355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Корнилов » В бесконечном ожидании » Текст книги (страница 12)
В бесконечном ожидании
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 19:43

Текст книги "В бесконечном ожидании "


Автор книги: Иван Корнилов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 18 страниц)

Императорские пингвины

С равнинной стороны пересохшего лимана вал большака, он же и запруда бывшего лимана, был так высок, а подъем на него так крут, что водитель не стал рисковать, попросил пассажиров выйти из автобуса. Но сухонькая шустроглазая старушка заупрямилась: «Не пойду!»

– Мама-ша, – сказал водитель веско и скосил на нее строгий взгляд.

– Что, папа-ша? – в тон водителю ответила старушка. – Другие шофера как шофера, подымалась с ними на эту шишку сто раз, авось и сто первый обойдется.

– Я сказал…

– Вези, вези.

– Ну, коледá, смотр-ри, – фыркнул водитель и включил скорость.

Автобус легко выскочил на вал.

– Вот те и вся недолга, а ты за чужие мослы боялся! – сказала старушка весело; водитель, оглянувшись, неожиданно подмигнул ей и улыбнулся тоже.

Рогожин, не пропустивший мимо ушей ни слова, достал из кармана записную книжицу, которая показалась совсем крошечной в крупной его ладони, и, сведя к переносице брови, зашуршал карандашом.

– Мудрость народную хватаешь с лету? – тихонько спросил его Леня Кустов.

Откинувшись к спинке кресла, он сидел рядом с Рогожиным; новый, с иголочки костюм узил и без того неширокие его плечи, а короткая прическа и голубой галстук показывали его парнишкой лет восемнадцати, хотя Лене шел уже двадцать четвертый и, оправдывая серьезные свои лета, Леня успел жениться и стать заведующим отделом в редакции районной газеты.

Рогожин посмотрел на Леню так, словно бы хотел сказать: «Приходится, старик, приходится», – но смолчал.

С высоты большака – совсем иной вид: дальше и четче обозначалась синяя нитка горизонта; причудливыми зелеными островками бугрились на плотинах прудов старые ветлы; чаще, казалось, зависали в небе орлы-курганники.

– Господи, как вольготно! – умилилась та же старушка и откинула на плечи платок. – В низине сон меня одуривал, ноги мозжило, а тут все суставы развязало.

И опять Рогожин потянулся за карандашом.

Справа показался кургузый, в один порядок изб, хутор.

– Жогловка, – сказал Леня и, усмехнувшись, признался смущенно: – Тут меня один дед ох и крепко надул!

– Ну-ка, ну-ка! – Рогожин расторопно повернулся к Лене.

– Чертовски здорово о войне рассказывал! Понавалит на стол фотокарточек, на всех он молодой, усатый, в ремни затянут, грудь в медалях… Я приезжал к нему два раза, от корки до корки исчеркал записную книжку и, понятное дело, волновался: мне уже виделся крупный очерк. И ведь так нелепо все кончилось!

Леня примолк; Рогожин, слегка подавшись вперед, ждал продолжения.

– Приезжаю в третий раз, кое-что уточнить, меня встречает бабка Вера, его супруга… «И чего ты привязался к нему, сынок? – горестно так спрашивает. – Врет он, да так врет, аж сам потом казнится. Ты уедешь, а он ходит из угла в угол, покою никак не найдет. И теперь вот за прикладок сена спрятался». Оказывается, фуражиром, по слабости глаз, был старикан в войну, медали же для фотокарточек у друзей выпрашивал. Вот фрукт, а… И не подумаешь.

– Да ведь это рассказ! – заволновался Рогожин. – Старик, тебе повезло!

– Повезло… Нагоняй от редактора схватил.

– Бог с ним, с нагоняем! Идея, неожиданный поворот, юмор… Ты этого так не оставляй.

В Таловку приехали часов в семь утра.

На выходе из автобуса случилась заминка, и опять из-за той же старушки. Она была уже на земле, а ее мешок – большой и туго набитый – все еще полз да полз по ступенькам. В самой двери – ни зайти, ни выйти – мешок застрял совсем. Старушка бросила его и зашумела в конец пыльной улицы:

– Коля-а, чего рот разинул, милый, ай не видишь: я приехала!

Леня переступал с ноги на ногу возле мешка, ждал. Когда же он вышел наконец из автобуса, Рогожин – в одной руке чемодан, в другой пишущая машинка и узел с одеялами – широкими шагами подходил к знакомой саманной мазанке. Вот он опустил ношу на траву и привычно, словно бы у себя дома, снял цепку с пробоя, нырнул, пригнувшись, в темноту сеней.

– Карпушин, бригадир, старый мой приятель, пойду напомню – пусть женщин пришлет. Подметут, пол вымоют, – сказал Леня, следом за Рогожиным появляясь на пороге.

– А если женщины не придут?

– Ну, скажешь! Так не бывает.

– А если бригадира нет?

– Подождем.

– Опять ждать. Всю жизнь чего-нибудь ждешь и ждешь, а в резерве ни минуты.

– Что же ты предлагаешь?

– Не маленькие, управимся сами.

– Шутки – потом. Я пошел в контору.

Бригадная контора, старая изба с покосившимся крыльцом, стояла на другом порядке улицы, окна в окна с их новым жилищем. Возле конторы, бригадира поджидая, кучились мужики. Бригадир, Лене сказали, с самой рани уехал в поля и вот-вот должен вернуться на планерку. Мужики одеты были для работы в поле или на скотных фермах – в ношеную, много раз стиранную и штопанную одежду. Лене в своем праздничном наряде стоять рядом с ними показалось неудобным, он отошел в сторонку и стал слушать, о чем балакают колхозники. Разговор был незначительный: посмеялись, как Нюрка Ермакова проспала нынче стадо и провожала корову только в исподнице. Кто-то обмолвился, что не мешало бы дождичка, а то картошка не уродится. Снова оживились, когда какой-то парень сказал, что Мишка Галкин опять напился и опять по пьяному делу угрожал Ивану Андреевичу спалить его избу. Леня заскучал. Но тут он увидел своего друга Вадима Рогожина – тот нес из оврага вязанку чилиги.

«Кажется, он и в самом деле подметать собирается, ну и чудак!»

Временное их жилище – саманную землянку под шифером – сложили недавно, вселить в нее никого не успели.

Да и рано, нельзя еще вселять: подоконников нет, избяная дверь еще не навешена, засиженная воробьями голландка и комья усохшей глины под ногами нагоняли тоску.

И про такой-то кавардак Рогожин сказал спокойно: «Управимся сами». Через минуту Леня увидел Рогожина снова: босой, тот выскочил в проулок, опрокинул ведро с мусором. «Черт те что!» Леня пошел глянуть, что там делается.

От пола до потолка стеной стояла в их землянке пыль, нет, не висела, а стояла. Выметать её не имело смысла – эту жуть надо было отсасывать мощными пылесосами. Но Рогожин – мел… Леня рассердился.

– Не умно, Вадик. Можно ж сделать куда проще и…

– Зато через час примемся за дело, – перебил его Рогожин. – Не коптись, в пыли, тебе кое-что предстоит сделать на людях, – и подал ведро. – Сходи, пожалуйста, за водой.

– Не пойду. Сейчас из каждого окна, из каждой двери на нас самое мало по две пары глаз таращится.

– Ну и что?

Отдуваясь от щекотки в носу, Леня прошел к окну, глянул в сторону конторы: не подъехал ли бригадир. А Рогожин уже надевал шаровары, собирался за водой.

«Пойдет ведь. Ему все нипочем», – подумал Леня и взял ведро.

Колодец с выгнутым журавлем был на задах конторы; Леня шагал через улицу, и от его взгляда не ускользнуло, что мужики все, как один, уперлись в него глазами и притихли. Еще бы: модный галстук и старое помятое ведро! Хорошо еще, что не многие знают, что перед ними сотрудник газеты, тогда хоть бросай ведро и беги. А все из-за его, Рогожина, упрямства! Подвертывался же вариант: одинокая женщина сдавала им добротную обжитую избу – две койки с матрасами, посуда, погреб, колодец под окном. Нет ведь, уперся на своем: «Только в новую!» И давай перечислять: «Во-первых, сами хозяева, а значит, и полная свобода действий; во-вторых, больше окон, а значит, светлее; и в-третьих, сон на полу – самый полезный сон…»

Рогожин поджидал Леню посреди комнаты с тряпкой в руке. Весел он был на зависть.

– Неси еще воды!

– Ты что, собрался пол мыть?

– Да, заодно уж, – и утопил тряпку в ведре. Согнувшись в три погибели, он стремительно пятился от стены к середине комнаты, гнал тряпкой волну жидкой грязи.

«Черт те что», – твердил про себя Леня, на всю улицу звякая порожним ведром. И подумал, что давно они с Рогожиным друзья, а узнавать вот его приходится как бы заново.

Расплескивая воду, Леня проходил мимо окон своего жилища и неожиданно услышал в комнате женские голоса.

– Ребятам, думаем, несподручно, а мы привыкшие.

– Мы с Нюськой нынче выходные, делать все одно больше нечего.

– Пожалуйста, пожалуйста! Разве мы против добровольцев? – радовался Рогожин. – Добровольцам мы рады. Повесели, старина, девушек, а мне кое-куда сбегать надо. – Такими словами встретил Рогожин друга.

Девушек было две: огненно-рыжая, ее звали Полей, другую, по-птичьи шуструю, с прической под мальчишку, – Нюськой. Высоко, под самые трусики заправив подолы платьев, они мыли пол, который оказался из широких свежеструганых досок.

Нюська, то и дело на Леню поглядывая, без передыху рассказывала, и минут через десять Леня знал, что бригадир Карпушин от своей законной худосочной Макаровны перешел наконец-то к продавщице Клаше – и правильно сделал, потому что у них сколько уже лет открытая любовь. Узнал, что в клуб третий раз за месяц привезли кино «Черный бизнес» – зимой это была бы беда, но теперь, как ни говори, лето, стало быть, вечером заведем песняка на выгоне, а если баянист Петька Ракитов из военкомата вернется, можно устроить мировецкие танцы на мосту через Терешку. А еще Нюська сказала, что Поля своего Федьку проводила недавно в военное училище и теперь тоскует.

Поля помалкивала, тараторная Нюська не давала никакой возможности вставить ей хотя бы слово.

Отстучав колесами, под окнами остановилась рессорка, запряженная гнедым сухопарым мерином, и Леня увидел бригадира Карпушина – сухощавого человека лет сорока. Он увлеченно разговаривал с Рогожиным и Лене кивнул издали – не как старому приятелю, а как случайному гостю.

Рогожин достал из рессорки керогаз, понес его в сени; позади него неловко, опасаясь споткнуться и выронить подситок с яйцами, двигался сам Карпушин, под мышкой у него дыбился каравай белого хлеба. А вскоре во дворе появились человек восемь школьников – эти принесли два стола и два стула.

«И когда он все это успел?» – подумал Леня о Рогожине.

Закончившие свою работу девушки умывались на траве под окном: одна поливала на руки из кружки, другая плескалась; брызги разлетались во все стороны, светлыми росинками повисали на траве.

Пол, подсыхая, празднично зажелтел; от досок шел дух свежей сосны; землянка оказалась много светлее и просторнее, чем выглядела вначале, когда всюду была глина и пыль. Даже потолок вроде бы стал повыше.

Рогожин поставил на стол не здешней, а городской купли бутылку вина, насыпал гору дорогих шоколадных конфет и пригласил гостей.

– Лучше б вечером, – сказала Нюська.

– Вечером придумаем что-нибудь поинтересней, – пообещал ей Рогожин.

– Идите-ка, девки, сюда, – сказал Карпушин и налил неполно два стакана вином. – Вот вам от городских ребят за ваши труды. Угощайтесь да ступайте себе по домам.

Девушки в два голоса стали отпираться.

– Всю жизнь, Петр Матвеич, мечтала посидеть за одним с тобой столом, а ты скорей прогонять, – притворно взмолилась Нюська.

– Не прогоняю, а пока что вежливо прошу.

– Ну, Петр Матвеич, ну, родненький… Останемся?

– Ах, Нюська, ах лиса, – засмеялся бригадир, – да я твои шельмовские повадочки наскрозть знаю… Хошь скажу, кто тебе приглянулся? – и метнул взглядом в Рогожина.

– Ну, прям уж сразу и говорить…

– То-то. Стало быть, пейте на доброе здоровье и ступайте себе по домам. У нас тут чисто мужской разговор наклевывается.

Девушки выпили обе до дна, закусили конфетами и неохотно, то и дело оглядываясь, пошли: Поля – впереди, а следом за нею – Нюська. Рогожин ухмыльнулся и, сгрузив со стола конфеты, догнал девушек, угостил «на дорожку». Леня взялся было за бутылку – поделить на троих остатки, но Карпушин прихлопнул его ладонь своей заветренной.

– Оставь этот квас девкам, – и вынул из кармана литровую бутылку с желтоватой жидкостью.

– Скажите-ка, ребяты, отчего вы именно у нас, в Таловке, остановились? – с большой озабоченностью спросил бригадир после первой рюмки.

– Очень понравилось село: ветлы, речка, – сказал Рогожин.

– Место у нас приглядное, точно. В других селах совсем лысо, а у нас природа, – согласился Карпушин.

Выпили еще по одной.

– Ну, а если по совести? Может, кто-то того… письмишко в редакцию подкинул? – допытывался Карпушин.

– Да вы что? – возразили Рогожин и Леня в один голос.

– Отказываетесь дружно… Шут вас разберет, может, и правда село вам приглянулось, – все еще с сомнением сказал Карпушин. – Я к тому это: не перевелась ведь еще разная сволочь и анонимщики. Взять хотя бы того же Гришаку Поликухина. Почерк у него разборчивый, а он, дурак, и рад. Матерном там по рабочей необходимости кого покроешь или стопку для аппетита, как вот с вами, пропустишь – все, паразит, на мушку возьмет! Давайте-ка еще по одной, ребяты… Хватит? Что так слабо? Или обхитрить хочете? Пей, мол, дядя, а мы тебя, пока ты лыко не вяжешь, и ухватим подмикитки. Фига, меня, брат, не возьмешь, я увертливый. Я вот возьму и пить больше не стану. И очень даже запросто.

С этими словами Карпушин торопливо опрокинул в горло еще стакан зелья и откинулся к спинке стула, замотал головой.

– Все, ребята, отключаюсь. Жару не учел, перебрал лишка. Что надо для газетки – берите, я весь тут, – и на черной сатиновой рубахе расстегнул все до одной пуговицы, – Только скорей, не то засну… Проводите-ка меня в рессорку.

Рогожин и Леня взяли его с обеих сторон под руки, повели. Откинув назад голову, Карпушин спал на ходу, но и во сне глубокая озабоченность не сходила с его лица: «Нет, вы не зря приехали, меня не проведешь!»

Они бережно положили Карпушина в рессорку, которая по воле случая, а может, по другой воле, казалось, для того и была приспособлена, чтобы спать в ней именно Карпушину: длина повозки равнялась длине бригадирова тела…

– Петр Матвеич, куда вас отвезти? – спросил его Леня.

– Шугните мерина, он знает, – распорядился Карпушин, повертываясь на другой бок.

Мерин затрусил к магазину…

– Порезвились, пора за дело, – сказал Рогожин, капитально усаживаясь за столом.

Он взял авторучку, не спеша покрутил ее перед носом, остановил невидящий взгляд на глухой безоконной стене. Минут через пять написал строчку, а потом другую. Так, не поднимаясь со стула, он просидел дотемна – то писал, то крест-накрест перечеркивал исписанный лист, сминал его в ладони и, как что-то омерзительное, гадкое, бросал под ноги и снова невидяще глядел в стену.

А Леня глядел на него и диву давался: пишет… О чем? Вспомнился ему репортаж из Антарктиды об императорских пингвинах. Прочитав его на одном дыхании, Леня тогда крепко позавидовал удачливому московскому журналисту. Живут же люди! Командировочки так уж командировочки – пожалуйста, на край тебе света. А о чем напишешь тут? Все дороги изъезжены вдоль и поперек, все пригляделось и осточертело.

Вечером в окно негромко постучали. Нюська и Поля. Были они праздничны, губы подкрашены.

– Что это вы дома? – удивилась Нюська. – На мосту баян и все село девчонок: вас, новеньких, хотят поглядеть.

– Идем, идем, уже собрались, – сказал Рогожин. Голос его звучал торжественно. Леня и не думал идти, да вдруг пошел.

Сразу по выходе из сеней Нюська взяла Рогожина под локоть, и они круто свернули в проулок; видел Леня, как Нюська подтянулась на цыпочках к уху Рогожина и что-то сказала – тот, прикрыв рукою рот, засмеялся.

Поля тоже попыталась было взять Леню под руку, но он сделал хитрое движение – будто бы в карман за спичками полез – да и увернулся.

«Не намекнуть ли, что женат?» – подумал он, но глянул, как уверенно ведет свою спутницу Рогожин, тоже нехолостой мужчина, и смолчал.

С камышистой речки тянуло свежестью; где-то впереди играл баян.

– Вальс, – сказала Поля задумчиво. – Люблю танцевать вальс.

– Как жаль, что я не танцую, – соврал Леня. Дальше, вплоть до самого моста, не сказали друг другу ни слова.

Опершись на скрипучие перильца, Леня стоял за спиной баяниста. Девушки и парни танцевали. Рогожин перетанцевал уже почти со всеми девушками, но чаще всего увивался возле Нюськи. Он и увел ее задолго до конца гуляний, а Леня отправился ночевать в одиночку.

После уличной свежести показалось ему в землянке душно, словно бы в их с Рогожиным отсутствие выдышал отсюда кто-то весь воздух. Леня разделся, вышел во двор и остановился на прохладной траве.

Над темным, без единого огонька селом совсем невысоко мерцали звезды; Леня подивился их числу и крупности – в своем Петровске столько звезд не видел он, кажется, ни разу. Наверное, уличные фонари там не дают как следует разглядеть небо, а может, сам он, Леня, не приглядывался к звездам. Подумалось: может, одеться и погулять по ночным тихим улицам – просто послушать, как спит село и как оно просыпается, посмотреть, как рассасывается к утру темнота и как зарождается рассвет. «Да нет, поздно уже, поздно», – сказал себе Леня. И зевнул.

Разбудили его холодные, как льдышки, ноги Рогожина; в окнах молочно белело.

– Там такая роса навалилась, ба-атюшки, – постукивая зубами, восторженно шептал Рогожин и теснил Леню к стене, кутался с головой под одеяло.

Леня уступил ему нагретый край одеяла, и они счастливо уснули.

А через полгода, зимой, Рогожин прочитал Лене свой рассказ про их тогдашнюю совместную жизнь. Светлая вечерняя грусть, вскрики кочетов на рассвете, танцы под гармошку на громком деревянном мосту и старый суматошный бригадир. И Леня дивился: неужто это есть та самая знакомая-раззнакомая жизнь? Такая она была простая. И такая хорошая.

Нинка Цаплина

После обеда, когда спадала жара и строгий наказ матери – заприколить на выгоне телка – был выполнен, мальчик отправлялся к Цаплиным. Перед их избой поправлял воротник рубахи и огрызком расчески прихорашивал челку.

Он садился на чистый, выскобленный косарем порожек их невысокого крыльца и ждал. Иной раз ждать приходилось подолгу, но чаще из сеней сразу же выходила Поля, старшая сестра. «Пришел?» – спрашивала она с лукавством в глазах и, зная наперед, что мальчик ничего ей не ответит, а лишь склонит в смущении голову, обнадеживала: «Ну посиди, сейчас она выйдет».

И точно, вскоре появлялась сама Нинка. Оглядев гостя медленным, как бы ленивым взглядом, она присаживалась рядышком с ним на порожек.

Мальчик никогда не смотрел на нее в открытую, никогда и не подглядывал и все-таки видел ее всю: и две темные косицы с выцветшими лентами, и платье, туго натянутое на подобранные колени, и босые ноги, ровненько поставленные друг к дружке. Сами собой виделись ее большие глаза, которые поражали тем, что могли смотреть, подолгу не мигая.

В двадцати шагах от крыльца была речка с талами по краям и кугой посередине. Там, в куге, вечно-то плескались и крякали утки; шум от них стоял такой, словно птиц ограбили средь бела дня. Иногда они вскрякивали особенно громко, кидались испуганно в разные стороны, и куга поникала под ними до самой воды. И селезень, забыв о своей нарядной важности, и неяркие окраской утки выскакивали на чистые зрачки воды, пугливо накручивая головами, дико орали, а следом за ними высыпала пикающая держава утят. Поплавав на чистом и успокоясь, утки опять забивались к себе в кугу, опять крякали там, возились и плескались до нового переполоха.

С обоих берегов покато к речке спускались огороды. Высоко, под самый пояс закатав подолы юбок и теряя из ведер на белые ноги воду, женщины поливали грядки. К вечеру поливалыциц становилось все больше, берега пестрели их блузками и платками. Женщины смеялись, порой бранились, и переклики их неслись аж сюда, через речку.

А дети смотрели на поливальщиц, слушали их голоса и смех, а сами не говорили ни о чем.

Мальчику нравилось молчать возле Нинки, это были самые счастливые его минуты. Ради этих минут он оставлял все свои забавы с ровесниками и приходил с неблизкой своей улицы на эту улицу, Нинкину.

Перед заходом солнца Нинка вставала и говорила: «А теперь иди. Скоро коров пригонят, мне надо встречать Пестравку».

Мальчик уходил – тихо, молча, так и не сказав Нинке ни одного слова, но твердо уверенный, что назавтра придет сюда опять.

Осенью они пошли в первый класс. Мальчик подглядел, за какою партой будет сидеть Нинка, и лишь после этого выбрал себе такую парту, откуда можно б было видеть Нинку постоянно.

Списывая ли с доски слова и цифры, читая ли букварь, он то и дело поглядывал на свою Нинку, а когда учительница урок объясняла, тут он и подавно только и смотрел на нее, – смотрел подолгу, и ему это смотрение никогда не надоедало. Нравилось, как слушала Нинка урок: подопрет пухлую щечку ладошкой, сидит такая смиренница, как бы даже не дышит; глаза ее смотрят на учительницу не мигая и кажутся очень печальными. В такие минуты мальчик особенно остро осознавал, что отец у Нинки погиб еще на войне, а мать померла совсем недавно. И именно в такие минуты мальчик твердил про себя, что будет защищать Нипку от всех обидчиков, даже от самого Ваньки Ястреба.

И в переменку, когда Ястреб, раскуражась, сыпал налево и направо, кому вздумается, подзатыльники, когда девчонки начинали пищать, а ребята затихали по углам, мальчик становился возле Нинки и не отходил от нее ни на шаг. Он хорошо знал, что Ястреб сильнее его, знал, что, дойди дело до драки, Ястреб поколотит его, – знал это и Ястреб, но когда мальчик становился возле Нинки, то забывал, что слабее Ястреба, встречал его взгляд, не отворачиваясь, и тот не тронул их ни разу…

На обед мать завертывала ему жареного карася, пышку или огурец. Дорога в школу вела мимо огорода; мальчик сворачивал на огород и в топтаных, уже отживающих плетях находил еще огурец или красный с куста помидор – для Нинки. Теперь надо было изловчиться положить гостинец в Нинкину сумку так, чтоб она не заметила. Выжидать приходилось подолгу, до уроков иной раз и не положишь, зато в переменку такой случай подвертывался наверняка. Вот Нинка доставала пенал или книжку, и… Она медленно поворачивалась к мальчику, смотрела на него, и глаза ее долго и мягко лучились. Незаметно от учительницы Нинка откусывала свой огурец, и одна щека у нее чуточку припухала… Сердце от радости замирало у мальчика.

Той зимой в их село приехал новый учитель – молодой улыбчивый парень. К весне он женился на Нинкиной сестре Поле и вскоре куда-то уехал, и увез с собою обеих сестер.

Тоскливо сделалось мальчику без Нинки. Некоторое время после ее уезда он приходил на желанную улицу, но Цаплина изба стояла неживая, забитая крест-накрест. Потом ее купил другой хозяин. Неподалеку от крыльца он поставил конуру, поселил в нее злого брехливого Тумана, и мальчик совсем перестал ходить на ту улицу.

Нинка вспоминалась ему все реже и реже. А потом забылась совсем.

«Пешком или ждать попутку? Ждать попутку или все-таки идти пешком?»

Пологий затяжной подъем, потом такой же пологий спуск в лощину с прудом, из лощины опять в гору, и вот завиднеется сначала крест, бывший когда-то золоченым, и лишь после этого выплывет потихоньку церковь.

Но это будет только еще Сухая Елань. За Сухой Еланью – все те же лощины да увалы да нескончаемые хлеба. Из-за хлебов-то – сразу вдруг откроются Годари, хутор, где доживают свой век его родители, к которым вырываться с годами приходится почему-то все реже и реже.

Казанцев мысленно прикинул все пятнадцать километров знакомой с детских лет тележной дороги, подумал, что чемодан отвертит ему руки, но все-таки пошел. Он выходил еще из этого села, куда привез его автобус. Затравевшая тропка вела его мимо цветущей картошки справа и вдоль ветхой ограды по левую руку, за которой вымирал бросовый вишенник. Из-за неплотно стоящих кольев ограды впереди Казанцева вышагнула девочка и пошла той же самой тропкой, что и он. Ей было лет шесть, и в руке у нее покачивалось голубое ведерко, полное спелой вишни.

Что-то неуловимое в ее походке заставило Казанцева придержать дыхание и стишить шаги, но девочка уже услышала позади себя человека и медленно, как бы нехотя оглянулась…

Казанцев опустил на траву чемодан – то была Нинка Цаплина. Нинка и Нинка! Две капли воды.

Не сбавив шагов, не остановись, девочка смерила Казанцева медленным немигающим взглядом и пошла себе дальше. Ноги ее утопали в траве по щиколку. Темные косицы лежали на плечах ровно, не колыхаясь. Белый горошек короткого, до колен платьица, покачиваясь и переливаясь, в любую минуту, казалось, готов был осыпаться наземь, да вот не осыпался…

«Дочь. Уже дочь, – только и успел подумать Казанцев. – Но почему «уже»? У меня ведь тоже сын. Вон сколько лет и зим отшумело».

«Отчего у нее печальный, как и у самой Нинки, взгляд? – думал он. – Когда-то я уверял себя, что у Нинки такой взгляд от обездоленности, от сиротства, а оказывается… Стоп! А жива ли у этой девочки мать? Как зовут ее, девочку? Почему я не бегу за ней, почему не окликну, не остановлю ее и не спрошу, чья она? Отчего это вдруг все во мне затворилось, окоченело?»

Неожиданно Казанцев с величайшим изумлением понял, что за все эти годы он не изменился. Оказывается, он одинаково, ну совершенно так же робок, как и в те далекие-далекие свои дни… Сядь он сейчас на порожек крыльца – уже с этой вот – новой девочкой, и повторится то же, что было у них с Нинкой без малого тридцать лет назад. Да-да, он опять будет, наверное, так же молчать и не сметь шевельнуться, он по-прежнему будет глядеть прямо перед собой, а видеть между тем большие глаза этой девочки и ее косицы, и это ее горошковое платьице, которое на колени натянет она, конечно, точно так же, как когда-то натягивала сама Нинка…

«И никакой я не Казанцев, а тот же мальчик со своей тихой улицы. Да-да, пожалуй, тот же… И как же мы заблуждаемся, всерьез полагая, что возраст нас меняет! Меняется с годами цвет лица, меняется походка и голос, а в душе, в самой глубинной ее сущности, мы остаемся все теми же мальчиками».

Попутно вспомнилось Казанцеву, что всегда, во всей своей жизни, он упорно, порой с каким-то отчаянным воодушевлением помогал другим, стоял за них грудью, но как только приходилось просить для себя, сейчас же находил сотни всевозможных отговорок – только бы не беспокоить других из-за своей персоны…

«Не меняемся мы, нет! Как это все интересно. И как в то же время печально!»

Думал обо всем этом Казанцев, а сам уходил все дальше и дальше. Поднявшись на гору и в очередной раз оглянувшись, он неожиданно понял, что не может он уйти, не повидав своей Нинки.

«Не надо, не надо… Нельзя!» – оборвал он себя сейчас же.

Неостановимое время изменило их внешне, что-то утратило безвозвратно… Нет, не этого боялся Казанцев. Пусть живет и никогда не кончается жить в его сердце одна память, самая дорогая и светлая, – память детства.

А село уже далеко позади. Оно обычное, это село. Таких по матушке-Руси раскидано несть числа. Но для Казанцева отныне станет оно родным. Самым родным на свете.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю