355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Дроздов » Славянский котел » Текст книги (страница 5)
Славянский котел
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 23:25

Текст книги "Славянский котел"


Автор книги: Иван Дроздов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц)

Несколько страниц пропущены, а затем снова пошли записки:

«Ко мне приставлен доктор-психолог Ной Исаакович,– очевидно для наблюдения за моим психическим состоянием, поддержания во мне постоянной деловой активности, радостного настроения. Он еврей и, как всякий еврей, не похож ни на каких других людей. И, конечно же, не представляет, что имеет дело не только с биологом, но и психологом. Я изучаю его на клеточном уровне, отслеживаю и оцениваю каждый его шаг, накапливаю о нём целый банк наблюдений.

Прелюбопытная личность, этот доктор! В долгой моей жизни в науке я много встретил его соплеменников; они, по большей части, все защищены высокими званиями, укоренены на важных должностях, олауреачены, с головы до пят обвешаны эпитетами: талантливый, известный, ведущий и прочее. Понизить его трудно, вышибить из седла и того труднее. Недаром певец еврейской непотопляемости Константин Симонов в одном из своих стихотворений написал: ”Никто не вышибет нас из седла, такая поговорка у майора была“. И замечу тут кстати: научный потенциал еврея, как правило, обратно пропорционален его положению. Чем громче о нём гвалт, тем он ничтожнее на самом деле. И в то же время не скажу, что еврей в науке бесполезен. Он в нашем мире бывает даже необходим. Им как тараном прошибается всякая нужная идея, точно кузнечным молотом проталкиваются открытия. Правда, еврей присвоит себе и авторство, поднимет ещё выше свой авторитет в науке, может взлететь до Нобелевского лауреата, но это пустяки в сравнении с пользой, приносимой открытиями.

Мой милый доктор не из таких деятелей, он другой, он из рядовых, и даже будто бы незаметных, но, впрочем, именно он ближе всех других людей придвинут к великому открытию. А ну-ка, создай я своё «Розовое облачко»! – какой тут гешефт запросится в карман Ною! Какие награды посыпятся ему от тех, кому он поможет заполучить это «Розовое облако»?

Ну, ладно, я отвлёкся; не о том моя речь. Мы однажды заговорили с ним об особенностях племён и народов, насквозь реакционных, вредных для всего человечества. Я привёл где-то вычитанное высказывание Маркса или какого-то другого великого учёного о наличии среди людского сообщества национальностей агрессивных, хитрых и коварных, заботящихся только о себе и о людях своего племени. Ной возражал, кипятился, срывался на крик и даже оскорбления. Я тоже в пылу спора бросил обвинение в адрес евреев,– вроде того, что дескать в мире нет национальности, которая бы лезла в душу живущих с ними народов, а евреи лезут, и во власть лезут, и все деньги захватывают, и даже ищут случая, чтобы и имущество отобрать у гоев. Не то ли сейчас и делается у нас в России? По количеству миллиардеров мы быстро обогнали Америку! И кто они, эти наши миллиардеры? Почти все евреи!..

Для пущей убедительности привёл высказывания великих людей. Вот что сказал о евреях живший ещё до нашей эры Марк Цицерон: ”Евреи принадлежат к тёмной и отталкивающей силе. Кто знает, как многочисленна эта клика, как они держатся вместе и какую мощь они могут проявлять благодаря своей спаянности“.

И уж совсем поразительное признание мы находим у философа Страбона, жившего тогда же, до нашей эры: ”Едва ли на всей земле найдётся такое место, где бы не правили евреи. Еврейское племя сумело уже проникнуть во все государства...“

К чести Ноя надо сказать: под напором неопровержимых доказательств он смиряется и даже сдаётся. И тогда сам что-нибудь добавит к характеристике своего племени. Однажды признался:

– Это верно, мы лезем в душу. Мне иногда досадно становится, когда я смотрю телевизор. Все артисты-смехачи – наши люди: жванецкие, хазановы, клары новиковы... А недавно два старых бесталанных иудея обрядились в платье русских крестьянок и уж так их представляют, так высмеивают. А спросить бы их: ну, откуда вы знаете русскую женщину-крестьянку? Может быть, вы её и в глаза не видели. Да и не грешно ли это вышучивать, высмеивать женщину, которая кормит вас и поит?..

Ной замолчал и долго сидел, в раздумье опустив голову. Потом вдруг словно очнулся, продолжал:

– А и то верно: во власть наши тоже лезут. И когда приближаются к трону, не могут совладать с искушением занять его. А уж этого делать бы и совсем не надо. Ну, какой это царь на русском престоле, если он иудей? Да мы и обличьем совсем другие, и характер наш, привычки – всё другое!.. Вот поэтому ничего нам так не вредит, как если мы вскарабкаемся на трон. Лех Валенса, наш человек, взобрался на трон польского короля, но недолго там продержался. Уже низложенный, он поехал в Америку и в кругу своих говорил: не надо было нам брать власть. Стояли бы у трона и делали б свою политику, а теперь нас вон как далеко турнули. Опять же Ельцина возьмите; тоже вспрыгнул на трон. И что же?.. Он тогда больше стал вредить своим же, чем кому-либо. Да, Ельцин принёс вреда нам, евреям, больше, чем русским. Ну был бы человек, а то – мешок костей и мяса. И дурак круглый. А если дурак со всех сторон, то он и опасен всем,– своим тоже.

Ной замолчал. Но потом, словно очнувшись от горьких, мучительных дум, продолжал:

– Ельцин такой, он много дров наломал. В России теперь антисемитизм, как на дрожжах, вспучился. Одно меня утешает: Россия это ещё не весь мир, с Россией мы скоро поладим и вместе с ней пойдём на чёрных, жёлтых и всяких цветных. Мы хотя и семиты, но по цвету кожи ближе к белым, а борьба скоро сюда переместится; на белых навалятся все цветные. Вот тогда вы ещё вспомните о нас. Чтобы спастись от китайцев, вам понадобится наш многовековой опыт. И мы придём к вам на помощь, потому что одолей вас китайцы, они и нас не пощадят. Это как во время войны с немцами; мы очень скоро поняли, что Гитлер для нас страшнее Сталина, а уж что до русских людей, с ними-то всегда поладим. Но теперь войны будут только этнические, расовые. Раса, которая начнёт побеждать, никакую другую расу, кроме своей, на земле не оставит. К тому идёт дело. Кончились войны великанов, начинаются войны пигмеев. В людском сообществе случилась какая-то поломка; Бог зачем-то попустил к жизни разные народы, много народов. Бог, конечно, умный, но он не знал, что много народов на одной планете жить не могут. Я так думаю, а как думаете вы – не знаю.

Я такие взгляды Ноевы не разделяю, но спорить с ним не стал. Над этой проблемой тоже стоит задуматься.

Чаще всего сомнения являются ночью. Сон теперь у меня некрепок. С вечера вроде бы и уснул, а через два-три часа просыпаюсь. Глаза закрыты, а сон не идёт. И всё думаю, думаю. И думы об одном: как же я распоряжусь открытием, когда оно будет завершено? Ну, ладно, если остановлюсь на стадии «Облака» небольшого, способного поражать жильцов одного дома, сотрудников института, лаборатории, экипаж самолёта, корабля. А что как если приедет Простаков и применит свой математический метод, расширит границы «Облака» на километры, а то и на сотни километров? И это могучее оружие попадёт в руки врага?

И тут мои глаза растворяются, я смотрю в потолок или на дверь балкона, и хотя дверь заперта, но мне грохот моря разламывает голову, шум такой, будто я стою на палубе корабля и на меня со свистом, с холодными брызгами налетает ветер. И сердце колотится, как двигатель. Я открываю балкон, и тут на меня наваливается океан реальный со своим извечным шумом и рёвом, плеском волн, глухим рычанием каких-то таинственных сил, всё время рвущихся наружу и не находящих выхода.

Удивительное действие производит на меня этот шум океана. Он встречает меня как живое существо, заглушает тревоги, гонит прочь сомнения; мысли осветляются и душа оживает. Обыкновенно вместе с этим живительным шумом влетают в голову другие мысли,– бодрые, освежающие; они выплывают из небытия, как звуки контрапункта при исполнении музыкального произведения. Основная печальная мелодия отступает, а вдалеке вначале тихо, а затем всё заметнее выплывает вторая мелодия, фоновая. Она-то и придаёт музыке красоту и бодрость, зовёт вас в ту синюю или розовую даль, где вам будет хорошо, и все тревоги растворятся, а на смену им придёт жизнь прежняя, молодая, здоровая.

Таким контрапунктом обыкновенно звучат мысли о том, что подобные сомнения являлись и Курчатову, и Королеву, и академику Семёнову, и другим учёным, создававшим атомные и водородные бомбы – страшное оружие массового поражения. А как же его не создавать, если в мире так много людей, рвущихся к богатству, власти, мировому господству. Не будешь иметь такого оружия – тебя сомнут, обратят в рабство, уничтожат сёла и города, и весь твой род.

Ах, эти вечные сомнения – тягостные, мучительные, рвущие на части душу и сердце».

Борис прочитал всё это, приуныл. Нельзя сказать, что он открыл для себя что-нибудь новое. Примерно эти же мысли терзали и его во всё время работы над прибором. Под тяжестью этих дум и сомнений он и убежал из московской лаборатории, очутился на Дону в станице Каслинской. И сейчас он видел, что его бывший начальник, учитель и старший товарищ думал о том же самом. И что же он придумал? Как разрешились его сомнения и разрешились ли они вообще?..

Простаков снова стал читать записки Арсения Петровича. На этот раз читал медленно, будто боялся пропустить какое-либо слово. А когда прочитал, положил листы в папку и устремил взгляд в потолок. Сон к нему не шёл. «Вот штука! Вот ещё незадача. Этак-то и вовсе сон потеряешь. И шум океана перестанешь слышать. И звёздное небо, если на него взглянешь, покажется с овчинку. И подумаешь после этого: жил-жил на свете, и радовался жизни, вот Драгану встретил,– кажется, полюбил её, а тут вдруг интерес к делу пропадает, смысл бытия теряется.

Но позволь,– возражал он сам себе,– а разве не о том же ты сказал и Драгане?.. О том, о том.

Борис хотя и говорил Драгане, но сам-то до конца не верил в свою правоту, а говорил ей единственно для того, чтобы услышать и её мнение на этот счёт. Но тут вот учитель и о чипах ведёт речь. Борис слышал о планах глобалистов, но не принимал эти планы всерьёз. А учитель вот посмотрел вперёд, нарисовал перспективу.

Борис при этих мыслях и вовсе упал духом. Конечно же, он не станет дальше работать. Под страхом смерти не станет. Что бы с ним ни делали – не станет!

Долго ворочался на койке, и шум океана слушал, и на небо звёздное смотрел,– и мысль о том, что не станет он работать над своим прибором и над «Облаком» Арсения Петровича, укрепилась в нём окончательно.

Под утро он наконец заснул.

Не пришла к нему на другой день Драгана, и в лаборатории она не появилась. А в полдень с острова поднялся вертолёт и взял курс на материк. Иван Иванович и Ной Исаакович, бывшие с Борисом в лаборатории, открыли окно и долгим молчаливым взглядом провожали стального кузнечика. Иван Иванович в раздумье проговорил:

– В левую сторону взяли курс,– к отцу полетела.

И потом с явным недовольством:

– Она и всегда так: стукнет в голову каприз, и – подавай ей вертолёт. А то катер запросит, на соседний остров к подружке помчится. И за рулём сама сидит, особенно в шторм любит волну резать. Она, кажется, и вертолёт освоила. Надо бы узнать, зачем она полетела на Большую землю?

Ной тоже думал о Драгане, пытался определить маршрут вертолёта.

Может, они для отвода глаз влево забирают, а там дальше вправо возьмут, к дедушке Драгану полетят. Он в соседнем штате живёт. Но, может, и к военному госпиталю повернут. Хозяйка острова давно ребят не навещала.

Но тут же Ной вспоминал:

– Для ребят она обыкновенно гостинцы везёт, любимые всеми пирожки с творогом. Я был в пекарне, там для неё ничего не пекли. Впрочем, на этот раз, может, и без гостинцев покатила.

Так они размышляли до тех пор, пока вертолёт не скрылся в туманной дымке. А Драгана тем временем сидела в своей крохотной кабине у окна в грустном раздумье, смотрела вдаль, где за лёгкой синей пеленой скрыты были материк и родительский дом, к которому она летела. Из головы не выходили тяжёлые, как камни, слова, которыми оглушил её Борис Простаков. Уж от него-то она не ожидала этих горестных сомнений, которые терзали всех сотрудников лаборатории, и больше всего Арсения Петровича.

Состояние Драганы нельзя понять, если не знать её тайных помыслов, мечты, заключавшей в себе смысл всей её жизни. Она жила в Москве, работала в лаборатории Арсения Петровича, когда американцы напали на Югославию, стали бомбить Белград, крушить жилые дома, мосты, заводы. Потом разыгралась Косовская трагедия, албанцы – пришлые инородцы и иноверцы – убивали извечных хозяев земли, сербов, рушили их храмы, жгли жилища. Кровавый спектакль разыгрывался на родине её праотцов, и она впервые услышала зов крови и отчей земли. И хотя родилась она в Америке, и будто бы даже гордилась своим американским подданством, но тут вдруг поняла, что истинная родина её – Югославия, и ей стало больно за судьбу своего отечества, захотелось поехать туда,– и она поехала. Три месяца жила у дяди Саввы, третьего сына дедушки Драгана, ходила на молодёжные собрания, митинги, выбирала партию, которая ближе ей была по духу. И выбрала. Это была либеральная партия – наподобие партии Жириновского, которая была в России. Стала ходить к ним на собрания и даже записалась в её ряды, получила членский билет. Ей было крайне любопытно, и даже казалось знамением свыше, что партию возглавлял молодой человек по имени Вульф Костенецкий – почти Жириновский. А скоро она заметила, что и в манере поведения Костенецкого было много от нашего «сына юриста»: он и кепку носил такую же, и держал себя нагло, и вещал с трибуны архипатриотические лозунги, но голосовал всегда вместе с отъявленными врагами сербского народа. Удивительно, как они похожи – евреи всего мира!

Как-то после очередного собрания Костенецкий пригласил к себе в кабинет новенькую девицу, которая бросилась ему в глаза своей необыкновенной красотой и независимым видом. Драгана зашла к нему. Над его рабочим креслом висел портрет Жириновского, а выше, над портретом, лозунг: «Всё дозволено».

Костенецкий сверлил Драгану чёрными выпуклыми глазами, но, впрочем, не зло, а с явным и пристрастным интересом. Он знал, что она живёт во дворце университетского профессора философии Саввы Станишича, а Савва будто бы родной сын американского магната Драгана Станишича. Кто же она такая, эта Драгана Станишич? Конечно же, прямая родственница!

– Я заметил, вы бываете у нас на собраниях.

И пытался польстить собеседнице:

– Вас нельзя не заметить.

Откинулся на спинку стула, сверкал глазами.

– Не всегда, но иногда бываю,– сказала Драгана.

– Ну, и как? Как вы отнеслись к призыву, с которым я сегодня обратился к молодым членам партии? Как вам мой главный лозунг: «Думай одно, говори другое, а делай третье».

– Я слышала, такой принцип был у английского политика Черчилля. Он будто бы этому поучал дипломатов.

– Да. Да, но не только дипломатов, а и всякого умного человека, и особенно политика. Этот принцип был излюбленным у Чемберлена. И Ленин, и Троцкий, и все президенты Америки поступали так же.

Потом была пауза. Костенецкий ждал, что ответит американская гостья, но она молчала. И Костенецкий продолжал:

– Если хочешь вести за собой массы, надо с трибуны бросать дерзкую ложь.

– Но ложь скоро раскроется, и политик будет посрамлён.

– Этого не надо бояться. Этого не будет. Люди глупы и слишком заняты своими мелкими делишками. Завтра же они забудут, что вы им говорили вчера. Но они запомнят, как вы говорили. И ещё будут помнить, что вы всегда говорите что-то яркое, необыкновенное. Да, ложь это хорошо уж потому, что это красиво и заманчиво. Я с экрана телевизора говорю: «Сербы! Югославия принадлежит вам, вы здесь хозяева, а всем остальным мы поможем перебраться домой». Я знаю, что говорю чушь, но – говорю. Сербов в Югославии много – шестьдесят пять процентов, и они за мной пойдут. В армии говорят: плох тот солдат, кто не носит в своём ранце жезл маршала. Политик – тоже; он должен стремиться быть вождём. А вождём может быть лишь тот, кто сумеет привлечь на свою сторону титульную нацию, то есть главную: если в России, то русских, если в Германии – немцев, в Югославии – сербов. И прочих славян. Если сложить всех славян, живущих в Югославии, то получишь девяносто процентов. Умный политик это должен понимать, а неумный политик – это авантюрист вроде Пиночета или Полпоты. Я не хочу быть Полпотой.

– Но вы не серб, а как же поведёте за собой славян? В России очень скоро узнали, что Жириновский нерусский, а «сын юриста». И как только он сказал об этом, над ним стали смеяться. На последних выборах он едва прошёл в Думу.

Услышав слова «...вы не серб», Костенецкий потемнел. Его ничто так не оскорбляло, как явное или нечаянное указание на его подлинную национальность. Дослушав до конца тираду Драганы, он сказал:

– Мы все тут сербы! А вот вы... говорите с акцентом. Американским. Вы жили в Америке? Может быть, вы нам скажете, зачем это вдруг Америка забросала бомбами Югославию? А теперь, точно пёс голодный, кинулась на Ирак?..

– Да, я жила в Америке. А теперь живу в Москве. А по окончании университета хочу поселиться в Белграде. Югославия – моя Родина, и я хочу жить дома.

– Вы будете жить во дворце Станишичей?

– Не знаю. Может быть.

Костенецкого это признание успокоило; он хотел было и дальше расспрашивать Драгану, но в кабинет вошли люди, и Драгана, воспользовавшись суматохой, вышла. Она и потом ходила на собрания партии, читала их газету, слушала речи Костенецкого и скоро поняла, что среди всех политических партий на свете нет силы опаснее и зловреднее, чем партии так называемых либералов. И тогда в голову ей влетела шальная мысль: «Шарахнуть бы по этому собранию лучами Арсения Петровича, тогда бы она послушала, какие песни запоёт Вульф Костенецкий» и в кого превратятся собравшиеся в этом зале либералы.

Шло время, Костенецкий продолжал разлагать доверчивых сербов, и особенно молодежь, а в груди Драганы не стихало, а всё больше укреплялось желание очистить Белград от этой бесовской силы – от либералов. А потом, когда эти силы, точно голодные волки, стали разрывать Югославию на части, а в Косово убивать сербов, жечь их дома, рушить православные храмы,– и, как слышала Драгана, либералы всеми силами раздували этот разрушительный процесс, и Костенецкий громче всех требовал отдать под трибунал президента Милошевича, а сам рвался на его место, Драгана стала подумывать и о том, как бы отомстить всем антинациональным партиям в Югославии, а потом отомстить и Америке, и не той великой и прекрасной стране Америке, в которой она родилась и где у неё было много друзей, а той Америке, которая бомбила Югославию, добилась, наконец, того, что президента Милошевича выкрали из собственного дома и тайком доставили в тюрьму Европейского трибунала. Драгана втайне от отца и от дедушки вынашивала ещё и мысль организовать в Югославии партизанские отряды, вооружить их аппаратами, выстреливающими «Розовое облако», а затем, подобно Жанне д’Арк, и самой возглавить всю освободительную борьбу на своей прародине.

Да, всё это были мечты Драганы, составлявшие смысл её жизни, и она с нетерпением ожидала молодого учёного из России, чтобы с ним вместе закончить работы над «Розовым облаком»,– и вдруг: признание Простакова! Его нежелание продолжать работы.

Она даже не вступила с ним в дискуссию, не пыталась переубеждать; она заметила, что Простаков верующий, он при случае поминает Бога, а увидев перед входом в лабораторию золочёный крест, помолился на него и поцеловал; знала так же и то, что если уж человек верующий и он решил, что его склоняют к делу небогоугодному, он его продолжать не будет. Ей вдруг стало ясно, почему это он уехал из Москвы на Дон и занялся там строительством храма.

Девушку это потрясло, у неё оборвалось всё внутри, а когда ей бывало плохо, она летела к отцу, а затем и к деду,– им поверяла свои тайны, у них только и находила ответы на волновавшие её вопросы. В данном же случае окончания работ по «Облаку» ожидал отец и те близкие ей люди,– в основном, это были сербы, болгары, русские, то есть все славяне, заинтересованные в победе её отца на выборах в президенты,– в этом случае беспокойство Драганы было особенно сильным, и даже мучительным.

Но и всё-таки, она вначале прилетела в госпиталь, чтобы проведать лечившихся тут ребят из их лаборатории и Арсения Петровича, но, к её большой радости, уже на посадочной площадке, где приземлился вертолёт, ей сообщили, что всех ребят выписали и они на катере ушли на остров.

На радостях Драгана полетела к отцу.

Ной Исаакович доложил Простакову о прибытии с материка всех русских парней, которые работали в лаборатории. Закрыв балкон,– неизвестно зачем он это делал каждый раз, приступая к беседе с русским учёным,– и устроившись поудобнее в кресле, стоявшем у стеклянной балконной двери, врач сообщил ещё и о том, что Арсения Петровича оставили на длительное долечивание в госпитальном профилактории. И как бы между прочим заметил:

– Арсению Петровичу – шестьдесят. Если вы хотите: это уже возраст. Я читал одну книгу,– её написал антисемит, но ничего, там есть несколько страниц, которые можно и читать,– так этот автор привёл слова одного татарина: «Шестьдесят лет пришла, ума назад пошла». Д-а, я знаю это по себе. Мне ещё нет и пятидесяти, но стали появляться страхи. Какие страхи?.. Я знаю? Если бы я знал! Я сижу на пляже или на скале у берега океана, а они идут. Их никто не просит, а они идут. Заскочит в голову мысль, что жизнь прошла, уже прошла, почти прошла. И что же? Что может быть от этого хорошего? По шкуре идут мурашки. Прошла жизнь! А чего же ты хочешь? Зачем порошки, капли, сеансы с больными?.. Больной смотрит тебе в глаза и видит, как они бегают. Иногда спросит: «Доктор, что с вами?..» – «Со мной»? – «Да, с вами. Вы чего-то испугались». Ну, вот – он видит, я чего-то боюсь. И тогда я вспоминаю, что это я доктор, а не он, и ещё вспоминаю лекции, где нам, студентам, говорили: «Не надо ничего бояться. Если ты чего-то или кого-то уже боишься, то знай: это кто-то или что-то к тебе уже пришло». Ну, вот: знаю, а всё равно боюсь. И если вы хотите, чтобы что-то осталось от моих бесед с вами, то запомните: не надо ничего бояться. Страх, залезший вовнутрь человека,– главное, с чем борется наука психология.

Простаков сидел в кресле по другую сторону балкона и внимательно слушал врача. С некоторых пор отношение к Ною у него переменилось; Борис сказал себе: этого чудака надо слушать. В многословии болтуна виден его характер, а это уже полезная информация, но главное – перед ним был типичный иудей и молодому учёному выдалась счастливая возможность вблизи наблюдать самый таинственный экземпляр человеческой популяции.

А Ной Исаакович был польщен вниманием молодого человека. Наконец-то,– думал он,– я подчинил его своему влиянию и теперь могу лепить из него то, что мне захочется. Втайне врач ещё в самом начале надеялся не только диктовать пациенту свою волю, но и подвести его к желанию при начислении Простакову гонорара за его открытие,– а это будет несомненно внушительная сумма,– отстегнуть и ему значительную долю. Кроме того, он испытывал на молодом русском недавно открытый им метод «доверительных откровений», то есть такой характер бесед, который бы указывал пациенту на сердечную дружественность врача, на такую меру доверия, которая может существовать только между людьми близкими, и даже родными. И надо сказать: это врачу удавалось. Как всякий русский человек, Простаков доверчив, и сам готов был душу выкладывать, и если видел встречную отзывчивость, проникался уже не одним только доверием, но и готовностью посвящать в тайны, которые бы следовало держать подальше от посторонних ушей.

Борису нетерпелось знать, а что собой представляет Иван Иванович, и он уже хотел задавать вопросы, но врач-психолог точно угадал его намерение и сам заговорил об Иване Ивановиче. И начал с того, что сидело занозой в его душе, составляло суть недовольства своим товарищем.

– Я знаю, вы немножко антисемит, как всякий русский, смотрите на нас с Иваном Ивановичем и думаете: вот они, эти евреи: придумают что-нибудь такое, что и не знаешь, как и что тут понимать и откуда это растёт. Врача назвали Ной. А почему Ной? Ну, почему?.. Ну, ладно: этот – Ной. Но он ещё Исаакович. А это уже сразу видно, кто есть кто. Человек если уже он еврей, так это еврей и никакой не киргиз, не эфиоп и не русский. А рядом с ним ходит тоже еврей, но он Иван Иванович, как бы вроде и не еврей, а русский. А разве так бывает, что если человек русский, а фамилия у него Шляппентох?.. Ну, скажите мне, пожалуйста: так бывает?.. Нет, конечно. А тут вот именно такой и выдался апперкот: человек наш – и лицом, и всем остальным, а зовут не по-людски: Иван Иванович. Мне такой камуфляж не нравится. Он при новом знакомстве как скажет: Иван Иванович, и я вижу, как тот улыбается. Не очень заметно, но... улыбается. Это хорошо, скажите мне? Разве такое, например, может быть, что вы русский, а зовут вас Султан Гирей Ахмет Паша?

– Я встречал такое: человек русский, а зовут Абрам.

– Встречали? Да, это может быть. И хотя редко, но бывает. Я однажды встретил такого: на нас не похож, а имя имеет наше: Абрам Моисеевич. Я ему говорю: «Какая твоя национальность и почему ты Абрам?». А он отвечает: «Я русский, а почему Абрам?.. У нас все Абрамы. Это потому, что ещё в давние времена вся деревня приняла иудаистскую веру. И нас всех стали называть евреями. Один старый человек мне сказал: ”Русские люди любят что-нибудь отмочить, вот и отмочили: записались в евреи. И если у них спросят: вы кто, они говорят: мы евреи“. Это хорошо? А если хорошо, то тогда что же плохо? Нет, вы как хотите, а я это не люблю. Но я же хотел сказать, что он за человек, Иван Иванович? О-о!.. Это не человек, как обычно надо понимать. Это оркестр! И не какой-нибудь, а симфонический. Вы знаете, что сказал Ленин, когда умер Свердлов?.. Нет, не знаете. Вы молодой и многого не знаете. Так вот у гроба Якова Михайловича он сказал: заменить нам Свердлова некем. Это был не человек, а оркестр. Да, оркестр. Этот – тоже оркестр. И больше я ничего вам не скажу, а только держитесь от него подальше. И если уж нельзя увернуться – тогда вы молчите. Он говорит, а вы молчите. Почему?.. Ну, об этом я вам не скажу, а вы сами потом узнаете. Арсений Петрович его знает. Немного, но знает. И потому молчит. Молчать умеют не все, я – не умею, а вы молчите. Так будет лучше. А почему?.. Ну, вы потом узнаете. Вот так. Вот такой он человек, Иван Иванович. Я даже фамилии его не знаю. И вы не пытайтесь узнавать. Так будет лучше. Вы изобретайте своё «Облако», а всё остальное за вас доделает Иван Иванович. Он из тех, кто умеет доделывать то, что уже сделано. И поверьте мне: вот это своё дело он делает хорошо.

Ной Исаакович поднялся и раскрыл дверь балкона. Выйдя на балкон, потянулся, потёр ладонями шею и проговорил:

– Почаще массируйте шею и затылок. Помогает от усталости.

С минуту постоял на балконе, потом вернулся.

– Ну, я пойду. Меня в лаборатории ждёт Иван Иванович.

Простаков широко растворил дверь балкона, закрепил её и оставил в таком положении на ночь. Влажный прохладный воздух валил с океана; Борису нравилось это состояние, когда океан могуче и шумно заполнял его жилище, заключал в объятия, призывал к жизни свободной и вечной.

Завалился в постель и почти тотчас уснул.

От военного госпиталя до виллы отца Драгана летела одна. Высоту держала небольшую – метров триста-четыреста. И скорость тоже небольшая. Она знала, что отец не любит и даже строго запрещает дочери летать без пилота, ведь она не имеет прав лётчика и в случае какой неприятности её, а вместе с ней и его журналисты обвинят во всех грехах, раззвонят на всю страну, и это повредит репутации отца, которую тот стремился содержать в абсолютной чистоте, особенно теперь, когда приближалась выборная кампания. Драгану журналисты знали как единственную наследницу отца и деда, владевших большими капиталами. Она летела безо всякого предупреждения, не звонила отцу по радиотелефону, дабы не возбуждать любопытства журналистов.

Обыкновенно в полёте она испытывала чувство радости, почти восторга. Сегодня же у неё было состояние, которого она не знала. Подобное чувство к ней являлось и раньше, и даже почти в детском возрасте, но оно быстро проходило, оставляя по себе приятные, и в то же время грустные воспоминания. На этот же раз она ещё испытывала и тревогу: вдруг как и эта любовь окажется минутно вспыхнувшим увлечением? Нет, нет,– говорила она себе,– только не это, только бы навсегда осталась в её сердце так внезапно и так стремительно залетевшая волна радости от встречи с русским учёным.

Драгана искала любви, она ждала любви и теперь уж была почти уверена в том, что любовь к ней, наконец, пришла. Русский парень явился в каком-то нереальном розовом сиянии, в образе принца с диадемой на лбу, и не выходил из головы. Она летела к отцу по делу, ей надо было о многом переговорить, она могла бы отправиться попозже, но летела именно сейчас, гонимая нетерпением рассказать о своих чувствах человеку, который был для неё и отцом, и другом. Сейчас, в эту минуту, для неё во всем свете были два человека: отец и русский учёный. Она даже матери о нём ничего не сказала. Образ Бориса всё время стоял перед глазами; она думала о нём и видела перед собой его лицо, его глаза... Он улыбался. И будто бы говорил: я знаю это чувство, я любил, теперь вот и ты влюбилась.

И улыбался. Он радовался. Она это видела. Но, может быть, радовался оттого, что и сам влюбился? В неё, конечно. В кого же больше? Иначе, зачем бы ему улыбаться? Он, конечно же, влюбился в неё! Она знала,– многие ей говорили: в неё нельзя не влюбиться. И он влюбился. Влюбился так же, как и она. И оттого был весел.

Слева по курсу показался Дом Волка. Дедушка Драган построил его шестьдесят лет назад, когда у него появились первые миллионы долларов от эксплуатации купленной им в Кувейте нефтяной вышки. Тогда дедушке было двадцать восемь лет, сейчас ему, как он говорит, две восьмёрки. Строил он свой дом три года по рисункам писателя Джека Лондона. В газетах он прочитал историю, которая потрясла дедушку Драгана, будто писатель вложил в строительство дома весь гонорар, полученный им за книги, и когда он был построен, положил на повозку весь свой нехитрый домашний скарб, и уж подъезжал к дому, как он вдруг вспыхнул, будто облитый бензином. И писатель стал погонять лошадь, торопился, но не успел и подъехать, как дом, объятый пламенем, догорал. В газетах писали, что дом подожгли враги, которых у Джека Лондона было немало.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю