355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Корнилов » В бесконечном ожидании » Текст книги (страница 10)
В бесконечном ожидании
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 19:43

Текст книги "В бесконечном ожидании "


Автор книги: Иван Корнилов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 18 страниц)

– Саша, ты научился привязывать подушку? – спросил учитель.

– Нет еще, – признался малыш и покраснел.

– Эх ты, герой героич! А концерт слушал?

– Слушал.

– Ну и как концерт?

– Хороший…

– Ответ достойный профессионала! А что мы на сегодня подготовили?

– «Сурок».

– Это уже дело! Ну что ж, и «Сурок» сыграем, и пьеску, а покамест давай погоняем гаммы.

Зажмурив глаза, мальчик медленно водил смычком по струнам, и скрипочка жужжала негромко и сытно – как пчела над большим цветком. Иван Юрьевич тоже закрыл глаза, закивал в такт, заулыбался, и мягкая его улыбка долго не сходила с лица. Но когда он проводил мальчика и с глазу на глаз остался с Васей, лицо его опять сделалось постным и недовольным, каким было оно все время, когда упражнялся Олег.

– Что будем делать, брат Королев?

– Учиться. А скрипку надо купить свою?

– Погоди со скрипкой… Иди-ка сюда, повторяй за мной, – и легонько утопил клавишу. Вася напел голосом. Учитель нажимал еще и еще, а Вася повторял за ним голосом.

– Слух превосходный. К сожалению… А ну-ка постучи как я, – учитель выбивал карандашом то медленные и простенькие, то стремительные и замысловатые комбинации, а Вася повторял за ним легко и ни разу не сбился.

– Да, брат, да-а! – а сам смотрел на Васю с прищуром. – И все-таки скрипку покупать не спеши. Пока мы сделаем вот что, – Иван Юрьевич вырвал из блокнота лист и начал быстро писать. – Зайдешь в библиотеку и для начала прочитаешь вот это. А потом увидим, что к чему.

Книжек дали семь штук, и все такие толстые, что они еле поместились под мышками.

«И куда их столько? Для чего? Когда их прочитаешь», – думал Вася потерянно.

А с очередной получки он купил самую дешевую – немую скрипочку. Столь непривычного своего приобретения Вася стыдился ужасно и прятал скрипочку подальше от чужих глаз – под простыню и подушку, но когда оставался в комнате один, вынимал ее из футляра и поглаживал ладонью плавную прохладную спинку и круто изогнутые бока. Трогать струны он пока еще не решался.

5

Среди книг одна оказалась такой, после которой все другие пришлось отложить. Эта книга была о скрипаче Паганини. Вот уже более сотни лет, утверждал писатель этой книги, мир не знает скрипача равного итальянцу Никколо Паганини.

Вася недоумевал, не верил. Этого никак не может быть, твердил он себе, ведь все на свете меняется и улучшается. Выше ставят теперь дома. Химия изменила мануфактуру, а вместе с этим и всю одежду. Вместо керосиновой лампы давно повсюду электричество, да и само электричество вон какое разное: есть лампочки-груши – и большие и с наперсток, есть лампочки вытянутые, в виде свечек, и есть даже сплюснутые, как грибы. А чего стоит дневной свет – эти морозно-белые палки!.. И вот если все на свете так решительно меняется и улучшается, то почему бы отставать от жизни скрипачам? Они ведь, наверное, стараются тоже – кому охота плестись позади? Да и от людей было бы совестно играть слабее, чем сотню лет назад играли.

Нет, тут писатель что-то напутал, тут он наверняка дал маху. Не может того быть, чтоб не было сейчас скрипача сильнее Паганини.

Снова и снова перечитывал Вася те места и страницы в книге, которым так не доверял, а однажды об этом же заговорил с учителем, и Иван Юрьевич с обычной своей категоричностью подтвердил: да, сильнее Паганини скрипача не было и пока что на мировом небосклоне не видно. «На мировом небосклоне…» Так и сказал.

«Не видно? Нет? Ну что ж… Будет скрипач покрепче самого Паганини!» – сказал себе Вася и стал с того дня упражняться на скрипке прямо-таки неистово. Учитель задавал ему на дом разучить пьеску, а Вася сам, по своей охоте, разучивал еще три, а то и все четыре. Играл он каждую свободную минуту и везде – у себя в комнате, на лестничной клетке, не раз приходилось подыматься и на чердак. Пастушья привычка вставать чем свет оказалась теперь как никогда кстати: до выхода на работу Вася успевал наиграться так, что в голове стоял гуд. Над ним смеялись: «Зуди, зуди – на старости лет кусок хлеба», ему придумали обидное прозвище – Скрипун. Вася переживал, обижался до слез, однако от своего не отступал. И тогда комендант общежития положил однажды перед ним дверной ключ: «Играй в красном уголке, все одно туда никто не заглядывает».

Из урока в урок менялся к Васе Иван Юрьевич. Если в первые дни стоило Васе взять в руки смычок и скрипку, как учитель тотчас же прикрывал глаза ладонью и как бы дремал даже, то теперь он то и дело вмешивался, подсказывал – и всегда горячо подсказывал:

– Гриф, гриф зажал, Королев. Видишь: булыжник, – и стукал Васю чуть ниже большого пальца на левой руке. – Минуту-другую поработаешь, а потом мышца окоченеет, и пошли срывы.

– Иногда он брал Васину руку – и все ту же левую – и, внимательно рассматривая ее, говорил невесело:

– Ну и подушечки на пальцах – пятки… С такими мозолями ты струны не чуешь. Я, пожалуй, подыщу тебе другую работу, стройка для тебя во вред. Руки у скрипача должны быть легкими, чуткими, нервными. Высекать музыку – это не бревна тесать.

Вася и сам не уследил, с какой это поры где-то глубоко-глубоко зародился в нем голос. Никто не слышал его, а Вася слышал этот голос постоянно: и спросонок, и весь день, и во сне. Что за голос такой – он и сам понять не мог. Похоже, так в жаркий полдень над поспевающими овсами зависает протяжный крик. Крик появляется где-то в верхах, и ветер гонит его под уклон через все поле… Никогда в жизни не слышал Вася крика над поспевающими овсами, но был убежден почему-то, что крик этот все-таки бывает, и звенит он именно так, как зародился он в нем. Порой этот голос воплощался во что-то живое, и тогда его хотелось взять на руки, убаюкать, приласкать – словно ребенка. Временами голос бунтовал в нем, словно бы просился на волю, и тогда Вася зажмуривал глаза и чувствовал по всему телу холод: так много в этом голосе было живой тоски и силы.

И вот этот-то голос пытался высечь из своей скрипочки Вася.

Длинный летний день сменялся длинным же вечером, вечер переходил в ночь, а Вася бился и бился в красном уголке, и порой начинало ему казаться, что он вроде бы поймал этот голос, но тот сейчас же улетучивался, исчезал, и приходилось повторять все сызнова. Однажды Вася трудился особенно много, и рука, державшая смычок, занемела так, что пальцы на ней разжимать пришлось другою рукой.

«Кажется, не достать мне до Паганини, – что-то сказало однажды в Васе. – Был бы у меня отец, школил бы он меня, принуждал бы, как самого Никколо принуждали. С четырех бы лет… Да и то… Я вот никак не смогу взять одного голоса, а тот брал на память целый концерт, да еще и переиначивал его при случае на свой манер… Нет, с этим, как видно, родиться надо… Может, стоит поучиться и стать музыкантом средним? Гм… для чего? Средних и без меня вон сколько, пруд пруди… Нет уж: или играть лучше Паганини – или бросить совсем».

Так размышлял Вася, невидяще глядя перед собой, не видя перед собой Константиныча.

– Слушаем вот тебя, – хрипло сказал Константиныч. Коряво сказал, непривычно тихо и снял свою кепку и начал комкать ее в руках. – Надо же, а!.. Ты вот что, Василий… хочешь, мы купим тебе самую дорогую скрипку? А что?.. Очень даже купим. Все-таки бригада-то у нас не из последних.

Дорогой в музыкальную школу Вася думал все о том же: не опередить ему Паганини. И не достать до него. Ни за что не достать. Стоит ли тогда учиться?

И свернул с полдороги, в школу не пошел. Не задумываясь, куда он идет и зачем, запетлял Вася по улицам без цели. Так очутился он в Затоне…

Когда на глаза ему попался первый же колодец, Вася безотчетно, хотя и пить-то не хотел, направился зачем-то к нему: его прямо-таки потянуло к этому колодцу.

Колодец оказался обветшалым, давно заброшенным, сруб его накрыт был дверью – тоже старой, с оторванной доской, так что над колодцем чернел довольно-таки широкий проем. Вася нагнулся над проемом и посмотрел в глубь колодца. Оттуда пахнуло холодом и прелью, там было очень темно, словно в земных недрах. Лишь далеко-далеко внизу светлела узкая полоска неба. И вот оттуда-то, из этих недр, из отражавшегося в недрах неба, с угрюмой язвительностью смотрел на Васю худой, похожий на черную птицу человек – Никколо Паганини…

Вася поднял над проемом скрипочку и разжал пальцы. Она полетела в мертвую черноту беззвучно и лишь вдали, в глубине уже перед самой, должно быть, водой, зацепилась за гвоздь или еще за какую-то штуку и исторгла резкий, живой и пронзительно-больной голос. И вместе с обрывом этой скрипичной струны что-то оборвалось и внутри самого Васи.

В одно мгновение пронеслось: теперь не будет у него Ивана Юрьевича с его улыбкой и его подсказками, не будет всех этих торопливо-радостных сборов в музыкальную школу, не ощущать больше в руках прохладной, ласково-скользкой и легонькой, словно перышко, скрипки…

И Васе сделалось так жалко самого себя, что он готов был вскрикнуть так же пронзительно и так же истошно, как только что вскрикнула в колодце его скрипочка.

«Погоди-погоди… погоди-погоди», – силился что-то сказать Вася, но губы не слушались его, не разжимались, и когда он попытался разомкнуть их пальцами, то ощутил, что губы его были горячими, спекшимися, они шелушились от сухости.

Слабый невесть откуда голос заставил Васю прислушаться. Оказалось: из колодца, из промозглой гнилой тьмы, все еще возвращался отзвук погибшей скрипочки. И вдруг этот слабый голосок вознесся, стал разрастаться и шириться. Колодец был уже не колодец, но клокочущий музыкой котел – то целый орган уже или самый большой на свете оркестр, или многолюдный, во всю сцену хор…

Клокотал, гремел колодец, должно быть, не больше минуты, а потом начал утихомириваться.

И как только стала спадать музыка, Васю начало знакомо вязать холодом, и когда он окончательно пришел в себя, то понял: это вся только что клокотавшая музыка, улегаясь и стихая, вылилась в один-одинешенький голос – тот единственный на свете голос, как если бы над поспевающими овсами завис чей-то протяжный крик…

«Он разветвился во мне и живет. Он не уйдет из меня никогда».

Так подумал Вася о крике, и ему первый раз в жизни сделалось так незнакомо надежно, как если бы ощутил он рядом с собою плечо старшего брата.

Вася наклонился над колодцем и долго всматривался, но в этой глубине было так темно и сорно, что решительно ничего не разобрать.

«И для чего я ее сгубил? – подумал он о своей скрипочке. – Вот безголовый, вот глупый». И тут неожиданно вспомнился ему непривычно тихий, непонятный Константиныч с его прерывистыми, взволнованными словами: «Ты вот что, Василий… хочешь, мы справим тебе самую дорогую скрипку? А что?»

«Василием назвал! Ишь ты…»

Такая жизнь!

Грузовика еще не видно, он урчит где-то за углом, а я уже точно знаю: это – Павлик. За десять дней я научился отличать голос его машины от всех остальных. Впрочем, остальных-то на их куцей улочке почти не бывает.

Встаю, иду открывать ворота. И Павлик уже знает, что ворота сейчас откроют – не я, так мать, – и полегоньку запячивает грузовик во двор. Павлик стоит на крыле, одной рукою держась за баранку, другою приветливо помахивает мне. В его глазах вопрос, и я покачиваю головой: «Нет, письма еще нет». Он сплевывает под колесо, в пыль двора. Но тут видит мать, и сразу все забыто.

– Маман, есть хочу!

– Есть надо было утром. С кружки молока нешто сыт будешь?

– По утрам не кушаю, выдерживаю талию.

Павлик улыбается, но улыбка его мученая. Пыль подтемнила ему выгоревшие брови, осела в морщинах лба, и кажется сейчас Павлик много старше своих двадцати семи.

Грузовик поставлен к забору, кабина закрыта на ключ, и Павлик теперь покачивается, нагибается, разминает спину после долгого сидения. Мать тем временем добавляет в таз нагретой воды.

– Мыться, бриться, постригаться…

Он идет к тазу, снимая на ходу рубаху. Как у всех рыжих, тело его очень белое, оно из тех, какое не темнеет, хоть целое лето ходи нагишом.

– О валлах, как же хочется есть! Маман, если ты сварила овцу – съем всю овцу.

«Съем овцу»… А сам сперва пройдет к радиоле с пластинками, не забыв осведомиться у меня: «Надеюсь, я вам не помешаю, сэр?»

И загудит, застонет! Пойдет вопль, называемый пением, да беспорядочный треск, называемый музыкой. «Под железный звон кольчуги», – последняя любовь Павлика.

Будет он ее проигрывать по многу раз кряду, и при этом «на всю катушку», пока не появится новая любовь. А появится новая, к прежней он никогда уже не вернется: иди на свалку, пылись вместе с другими отработавшими свой срок пластинками – туда, в картонный ящик, где мотки проволоки, гвозди и старые тетради.

Еда уже на столе. Рассылая по избе завлекательный запах, шипит на сковороде печенка.

– Маман, а маман, разведка доложила, что под твоей кроватью укрыта перцовочка. Нам бы с сэр Иваном по шестнадцать капель, а?

Мать, разумеется, возражает, но скорее для порядку. Она видит: сын устал. И сын это чутко улавливает. Одной рукою он поглаживает ее плечо, а другой тем временем сноровисто шарит под кроватью.

– Ну – бес! – смеется мать. – Наливай, чего уж там.

– По шестнадцать капель, – говорит Павлик и наполняет рюмки всклень. – Ну, дорогие мои, побудем!

– Митрича нынче схоронили, – сообщает мать. Словами Павлику сочувствовать некогда, он только кивает: знаю, мол, хороший был старик, а сам уже гоняет ложкой остатки щей.

После ужина он надевает выходной костюм.

– Ты б не ходил, сынок, а? Как-никак выпимкой, еще не дай бог, встретишь кого из своих, добавишь…

– Да ты что? Вот-вот сессия… К Виктору Петровичу, за контрольной по немецкому сбегаю.

– Поаккуратней с ним, все-таки учитель, завуч.

– Завуч тоже человек! Я ему уголек со станции, а он мне контрольную по немецкому. Такая жизнь…

Он бодрится, а у меня из ума нейдет его безмолвный вопрос о письме. В этом письме была сейчас вся его жизнь. Он и завтра притормозит напротив окна, не вставая из-за руля, спросит все о нем же, и, если я покачаю головой, что письма еще нет, он, выругавшись про себя, все так же унесется по своим делам. Павлик возит главного врача санэпидстанции Галину Ивановну по всему району. Что-то она там запрещает, кого-то ругает, штрафует, а Павлик ее возит… Иногда еще с завхозом Дмитричем Павлик ездит по надобностям в областной город. И хоть двести с лишним километров не близок путь, а дорога – неухоженный грунт, в город отправляется Павлик с радостью. Он надевает новый свитер и просит меня подчистить бритвой белесый пушок на шее. Город для него – это Роза, его невеста, его беда, его присуха. Она – финансовый инспектор, а в город ее послали на курсы. «Направляют, учти ты, самых лучших работников», – не забывает напомнить Павлик при случае.

Да вот что-то подолгу не пишет его невеста, и Павлик переживает. Как ни говори, живет человек в городе, соблазнов разных – на каждом тебе шагу. Мало ли их, попавших в город случайно, осталось там насовсем? Угадай-ка, что на уме у человека, если он молчит.

За два дня до Первомая приехал Павлик домой раньше обычного. Ворота ему открыла мать. Я слышал, как он спросил о письме, и когда узнал, что письма еще нет, он, не стыдясь матери, изругался: «Так твою так, переэтак!»

В избу влетел злой. Наседка испуганно растопырила крылья – и в дальний угол. Цыплята желтыми комочками сыпанули под нее.

– Па-влик! Цыплят-то пугать зачем?

– Головы поотрываю! Всем!

– Господи! Брала кочетков для твоей же свадьбы.

– Сва-дьбы!

Тут он перекинулся на меня.

– В чем поэтика «Войны и мира»? Не знаешь? А еще бумагомаратель!

Постепенно он успокаивается, отходит, и мы идем ко мне в комнату.

– И что она молчит? Рабочие, студенты – все съезжаются, а ее нет. Приедет – сразу женюсь. Три года волынка тянется…

Стройный, высокий, сейчас, провалившись в постели, Павлик кажется узеньким, бедным.

Дальше я знаю все наизусть. Сейчас он будет рассказывать, как они познакомились весной па посадке картошки, как потом он катал ее аж до самого Отрога; как из Липового дола, за двадцать километров, возил ей вязанки черемухи и сирени; как стряхивал для нее яблоки в своем саду, с самого лучшего дерева… Все у них славно: дружат верно, друзья и соседи на них не нарадуются. Однако ж стоит заговорить о свадьбе – Роза враз замыкается. Намекал намеком, пытал и впрямую – в ответ ни два, ни полтора. Может, закавыка в матери? Роза из татарской семьи, и мать не хочет, видно, выдавать ее за русского.

Телеграмма пришла через день: «Встречай Роза».

Я помчался к Павлику на работу. Грузовик его стоял во дворе санэпидстанции, две женщины швыряли в кузов узлы.

Я подал ему телеграмму.

С минуту он сидел бездвижным, потом глаза его пошли вверх по листку и в угол. Павлик стал придирчиво изучать телеграмму – точное время дачи, все штемпеля, как бы не очень-то этой телеграмме доверяя. Наконец, убедившись, он аккуратно перегнул листок, положил его в нагрудный кармашек, скользнул по мне повеселевшими глазами и вдруг с кошачьей проворностью метнулся в кузов. Бабьи узлы полетели наземь.

– Дми-итрич! – как резаная вскрикнула одна из женщин и, гокая по приступкам крыльца, побежала в контору.

На крыльцо вышел Дмитрия – грузный человек с выпученными глазами и четким профилем кавказца.

– Прокопов! Это еще что?

– Парад отменяется, Дмитрия! Ты же сам говорил, это не к спеху. В Отрог и после праздников смотаем.

– А все-таки, в чем дело-то?

– Тут, Дмитрич, дела-а! – Павлик прыжком махнул из кузова и показал Дмитричу телеграмму.

– Ну-ну… Анна Федоровна, придется это хозяйство, – кивком головы на узлы, – отложить…

Павлик запустил мотор – и ходу!

– Ну, сэр Иван! – давит он мне левую руку повыше локтя. – Нынче ты не будешь бумагу портить! Нынче ты займешься делом мужским!

Полая вода отшумела недавно, берега были еще топкими, и Павлик долго выбирал место посуше. Наконец он поставил грузовик на пуповину, стянутую глинистой коркой.

– Ну, друг Ванюша, начнем! – и подал мне ведра.

Я еще подымаюсь от реки, а он в нетерпении уже летит мне навстречу, выхватил у меня одно ведро, окатил с размаху крыло, и оно засверкало на солнце. Второе ведро – в кузов.

– Ванечка, пулей, милый. Пулей, черт бы тебя!

Покряхтывая, взбираюсь по крутому берегу. Поджидая, Павлик стоит в кузове с тряпкой в руке. Каким же длинным кажется он снизу из-под горы! Этакая рыжая коломенская верста.

– Бегай, дорогой, бегай! Это тебе не над бумагой скучать. Ча-ча-чать!

Чистенький грузовик напоминает жениха перед свадьбой: он весь блестит. А Павлик в кузове отплясывает ТОМ – Танец Окончания Мойки, наяривает пятками по мокрому кузову, и вода у него под ногами чмокает весело, смачно.

 
Захотелось старику
Переплыть Москва-реку.
Плавал-плавал, потонул,
Только ножкой болтанул.
 

И вот мы едем.

– Закопчу техникум, пойду в механики. Дипломированный механик – звучит?.. В этом плане все у меня на мази. Вот Розмари не выкидывала бы фокусов.

– А телеграмма-то! – напоминаю ему.

Павлик ожил, засветились его глаза.

– Едем в Липовый дол на пару? Сирени наломаем – кузов под завязку.

Я, конечно, отказываюсь: сегодня ему лучше побыть одному. И он поехал один.

Домой он вернулся перед заходом солнца. Веселый, уверенный парень стоял на крыле победителем и запячивал грузовик во двор на скорости непозволительной.

– Сэр Иван! Розмари приглашает нас на тур шейка. Как вы на это смотрите?

– Смотрим приблизительно.

– То есть?

– Идем!

– То-то ж! Мамочка моя дорогая, а это тебе. Платок. Индийский чай. И еще что-то. От Розы…

Прежде чем принять сверток, мать вытирает руки о передник:

– Спасибо ей. Сразу бы и завез ее сюда.

Павлик пушит-подбивает прическу, снимает с пиджака невидимые соринки, и лишь после этого мы отправляемся в парк.

Он ведет меня тропкой по задам. Его так и подмывает созорничать. То он швыряет хворостину в собаку, то взмахом рук поднял голубей, зачем-то махнул через плетень в чужой огород и обратно.

– Вот идут они, два высоких и стройных! – заводит Павлик «изящный» разговор.

– Ну не очень-то уж стройных, – поддерживаю я для порядку.

– Два лба мужского пола. Со сладкими грезами о прекрасной даме.

– О дама! Она скрылась в туманную даль…

– Не удостоив их. Нет, не удостоив…

– Забыв помахать им кисточкой.

– Ча-ча-ча!

– Ча-ча!

Потягивал весенний ветерок. Поначалу ветерок этот кажется обходительным, ласковым, теплым. В нем запахи разбуженной земли, первой травы, яблоневого цвета и соломенной прели. Но обманчиво это тепло! Ветерок приносит и знобкую стынь нестаявшего по оврагам снега, холод воды, и стоит довериться ему, назавтра колотье под лопаткой, а то и жар.

Танцуя, Павлик склонился над низенькой Розой, ссутулился и померк. Сейчас он был неуклюж и просто-напросто смешон, но я-то видел: Павлик не об осанке заботится – он загораживает от ветра свою подругу! Он подставлял ветру свою спину, а ее, Розу, незаметно и ловко уводил в затишье, прятал ее за другими парочками, он теплил ее дыханием, ладонями защищал ее плечи.

На другой день Роза была у нас в гостях, и мать Павлика, а моя хозяюшка Мария Ивановна, удивила меня искусством по части кулинарии: чего только не было на столе! Отобедав, мы втроем – Роза, Павлик и я – пошли гулять в сады. Яблони, унизанные цветами, свешивались над тропкой, Роза тянулась на дыбки, срывала лепестки и выкладывала из них свои цветы. Павлик, что-то напевая, улыбался. А я думал, как бы половчее мне убраться: ведь я мешаю им.

– Э-э, друзья, так не пойдет, – сказал Павлик. – Я знаю, как избавиться от панихиды. Я сейчас, я мигом.

Мы – было отговаривать, да где там!

Я взглянул на Розу и решился сказать ей:

– Павлик часто говорит о вас…

– Знаю. Давно знаю.

Сказано было просто и с грустью. Она поправила на ладони цветочную тарелочку, потом сжала и вытряхнула ее наземь.

– Все знаю, – повторила она, – хотя в то же время ничего я не знаю. Не понимаю, что такое я, чего я хочу, что со мной…

Помолчала, оглянулась вверх, откуда мы шли.

– Павлик… Не могу представить нас вместе. На целую жизнь нет, не могу! Ругаю себя за дурное самовнушение и все же думаю: если станем с ним жить, то не долго. В город, на эти курсы, поехала с радостью. Думалось: вот издали, с расстояния, разберусь во всем…

– И что же?

– А ничего. Нет его – скучаю. Но вот встретились, и при нем опять чего-то жду. Это ожидание меня замучило. Мне часто кажется, что иду я по жизни не дорогой, а жердочкой. Неловкая жердочка, узенькая, с нее так легко соскользнуть. И вот я иду, балансирую, а между тем сознаю, что в любой миг могу оказаться на той стороне, где Павлик, но в то же время и где-то еще, в другом месте… Это – же нехорошо… А вот и Павлик.

Три майских дня промелькнули для Павлика словно в час. Роза уехала. Учиться осталось ей один месяц.

Павлик был тих и рассеян. Как-то мать напомнила ему побриться, он глянул на нее, как обреченный: «Для кого?» Ко всему вдобавок он купил новую грампластинку – нудную, горемычную песню «Дом опустел без тебя, сад пожелтел без тебя». Павлик слушал эту песню, как верующий слушает молитву – стоя.

Раз он зашел ко мне в комнату, лег поверх одеяла на кровать и, пристально в потолок глядя, закурил.

– Слушай, как тебе не надоедает сидеть по целым дням? Давай-ка я тебя прокачу. Разговор есть…

Тележная дорога долго петляла между канав и ям, но вышла наконец в ровное поле и завернула к реке. На берегу, в пологой падине, доживал свои годы не то поповский, не то помещичий сад – обглоданный козами грушник, пять-шесть старых рогатых яблонь, а больше все сирень да черемуха, тоже обломанные, только уже не козами…

Павлик остановил машину. С минуту он оглядывался, как бы что-то отыскивая, потом взглянул на меня – прямо, неломко.

– Что-то я сейчас тебе скажу, а ты рассуди. Только чур: я тебе от чистого и ты мне от чистого. Лады?

Я затаился в молчании.

– Второго мая мы с Розой приехали вот сюда. Ну а потом… Потом я ее не тронул… И вот теперь во мне сомнение: будто бы не сберег я ее, а как раз потерял… Что скажешь?

Что тут скажешь? Я молчал.

Женщины, когда они ищут близости сами и не получают ее, ожесточаются, не прощают это мужчине и нехорошо как-то мстят. Трудно угадать, в чем эта месть скажется, тут ожидай всего.

В общем, я не знал, что сейчас сказать, и Павлик мою заминку уловил.

– Но она же меня благодарила… Потом.

Потом! Ах, Павлик!

– Потом, когда мы ехали назад, она опять меня целовала, говорила, что молодец, мол, и все такое…

Он был сильно встревожен, и я поспешил его утешить, как умел. Павлик принял мои слова недоверчиво: слушать-то слушал, но думал уже о другом.

Несколько дней после того разговора он избегал встречаться со мною даже взглядами, учебников в руки не брал и все искал случая съездить в город. И случай накопнц-то представился.

Довольно давно, когда еще не имел своего угла, я снимал комнату у пропойцы Данилки возле Сенного рынка. Днем мой хозяин ворочал багром на лесосплаве, а вечерами, заявясь домой «под мухой», куражился: пинал сапогом табуретки, хлопал дверьми, иногда поколачивал свою жену Фису, и глаза у него были жуткие – мутно-белые, без зрачков, будто бы не живые, но живые.

Вот такими же были глаза у Павлика, когда он вернулся под утро из города.

Он захлопнул дверцу и сказал на ходу, не оборачиваясь ко мне:

– Крышка, Ваня! Хана… У нее послезавтра свадьба. И пошел куда-то в огороды.

А мне подумалось, что лечиться от такого удара Павлик будет долго, возможно, всю жизнь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю