам испытывал неловкость от таких разговоров, иные люди казались ему неприятными, ненужными, но он боялся кого-нибудь не заметить, проявить невнимание, которое может задеть, уязвить, испортить человеку настроение, Вспоминал себя, свои страдания, когда академик Буранов проходил мимо, не удостоив взглядом. Камнем давило сердце и в тех случаях, когда директор и отвечал на приветствие, но так, словно отмахивался от назойливой мухи. «Я могу не справиться с должностью, не сделать ничего полезного, – говорил сейчас себе Филимонов, – но не обидеть человека чёрствостью – это в моих силах».
И останавливался, и хоть несколькими словами перекидывался со всяким встретившимся в коридоре человеком. А одна пожилая – видно, из разбитных! – женщина ему сказала:
– Мы с вами незнакомы, Николай Авдеевич. Пожалуй, только два-три раза виделись в институте; вы, верно, меня спутали с кем-то?
– Нет, не спутал… – стал объяснять причину такого к ней внимания, – не спутал, Мария Филипповна, боялся вас обидеть невниманием. Одно дело прежде: я был рядовым учёным, мог вас знать, а мог и не знать. Теперь обязан знать всех сотрудников института. Я так понимаю свою новую должность.
Неловко взмахнул руками, переступил с ноги на ногу. Смотрел на собеседницу, не мигая, дивился простоте и безыскусственности её поведения, её спокойствию и достоинству. Казалось, она сочувствовала молодому директору, снисходительно его извиняла.
– Знаете, как неприятно было самому, когда директор, бывало, пройдёт мимо и даже «здравствуй» не скажет.
– Уж это верно, Николай Авдеевич! Но и вы… пооботрётесь. По первости будете кланяться каждому, останавливаться, а потом надоест. Махнёте рукой и – как все: нос на люстру, глаза в потолок.