Текст книги "В бесконечном ожидании "
Автор книги: Иван Корнилов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц)
И от этого его замешательства все в ней перевернулось, похолодело.
«Это – все… Его это не коснулось. Да неужели ничуть?»
А Сторожев все тянул, все переминался и медлил. И смотрел на Сашу в смущении, и не знал, что сказать. Под этим его жалующимся взглядом Саша ощутила странное, незнакомое раньше чувство зыбкости. Вот бывает: откроешь шкаф со своими вещами, ты еще не видишь, что взято, что вынуто, – всё, кажется, на месте, и все-таки знаешь наверняка: что-то взято! Нечто подобное испытывала сейчас и Саша. Неожиданно ей представилось, что ее грудная клетка – тоже просторный поместительный ящик, где все давно и верно упорядочено, все разложено по полочкам, и вот из этого ее ящика что-то вынули… Спрашивая Сторожева, она не знала в точности, что он ей ответит, вернее, что он должен ей ответить, а еще точнее: какого хочет ответа она. И вот пока он молчал, пока подыскивал свои слова и смущался, она вдруг ощутила эту зыбкость, эту пустотку в себе самой, – внутри, в своем ящике…
Сторожев наконец шагнул к ней, обнял ее за плечи, и она уловила, что объятие его было без вслнения, без страсти – то было объятие родственное, отечески-ласковое, не больше. Он глянул ей в глаза очень строго, с шумом набрал в грудь воздуху и, видимо обдумывая каждое слово, начал было:
– Саша, я…
– Не надо! Пожалуйста, не надо! – взмолилась Саша.
– Нет, почему же?
– Не надо! Не надо! Не надо! Я спрашивала глупость, извините меня.
– Знать правду – какая же это глупость? Так вот я попытаюсь сказать эту правду. Но… я затрудняюсь сказать нынче что-нибудь внятное. Любовь… по-моему… Нет, Саша, сегодня я ничего не смогу объяснить даже самому себе. Не смогу, извини… Спокойной ночи. – И вышел.
Пока Сторожев говорил, Саша еще и еще раз чувствовала, почти слышала и видела, что из ее ящика что-то вынуто, и все его слова, эту путаную сбивчивую речь она слышала нечетко, будто бы сквозь сон.
Постой, постой, чего же я от него хочу, чего добиваюсь? – спрашивала себя Саша потом, когда осталась одна. – Ведь мне же и так хорошо. Ведь совсем не важно, как ко мне относится он. Главное – изменилось что-то во мне самой, и изменилось к лучшему. Зачем же спрашиваю его, любит он меня или нет? Я уже чуть ли не связываю его какими-то обязательствами и путами. Но ведь все это уже было, было! Тысячи раз повторялось у других, и на грубом языке это называется заманивать мужчин в сети. Сторожев слишком умен, чтобы не понять этого, и как только он поймет, он сразу же и не захочет со мною видеться. Выходит, что отталкиваю от себя его я сама. Но зачем же? – мне ведь и так хорошо. Любовь… и правда какое-то пустое, бесплотное слово, оно не говорит ни о чем, это пустой звук, ей-богу.
И в какой раз подкараулив себя на том, что думает она мыслями Сторожева, Саше тем не менее это понравилось. И она снова стала думать о нем, и только о нем – любовно, нежно, как и всегда. Но как бы ни лукавила перед собой, как ни тешила себя хорошими думами Саша, ее все время неотступно, цепко и сторожко держала мысль и другая – холодная, горькая мысль, та странная, навязчивая мысль, что из ее ящика что-то вынули.
И Саша четко сознавала, что эта мысль покою теперь ей не даст. Да так оно и вышло.
14
Уроженка тихого хутора, Саша Владыкина долго не могла привыкнуть к городу, к его суетному укладу и его шумам. Любую очередь, за чем бы она ни выстраивалась, Саша обходила стороной и поскорее; уж лучше купить у лоточницы пирожок или остаться впроголодь, чем выстаивать в столовой по часу.
Но с годами у нее выработалась привычка растворяться среди людей, совсем не замечая их. Научилась даже размышлять при людях, мечтать, а порой и напевать, как будто бы никого рядом не было. И даже чем больше людей ее окружало или мимо нее проходило, тем более уединенно, в своем отдельном мире чувствовала себя Саша.
Объявили посадку, люди стали заполнять автобус, и к Саше сейчас же пришел этот ее спасительный, оторванный от всех мир. Он устанавливался тем быстрее, чем больше людей становилось в автобусе, а когда занятыми оказались все места, Саша чувствовала себя уже на своей, только ею одной обжитой планете.
Нечетко сознавая, для чего и зачем, она все-таки поехала на родину, в свои Мостки. Но чем дальше увозил ее автобус от города, от больницы и от Сторожева, тем оставаться в автобусе становилось для нее невыносимей. Порой Саше казалось, что поступает она разумно, уезжая, но вслед за тем думала, что совершает какую-то глупость, и тогда ей хотелось остановить автобус, выйти на большак и вернуться назад с первой же попутной машиной. Мысль эта – остановить автобус и вернуться – была столь навязчивой, что Саша не раз привставала в кресле. Однако в самый решительный момент наперекор этой мысли выступало соображение другое – основное: «Ты собралась кое в чем убедиться, кое-что проверить, вот и проверь. Съезди, съезди, ничего без тебя там не случится».
Под словом «там» разумелась, конечно, больница, Сторожев, и в еще более правдивом переводе это прозвучало бы так: «Ничего с ним не случится». Однако, сама не зная зачем, Саша даже и в мыслях с собою туманила, чего-то недоговаривала.
«И потом… ты же соскучилась по Андрейке», – говорила она себе и сразу же чувствовала, что кровь приливает к лицу и совестно поднять на людей глаза. Совестно от неправды: по сыну она не только не соскучилась, но часто забывала, и надолго, что он у нее есть. А если и вспоминала о нем, то воспоминания эти были мимоходны, и всегда к этим воспоминаниям примешивалось нехорошее: сейчас же начинала упрекать себя, что слишком увлеклась, что слишком много дум и времени уходит у нее на Сторожена.
И – уж так случалось каждый раз – стоило в ее мысли запасть Сторожеву, он уже не выходил из головы, начинала думать лишь о нем и о нем, забывая все остальное и всех. Когда он спросил, зачем она уезжает, Саша в полном смятении сказала первое, что пришло на ум: «Надо. К сыну». Он, конечно же, не догадывался, что у них с Таисой опять был долгий и подробный разговор о них, о Саше и Сторожеве. И когда Саша в десятый, наверное, раз высказала свои опасения и сомнения, Таиса возьми да скажи: «Тебе надо куда-нибудь уехать. Неделю, дней десять не видеть его. Съезди в свою деревню. Там, в одиночестве, ты и обдумаешь, что к чему и как».
И вот Саша ехала. Но тревога ее не гасла, она все усиливалась с каждым километром пути, и вскоре Саша стала убеждена, что ничего она в этой своей поездке не добьется: она не только не узнает, как к ней относится Сторожев, но и не успокоится сама. А еще над нею тяжко нависла мысль, что в нынешнем положении ее не обрадует ничто на свете, даже сын Андрейка. И когда из-за Каменного холма показалась крайняя в Мостках, Фени Кузьмичевой изба, Саша совершенно уже растерялась. Растерянность ее оказалась столь сильной, что Саша готова была проскочить мимо своего хутора. Она, пожалуй, и проскочила бы, да водитель, на ее беду, оказался человеком памятливым. Приостановив автобус и не оглянувшись в салон, он сказал нетерпеливо:
– У кого-то билет до Мостков. Я выбиваюсь из графика.
Выморочной пустотой, полной покинутостью ошеломил Сашу хутор. От крайней избы до самой усадьбы Трофимыча не встретился ей ни один человек, никто не окликнул ее с крыльца, никто не отодвинул занавеску, чтоб высмотреть тайком, кто это там идет. Можно было подумать, что над хутором пронеслась какая-то жуткая болезнь, помаха, и в одночасье покосила вся и всех. Но болезнь эта была не что иное, как хороший ведреный полдень, а в ведреный полдень, если созрел не только ячмень, но уже и пшеница, хутор безлюдным оставался из лета в лето – и в Сашино детство, и еще раньше, да так, видно, будет и во веки веков.
Как бы там ни было, но эта тишина и безлюдье показались Саше знаком очень дурным, а ощущение бессмысленности своего приезда усилилось. И, сама того не замечая, шла Саша улицей, на нет стишая шаги и придерживая дыхание.
У родных тоже не было ни души, и Саша, умывшись с дороги и скинув туфли, ушла в сад. Нарвала почти полную миску смородины, когда послышался скорый топот бегущих детей, а потом и голос Андрейки.
– Я первый, Клавдя, первый! – кричал сын, и по голосу было заметно, что он крепко запыхался.
– Куда уж тебе, городскому, ты сроду от всех отстаешь, – возражал голос другой, очень важный.
– А вот не отстаю!
– Куда-а тебе!
– Не отстаю! Не отстаю!
Услышав сына, Саша с почти суеверным страхом поняла, что не обрадовалась ему, ничуть и нисколько. Зажмурив глаза и придерживаясь рукой за ветку, она стояла, не в силах стронуться с места.
«Боже, я уже ненормальная… уже не мать. Показаться психиатру, лечь в больницу, что ли?» Ей сделалось зябко и страшно.
Через минуту она тряхнула головой и с решимостью безумной направилась к калитке, на детские голоса. Она еще верила, еще надеялась, что сыну обрадуется. А что он обрадуется ей – в этом она не сомневалась.
Дети пыхтели и повизгивали – они уже дрались. Клавдя Наташина, толстая румянощекая ровесница Андрейки, сидела на нем верхом и тузила его пухленькими кулачками по бокам, а тот обеими руками вклещился ей в косицу и, притягивая ее к земле, шипел злюкой:
– Ты сама отстала! Сама, а не я!
Услышав поскрип калитки, Клавдя слетела с Андрейки и пуганой сорокой, виляя из стороны в сторону, умчалась в лопухи. Андрейка кинулся было следом за ней, но тут Саша его окликнула, и он остановился.
– А-а, – он помолчал. – А что привезла?
И стоял на месте и глядел на мать с досадой. Во взгляде его, и в лице, и во всей решительной фигурке все еще сквозил азарт незаконченной схватки. Гнев, злость и позор побитого – все смешалось и четко просматривалось и в этой его решительной позе, в особой постановке напряженных полусогнутых ног.
Стараясь придать лицу выражение самое приветливое, Саша стала перечислять, какие игрушки и сладости она привезла, и опять ловила себя: нет ожидаемой радости!
Много позже, вечером, когда Саша искупала Андрейку в корыте гретой на керогазе водой и, одев потеплее, усадила его на свои колени, а он все крутился и касался ее рук и бедер, тогда-то у них случился хороший семейный разговор, вот тогда-то, лишь тогда, оба они потянулись друг к другу по-прежнему.
– Мам, ты все молчпшь и молчишь, – сказал тогда Андрейка.
– Да так, сынок, так…
Андрейка посмотрел ей в глаза, потом весь вжался в нее головой и ручонками и сказал горячо:
– Мама, я тебя буду любить всегда!
И Саша не смогла сдержать слез благодарности своему крохотному комочку, который пригрелся у нее на коленях и который назывался ее родной сын. И, осыпая его поцелуями, она уже верила и знала, что любила его всегда – еще и тогда, когда его не было на свете, любила каждый миг, каждую минуту потом, когда он заходился в младенческом крике или радовался, когда подавал первые свои звуки и учился переступать с ножки на ножку, любила больше всего и будет любить его до конца своей жизни. И сын ее – то единственное, что не отнимет у нее никто на свете, только смерть.
Но все это случилось позже, вечером, в полумраке спальной комнаты, когда Андрейка был чистеньким и податливо-ласковым, сейчас же перед нею стоял вояка, босоногий мужичок, свирепый и диковатый в своей решимости мстить за поруганную мужскую честь. Этот сын был нов для Саши, и к этому новому надо было приноровиться. Меньше чем за месяц разгульной деревенской жизни он одичал и не то вытянулся, не то похудел. Это был парень-бой, и такому поначалу лишь удивлялись, а радости или материнской к нему нежности никак не пробуждалось.
– Я сейчас… я сбегаю доколочу Клавку.
– Да ты что, сынок, разве можно трогать девочек?
– Клавку – можно. Пусть знает, что я бегаю уже скорее ее.
И тоже скрылся в лопухах, скрылся, да и не вернулся до самого вечера.
Пытаясь найти его и не разыскав, Саша незаметно для себя разгулялась по Мосткам. Но куда бы ни заходила она, ее по-прежнему и всюду поджидала эта удивительная покинутость, по-прежнему не встретилось ей ни одной живой души.
Наконец Саша увидела хлебный ток. Там сновали грузовики, там пестрели яркие косынки и блузки женщин, оттуда приносился стук веялок и запах обмолоченного зерна. Там-то, на току, на этих машинах да еще в полях – на тракторах и комбайнах и был весь основной люд хутора.
Но Саша повернула от тока в луг – туда, где плещется из края в край овсяница. Смутно догадывалась она, что после неудачи с сыном луг оставался для нее, возможно, той единственной зацепкой, которая может ее взволновать, обрадовать и удержать в Мостках на ту неделю, которую дали ей в больнице.
Вот показалась полоска леса, за которой откроется сиреневый разлив травы, и Саша все ускоряла и ускоряла шаги. Выходило это само собой, помимо ее желания и воли. И вот она уже поймала себя на том, что почти бежит. Остановилась. Подождала, когда успокоится дыхание.
«Куда я тороплюсь, чего я жду от этого луга? Ведь его-то здесь я не встречу. Так зачем же спешу да спешу? Что мне скажет овсяницы шум? Разве скажет, что он так далеко, что теперь мне везде одиноко?.. Прилети, прилети ко мне, милый, вольной птицей – орлом быстрокрылым. Мы пойдем по траве по царице, и хорошее все повторится…»
Но и тут Сашу ждал грубый обман – луг оказался скошенным наголо, и на месте раздольной овсяницы жалась к земле беззащитно-молоденькая трава – отава, да стояли вокруг копны сена. Прилизанные дождями и до бурости обожженные солнцем, они разбегались на косогоры и увалы, они так тесно забили низину, что там уже трудно было разглядеть каждую по отдельности копну, там стояла сплошная бурая стена. Этот новый голощекий луг выглядел обкраденным и обидным в своей бедности. Трава, конечно, на то она и трава, чтоб ее скашивать на сено, и все же видеть все это было скорбно. И в какой уже раз за последние несколько дней показалось Саше, что из ее ящика что-то вынули.
В хутор вернулась она, когда ни Андрейки, ни кого-нибудь из родных дома еще не было, и от некуда деться Саша протерла влажной тряпкою полы во всех комнатах и на веранде. Делая работу, она не переставала думать все о том, что этот ее приезд – несусветная глупость. Она слишком надеялась на этот приезд, а он не изменил, да и не изменит, видно, ничего. Отсюда – издали, с расстояния дней и большой дорожной удаленности, ей хотелось увериться… но в чем? В том, что она любит Сторожева и дня не хочет прожить, не видя его? Да этого и проверять незачем, и так все ясно. Поехала, чтоб убедиться, любит ли ее он. Но зачем же убеждаться на расстоянии? – такое видится по глазам, по жестам, по улыбке. А как увидишь ее, улыбку, отсюда, из Мостков?.. Еще думала Саша, что, увидев Андрейку и всех своих, она обрадуется, поживет рядом с ними и хоть на малое время забудет Сторожева, выкинет его из головы, успокоится. Успокоилась?.. Куда там, все вышло наоборот.
В эту минуту под углом избы послышался сухой колесный стук рессорки, всхрапнул конь, и сейчас же по ступенькам тяжелыми, но скорыми шагами взбежал на веранду Трофимыч. Саша заторопилась ему навстречу. Увидев ее, он засмеялся и сказал всего лишь слово:
– Ты?!
И шагнул ей навстречу и протянул к ней сразу обе руки.
Саша схватила эти руки хваткой утопающего и зарыла в них лицо. От ладоней пахнуло соляркой и сыромятными вожжами, но слезы ее хлынули разом, и разом пропали все запахи.
Если б по этим слезам мог догадаться Трофимыч, он узнал бы, что живет нынче Саша путаной, незадачливой жизнью, что от Жени она ушла и что забыла все святое на свете и всех – и его, Трофимыча, и родную сестру Марию и даже Андрейку, и что Сторожев, наверное, ее все-таки не любит. Такой узел завязала она сама, и распутывать его придется самой же, но как это сделать, ты не знаешь ли, милый Трофимыч? Ты такой большой, такой умный мужчина, ты живешь ясной, не путаной жизнью, но не знаешь ли ты, как это сделать – распутать чужой узел? Нет, пожалуй, не знаешь и ты. И никто посторонний не знает, как начинаются в чужих семьях эти тугие узлы и как их потом распутать. Порой слезы отпускали Сашу, и тогда от ладоней Трофимыча опять приходил этот запах солярки и сыромятных вожжей, и хотя эти ладони были жестки и короткопалы, они все равно чем-то напоминали те ладони, другие – тонкие горячие ладони Сторожева. Наконец Саша успокоилась и в тот же миг почувствовала, что словно бы знает теперь, как, с какого конца подступиться к своему узлу, чтоб начать его развязывать.
– А меня ведь ждут, возле кузницы дожидаются. Приезжие, шефы, – сказал Трофимыч и побежал порожками вниз. Но вдруг остановился и с простецкой улыбкой добавил: – А ты, Саш, не больно-то здорово переживай. Все перемелется, все. У иных стариков за их длинную жизнь и не такое случалось, а ведь пишут да еще и радуются.
Эти слова крепко успокоили Сашу, но и без них она уже поняла, что что-то в ее жизни начинает меняться, и меняться к лучшему. А вскоре прибежал Андрейка, Саша искупала его, и когда он, голенький, вертелся у нее на коленях и в особенности потом, когда он впился в нее ручонками и сказал свое решительное: «Мама, я буду любить тебя всегда!», Саша ощутила в нем такую могучую опору, опираясь на которую она вынесет в этой жизни все.
И, нежно прижимая к себе сына, Саша думала уже о том, какая неповторимо прекрасная, какая это великая штука – наша жизнь!
А наутро у нее с Андрейкой случилась неожиданная игра. Крутым косогором они поднимались на Каменный холм. Поднимались медленно и все равно упарились. Саша переплела над головой руки, и ветер загулял под платьем, приятно остужая тело.
– Мам, ты ловишь ветер? Я смотрю, ты пальчиками над головой перебираешь, и сразу догадался, что ловишь ветер.
– Ну да, конечно! Ты угадал, – Саше очень понравились фантазии сына.
– Мам, научи и меня.
– Это мы сейчас, сынок, сейчас, – и торопливо скинула с головы косынку, взяла ее за два угла, Андрейке оставила третий, и они, слегка пригнувшись, повели ею над травой, как бреднем. Ветер дернул косынку, натянул, раздул. – Держи, сынок!
– Я, мам, замотал угол на палец. Вишь как? А ветер-то уже попался. Клавдя, Клавдя, мы поймали ветер!
Саша взглянула на сына и чуть не выронила косынку; такой же горячечный блеск радости она уже видела в других глазах, в глазах Сторожева… там, на краю буерака, у «запретной зоны». И сын сделался ей еще роднее, и она осыпала его поцелуями.
К ним подлетела Клавдя Наташина. До этой минуты она держалась в сторонке, шла с ними, но вроде бы и сама по себе, но вот услышала удивительную новость и подлетела. Бегло оглядев, смекнула, что к чему, засмеялась.
– Кто ж его ловит, ветер? – трезво спросила Клавдя. – Ветер не ловится.
– А вот ловится, и мы поймали, – сказал Андрейка упрямо.
– Поймали?
– Поймали!
– А фигу не хочешь?
– Поймали!
– Ну тогда покажи, где он, твой ветер? Какой он? Дай его подержать.
Андрейка посмотрел в раздутую косынку, кинул взгляд вослед шуршащей траве и вдруг остановил глаза на матери – да такие растерянные, что Саша рассмеялась.
– Ничего, сынок, еще поймаем!
«Господи, ну какой же он еще глупенький!» – подумала Саша с умилением. И тут она поймала себя на том, что хочется ей родить еще и девочку – беленькую пискушку…
В Мостках Саша прожила полную неделю. Андрейка не отходил от нее ни на шаг, и она чувствовала себя настолько ровно-счастливой, уверенной в себе женщиной, матерью, что, казалось, успокоилась совсем. Но как только снова села она в автобус, так с той же самой минуты в нее поселился бес нетерпения, он стал ее подгонять. «Скорей! Скорее, что ли! Плетемся, как на телеге!» – и смотрела в лысеющий затылок водителя сердито. А когда показались дымы и трубы ее города, она уже не могла усидеть в кресле, встала и прошла в лоб автобуса, к ветровому стеклу.
С автостанции направилась не к Таисе, а сразу в больницу. Издали увидела: возле главного входа, снизив на грудь голову, взад-вперед прохаживается ее Женя, муж… Чтобы с ним не встречаться, она свернула к боковой калитке.
В раздевалке передали Саше тяжелый букет кремовых, ее любимых роз и упаковку с подарками. Коробка дорогих конфет с угла на угол была перетянута шелковой лентой; бутылка шампанского завернута в тонкую бумагу, а шерстяной костюм сложен был аккуратно и овеян дорогими духами. В коробке лежала еще лаковая картонка с надписью: «Горячо любимой жене Александре в день рождения от мужа».
Не зная, куда деть подарок и что с ним делать, Саша стояла, перекладывала его с места на место, а думала все о своем: а вдруг Сторожев ее все-таки не любит?
15
В палате Сторожева не было. Саша заглянула в светолечебницу, где его лечили, потом поднялась в кабинет физической терапии. Нет его, пусто. Оказалось, что не играл он и в шахматы за шатким покосившимся столиком под тополями. Но у другого корпуса, на асфальтовом пятачке, три девочки играли в «классики», и Сторожев молча наблюдал, как они играют. Сердце ухнуло вниз и подскочило, замерло – как при взлете на качелях. Улыбаясь, Сторожев приблизился к ней и спросил, как ей съездилось и как поживает ее сын. Ответила Саша суховато, двумя словами, что съездилось ей хорошо и что сын, спасибо родным, отдыхает прекрасно. Потом Сторожев сказал – с горделивой ноткою, что по его настоянию выпишут его не через неделю, а завтра.
«Завтра? Уже?» – и с неожиданной для себя решимостью Саша подумала, что сегодня она его не отпустит, а будет с ним всюду, весь день, до конца.
«На кладбище? – переспросил он. – Кто тебя научил читать мои мысли?»
И с Саши словно бы сняли некий панцирь – так обрадовалась опа.
Пока шли знакомой улочкой в гору, она не переставала рассказывать о своей поездке в Мостки, о сыне и о всех своих думах. При этом Саша не переставала радоваться, потому что видела: Сторожев ловит каждое ее слово и рассматривает ее как бы вновь, – такое заметила она за ним со дня их знакомства впервые.
Брели уже глубиной кладбища, когда позади как бы спросонок громыхнул гром. И лишь теперь заметила Саша, что полнеба все еще сияет безоблачной ясностью, но от близкой за кладбищем горы низко, словно бы норовя упасть наземь, катилась растрепанная туча с лиловым подолом.
Укрылись за часовенкой, под выступом железной крыши, по которой уже бегло, торопливо колотились крупные капли.
Сторожев распахнул полы курточки, раскинул их в стороны на манер крыльев и без слов, одной улыбкою, пригласил Сашу в этот нагретый своим телом шатер.
Так, в обнимку, они стояли и смотрели на дождь. А дождь – прямой, отвесный – плотнел и плотнел, шумел все веселей, и вскоре к ногам пала прохлада, воздух сделался свежим, а под углом неуверенным баском подростка забормотал первый ручеек.
– Как хорошо! – сказал Сторожев. – Как хорошо жить. Жить, просто жить. Знаешь, первый раз за долгое время мне было неприютно без другого человека, без тебя, Саша.
Ее как будто бы осыпали жаром с головы до ног.
– Повтори! Повтори! Повтори, пожалуйста, что ты сказал!
– Да что ж тут повторять, тут и повторять нечего!
– А ты повтори, повтори! Не скупись.
Но Сторожев лишь улыбался да грел своим дыханием ее голову сквозь косынку, ее шею и плечи. А дождь все шумел, а ручеек все бормотал и бормотал, и в его выговоре узнавала Саша свое, только свое: «Мне было неприютно без тебя, Саша. Неприютно без тебя, Саша».
И даже потом, когда ливень схлынул, а ручеек примолк, и только с крыши, лебеду прошивая, падали крупные, как монеты, капли, Саше и в этих громких хлопках слышался голос Сторожева и его пугающие слова.
– Что будет? – переспросил Сторожев, и она в смятенье поняла, что самые потаенные свои мысли случайно сказала вслух. – Не знаю, ничего не знаю… Все запутано, все непросто… Я никак не отболею от первого брака. Третий год, а…
Таким – задумчивым – Сторожев и уехал назавтра из больницы. Прощаясь с Сашей, он смотрел на нее грустно, вздыхал, однако приедет ли, нет ли и как долго его ждать – ничего насчет этого не сказал.
А сама Саша не спросила. Постеснялась спросить.
16
На целую вечность растянулся первый без Сторожева день. Обманывая себя, Саша то и дело ходила мимо восьмой палаты, заглядывала в угол, где его койка, однако там уже был новый больной. Однажды подумалось, что Сторожев придет после работы. Но вот подкралась ночь, а его все не было и не было.
И еще один день истлел в ничто, а за ним и другой и третий; и целая неделя истратилась впустую.
Однажды Саша поняла, что здесь не дождаться ей Сторожева никогда, и, поняв это, она сразу же отказалась от ночной смены. Да вышло – на свою же беду. Теперь на нее обрушилась такая бездна ненужного времени, что не знала, куда от него и деться.
Замучили сны – короткие, рваные и такие страшные, что за ночь Саша пробуждалась по нескольку раз. Однажды приснилось: вот она гладит белье и вдруг слышит предупреждение, что на их город летит ракета с водородной бомбой. «Уже?» – только и успела подумать Саша. А бомба уже лопнула. Взрыва пока еще нет, в целом мире пока еще только свечение – огненное, беспощадно-яркое, оно ослепило глаза даже сквозь опущенные бамбуковые жалюзи. Спрятав за спину похолодевшие руки и отвернув в сторону лицо, Саша ждет взрыва. «Боже, я хоть успела узнать, что такое большая любовь, а многие этого теперь так и не узнают». И тут проснулась. Сердце ботало так, что никаких иных звуков. Свесив ноги с дивана, она сидела, вслушивалась в эти гулкие неритмичные удары и, как только что во сне, подумала все о том же: «Я полюбить успела, а многие не успели». Едва заснула, как то же самое: в чистом небе плывет самолет с чужими знаками на крыльях. Вот он долетел до центра города, и от него отделилась пузатая черная бомба, Саша отчетливо видит на ней белую раскоряченную букву «А». Бомба снижается молча. Лопнула – молча. Ослепительное свечение – молча. До боли вжимает Саша голову в плечи, и когда свечение погасло, видит, что она раздета до нитки и тело ее смугло. «Атомный загар», – рассеянно думает она и еще раз пробуждается.
А однажды приснился ей Женя, муж. Сильный, мускулистый и бесстыдно голый, он ласкал ее под душной простыней, и ласки его были томительны и ненасытны. Но всего удивительней, что телом был весь он, ее Женя, а ладони совсем не его – горячие ладони Сторожева…
И уже не во сне, а в яви, Женя словно бы почувствовал, что у Саши большие нелады нынче в жизни, и стал поджидать ее не только по утрам, но уже и вечерами. Она идет с работы, а он стоит под часами. И во взгляде его ожидание и неумело скрытая жалость. Не к себе жалость – к Саше.
17
Серенькие, дотлевали сумерки, и Саша устроилась у окна, поближе к свету, ушивала в талии новое, всего два раза надетое платье. В кухне сипело масло: Таиса поджаривала на ужин свежего судака, купленного с рук у соседа-лодочника.
– За сто-ол!
– Ешь одна, мне что-то не хочется.
– Опять ей не хочется. Я те дам не хочется. Да тебя уже и так ветром шатает.
И в это время негромко, но настойчиво трижды стукнули в дверь. На ходу вытирая о гремучий передник руки, Таиса пошла открыть.
Гостем оказался Женя Владыкин. Он вошел и привалился плечом к косяку. Немой истосковавшийся взгляд его застыл на жене. Мельком взглянула Саша на мужа, но и этого было довольно, чтоб заметить: глаза его округлились, лицо осунулось и тронуто бледностью.
Таиса поспешила было оставить их с глазу на глаз, но:
– Можете не уходить, у меня тайны нет… Саш, я тоскую по тебе. Нет такой минуты, чтоб не думал я о тебе… Может, пойдем домой, а?
Саша молчала.
– Знаешь, давай оставим все нажитое и куда-нибудь уедем. По вербовке. Начнем все сызнова… Я думал, время даст обиду на тебя или зло. Нет зла, нет обиды, а есть тоска.
Молчание.
– Знаю: я нехороший, слабый волей человек, но ведь это нетрудно исправить… Тебе, верно, смешно это будет слышать, а я ведь в техникум поступаю. Для чего? Сам не знаю. Упрямство изнутри распирает. Два экзамена уже свалил.
– Ступай, Женя, домой, – сказала наконец Саша. Тон ее был ровным, без обиды, но в то же время не оставлял надежды.
– Саш, я…
– Ступай.
«Безумство! Какое, если приглядеться, безумство – человеческая жизнь, – поглядывая на Сашу, думала Таиса. – Должно быть, все мы ложимся спать и пробуждаемся с мыслью о журавле в небе и не хотим замечать синицы, которая так привычна в наших руках. Мы зачем-то тянемся к равнодушным и чуждым нам людям и не видим преданности близких. Как часто меж этими вот огнями колотится наша жизнь. А она куда проще, жизнь, чем мы ее придумываем».
– Да любишь ли ты своего Сторожева?
– Довольно об этом, не надо.
– Тебе, конечно, видней. Но ты подумай. Было о чем думать.
Сторожев между тем по-прежнему не давал о себе никаких знаков. А Женя все так же поджидал ее у ворот.
И Саша думала об этом постоянно, везде. И однажды, в предвечерний час, собрала она пожитки и сказала Таисе, что возвращается домой.
– Я слабый человек, всего лишь женщина… Жить в одиночку боюсь.
Таиса поздравила ее и сказала, что семья Владыкиных будет с этого дня самой прочной.
– Я тоже думаю так, – согласилась Саша. – Я много думала и поняла: в жизни часто надо поступать не «как хочется мне», а «как нужно». «Как нужно» – это крепче, надежнее. Если хочешь, это и честнее.
Женя обрадовался ее возвращению несказанно. Он всячески старался погасить свою радость, но она так и выплескивалась наружу – в улыбке, в голосе – во всем. Тут уж он ничего не мог поделать с собою. А однажды в его взгляде сквознуло даже что-то очень неприлично-ликующее: «Я говорил, что ты вернешься, говорил? Ну что?!»
Целый вечер молчали, и только перед самым сном теплым угольком занялся было у них разговор.
– Жень, а ты обрезался, похудел.
– И поседел, – добавил он. – Видишь? – и склонил к ней голову.
Саша глянула и смолкла: паутинки седины пробились не только на висках, но перепутались уже по всей его густой шевелюре. Женя откинулся головой к стене и остановил на Саше строгий взгляд.
– Саша… знаешь… еще один твой такой же номер, и я с собой покончу.
Сказано было ровно, ужасающе буднично, и Саша поверила. Ей сделалось очень неуютно, и она постаралась ответить ему так же убедительно и так же твердо:
– Все, Женя, все! Больше у тебя не будет повода переживать.
Через день, в выходной, Владыкины съездили в Мостки и привезли домой Андрейку.
18
Перед осколком зеркала Люся Трушина пушила прическу.
– В шестую палату эх и мировецкий больной поступил. Кудрявый, веселый! Я уже навела справки: двадцать четыре года, неженат, центральным нападающим в классе «А» играет.
– Эпилепсия или менингит? – спросила Таиса.
– Сотрясение мозга.
– Ну, если всего-навсего сотрясение, крути на бигуди.
В углу, на электрической плите, как всегда, кипятились шприцы, вода бормотала. Задумчиво глядя на пузыри, Саша помешивала шприцы длинной металлической спицей.