355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Акулов » Крещение » Текст книги (страница 38)
Крещение
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:20

Текст книги "Крещение"


Автор книги: Иван Акулов


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 38 (всего у книги 43 страниц)

– Никого не посылал к передовой?

– Послал. Троих.

– Где окопались? У дороги? Так вот, возьми еще два взвода – майор выделит – и держать дорогу до вечера. Потом сниметесь – и на Воронцовку. Надеюсь, задача и ответственность понятны?

– Так точно.

– Да, погоди-ка. Есть данные, что в поисках по немецким ранцам шастаете.

– Был грех, товарищ полковник.

– А русскую пословицу забыли: повадился кувшин по воду? Вот то-то же. Кто у тебя отличается на этом деле?

– Да есть такой.

– Близко не держи. Будь здоров. И знай, мы на тебя в надежде.

 
Полковник сел в машину и уехал.
Майор Филипенко, оставшись в своем полку хозяином, снова загорелся жаждой быстрых и решительных мер, которые изменили бы ход событий, продиктованный немцами. Провожая Охватова с двумя подчиненными ему взводами, строго напутствовал его:
 

– Слышишь, лейтенант, ребята там бьются, головы кладут. Но, как говорят, в семье не без урода. Ежели сунутся через твои позиции шкурники, пощады не давай.

– Расстреливать, что ли, товарищ майор?

– Я не вижу греха, если и уложишь паникера. Паршивую овцу из стада вон.

– Что ж полковник-то мне ничего об этом не сказал?

– Полковник не обязан расписывать тебе каждый твой шаг.

– Но…

– Отставить! – Майор Филипенко повернулся к выстроенным взводам и, вознеся высоко брови, оглядел лица бойцов первой шеренги, метнул слова, как команду: – Каждый из нас теперь судья себе и товарищу. Если ты чувствуешь, что дрогнешь перед врагом, застрели себя! Главное сейчас в твоей жизни – держать свой окоп до последнего дыхания. Если у кого нет святого сознания стоять насмерть, того надо любыми мерами принудить оборонять родную землю. Любыми. Я говорю вам, Отечество дороже нашей жизни – об этом мы должны помнить от рождения до последнего вздоха. Может, мы и рождены, дорогие мои, чтобы умереть за Отечество.

 
У майора вдруг наслезились глаза, и его неожиданные взволнованные слова, и от слез дрогнувший голос, которым он закончил свою речь, не ободрили солдат, но заставили почувствовать всю суровую ответственность их перед Отечеством. Действительно, майор никогда прежде не говорил перед строем, а только отдавал команды или распекал кого-нибудь, и вдруг эти слезы и это ласковое обращение «дорогие мои» на всех подействовали сильнее приказа.
«Что-то будет с ребятами?» – неотступно думал Урусов и старался все время, пока не ушли взводы, смотреть на Охватова, печалясь за него. А Охватов был сумрачно-строг, что-то настойчиво объяснял майору Филипенко по своей карте. Последние слова его Урусов хорошо услышал:
 

– Высотка, товарищ майор, для обороны дрянная, никаких укреплений.

– Давай, давай, тебе не вековать на ней. Залег и лежи.

 
Когда взводы пошли на позицию, Урусову хотелось догнать Охватова и сказать ему напутственное слово, но знал, что бодрого ничего не скажет, и проводил друга одним горьким взглядом. «Попроситься разве у майора с ними?»
 

– Урусов, – позвал майор, – а где пистолетные патроны?

 
И Урусов бросился к своей таратайке и начал искать сумку с патронами. Потом нашлось другое дело, и некогда было Урусову попроситься в заслон с Охватовым.
А бойцы по дороге на высоту все примеривались к приказу майора и тяжко удивлялись: как же это? В строю начался ропот. Охватов должен был пресечь его, но не знал, как это сделать, и стал по необходимости прислушиваться.
 

– Сегодня мы, а завтра… – невесело подытожил прихрамывавший на стертую ногу и отстававший в своем ряду солдат.

 
Шедший позади него тоже отставал и покорно поддакивал:
 

– Надоть, Колядкин.

– А ты, никак, из орловских?

– Не. Тамбовский я.

– Что же ты, тамбовский, немца-то допустил до самых своих ворот?

– Вот и обсказано, Колядкин, чтоб пожестче были друг к другу. А то больно жалостливы мы. А польза от того кому?

– Знамо, немцу. Кому еще. Вот и надоть пожестче.

– Надоть, – передразнил Колядкин. – Тебя вот самого себя убить заставят. Убьешь?

– Как не убьешь, коли надоть.

– Пенек ты: «надоть» да «надоть». Заладил.

 
XV
На высотке, где надлежало занять оборону, кто-то прежде еще нарыл одиночных и спаренных окопчиков; их заняли разведчики, а пришедшие пехотинцы разбрелись по траве и стали заново рыть себе укрытия, выравнивая оборону.
Охватов обошел позиции роты и почти не сделал никаких замечаний пехотинцам, хотя видел, что рыли они вяло и неохотно, затягивая перекуры; иные сидели молчком на выброшенной парной землице и с тревожным ожиданием поглядывали на запад, где стучала передовая и где в плотном мареве горизонта вставали пожарные дымы. Пехотинцы, жившие последнее время духом наступления, вяло брались за работу – все еще не верили, что снова придется отбиваться от немцев. Охватов понимал солдат и переживал то же чувство усталого равнодушия, когда ничто не может ни всколыхнуть, ни удивить, ни испугать душу. «Ах как надоело все это! – думал Охватов. – Эти окопы, окопы, окопы. И снова наступаем не мы».
Бойцы исподтишка поглядывали на своего нового командира и скорее чувствовали, чем понимали, вязавшую его окопную усталость, и оттого неясными, зловещими были для них ожидаемые события.
 

– Полаялся б, что ли, – сказал вслед лейтенанту тамбовский солдат, тот, что повторял все «надоть» да «надоть». – Нам тоже потачку только дай. Видишь вон, Колядкин и живот уж заголил. Колядкин, эй! Демаскируешь нас своим белым брюхом.

 
Но Колядкин, раскинувшись на травке, даже не шевельнулся, а сидевший рядом с ним боец, у которого пилотка была не надета, а положена на голову, праздным голосом удивлял:
 

– Он таким-то манером, это, стегал целковики – счету не было.

– А она что? – спрашивал Колядкин.

– Да что она, это, когда я ее встрел, мало двухпудовкой не крестилась. Силу такую, значит, имела.

– Кончай перекур! – прикрикнул Охватов, и командиры повторили его команду.

 
По всей обороне звякнули лопатки, хрустнула под железом сухая, клеклая земля.
На дороге, что надвое разрезала оборону, стояла двуколка, и разведчики снимали с нее ящики с гранатами и патронами. Чуть впереди, шагах в ста, двое незнакомых ковыряли дорогу. На обочине, в мотках мышиного горошка и повилики, сидели близко один к другому Тонька и Рукосуев с Тонькиной сумкой, видимо только что снятой им с повозки. Рядом петеэровец, стрелок по танкам, выламывал лопатой перед своим ружьем хрустящий бурьян – расчищал сектор обстрела. Из-под лопаты и ботинок его ветерок выдувал пыль.
 

– Хватит уж пылить-то, лейтенант идет, – без сердца сказала Тонька бронебойщику и вместе с Рукосуевым поднялась навстречу Охватову.

– В ваше распоряжение, товарищ лейтенант! – с радостной виноватостью улыбнулась она.

 
Туго повязанная платком, голова у Тоньки казалась совсем маленькой, а сама она в широкой гимнастерке с низкими нагрудными карманами окончательно походила на мальчишку. Ее улыбчивые и виноватые за эту улыбчивость губы не понравились Охватову, и он сказал, обращаясь к Рукосуеву:
 

– Ты хоть бы, по крайней мере, втолковал ей, в каком она положении может оказаться.

– Да ты чудак, лейтенант! – совсем завеселел Рукосуев, нежно глядя на Тоньку. – Чего ты за нее болеешь? Она и без нас знает, что по приказу головы второй ей не дадут. А другую голову надо бы ей, поумней этой. Да уж какая есть. Так, что ли, Тонька?

– Вот это, товарищ лейтенант, настоящее рассуждение.

 
Охватов безразлично махнул рукой на Тонькины слова, а у Рукосуева спросил, указав в сторону копавшихся на дороге:
 

– Что они делают?

– Саперы. Мины вон привезли и Тоньку. Майор Филипенко, дай бог ему здоровья, заботливый: без лекаря не оставил.

 
В разговор вмешалась сама Тонька:
 

– Майор Филипенко при мне, товарищ лейтенант, наказывал им минировать все дороги. Мосты особенно.

– Да он что, в уме? Или самым праведным сделался? А ну, Рукосуев, гони их к чертовой матери. Пусть забирают свою лошаденку и уматывают.

– Напрасно ты, лейтенант, это.

– Боец Рукосуев, приказание слышал?

– Они, товарищ лейтенант, выполняют приказ командира полка, – был настойчив Рукосуев и вдруг весь ощетинился, плотное лицо его налилось возбуждением: – Ты почему-то нам не передал, разведчикам, приказ командира полка жучить по шкурникам? Тонька уже вот только сказала. Пехотинцы знают, а разведчики в полной темноте.

 
Охватов даже растерялся, видя какое-то злое оживление Рукосуева, однако не поверил своей догадке.
 

– Тебе что, не приходилось отступать, Рукосуев? Люди не по своей воле идут на такой шаг. Или не понятно?

 
Рукосуев поставил сумку к Тонькиным ногам, неспешно одернул гимнастерку и с затаенным спокойствием объявил:
 

– А мне и невыгодно понимать это, лейтенант. – И внезапно разгорячился, перешел на «вы»: – А вы не удивляйтесь! Вот так! Да, не удивляйтесь! Вы то подумали, что у вашего подчиненного рядового Аркашки Рукосуева дом на Чижовке в Воронеже? Не подумали. А там две сестренки, как Тонька, да мать безногая. Да я, клянусь, растяну всякого, кто появится на том угорье. – Рукосуев ткнул в закатную сторону. На губах у него появилась слюна. – Хоть свой, хоть немец – появись, шкура. Хватит отступать. Хватит. И молодец майор Филипенко, что отдал такой приказ. А вы его заначили, сховали от нас?!

 
Охватов считал, что вокруг него не найдется и человека, который бы набрался решимости открыть огонь по своим, пусть и шкурникам, – и вот Рукосуев. Этот из тех: что говорят, то и делают. Охватов и верил, и не хотел верить словам Рукосуева, но, увидев обнаженные сталистые глаза его, мокрые с перекосом губы, больше не колебался – будет стрелять! Охватов как-то неожиданно остро почувствовал свою беспомощность, будто его предали, и невольно оглянулся на Тоньку, ждал от нее помощи, но Тонька подтвердила с женской прямотой и беспощадностью:
 

– Верно приказал командир полка – стрелять! Вы всегда, товарищ лейтенант, не тех жалеете. Родину надо…

– Ну вот что, – возвысил голос Охватов и оборвал Тонькины слова, – я здесь командир и приказываю: без моей команды ни единого выстрела! А теперь, боец Рукосуев, позовите ко мне сапера. Который старший.

 
Рукосуев потоптался, потоптался и пошел.
Чтобы не оставаться с Охватовым, следом пошла и Тонька, говоря нарочито громко:
 

– На моих глазах из грязи в князи, а раскомандовался-то.

 
Лейтенант направился к кустам цветущего шиповника, который, весь в свежих розовых бутонах, нарядной зеленой стенкой тянулся вдоль по гребню увала и, видимо, разделял земли двух колхозов или районов. Кустарник на широкой лобовине высоты был хорошо приметен и мог стать для противника вероятным пристрелочным рубежом, однако кто-то нарыл вдоль него окопчиков, и разведчики заселили их: все спасительней, кажется, спрятаться за кустик в открытом поле.
У одного из окопчиков на траве сидел Пряжкин, складнем вырезал из старой ветки шиповника мундштук и продувал его, налившись краской.
 

– Садись, Коля, подякуем, как у нас говорят, побеседуем. Я и угостить могу под это словечко.

 
Пряжкин достал из мешка просоленную тряпицу и развернул кусок сала.
 

– В Частихе той бабке сорок писем написал на газете – так что продукт добыт праведным трудом. Давай. Вот и хлебушко есть.

– Какие мы все разные, – вздохнул Охватов. – И каждый со своей правдой. А кто же рассудит нас?

– Смерть головы пооткусывает – всех сравняет.

– Ты понимаешь, Пряжкин, до этого бы хотелось знать. Если бы знать… Если бы знать, черт с ними и с головами, конечно.

 
Явился сапер, пожилой сержант, пыльный, заветренный, а брюки, гимнастерка и даже кирза на его сапогах отгорели на солнце до материнской нитки, да и худое темное лицо сержанта густо взято белесым лишаем.
 

– Рассовываете мины, а там же разведчики наши, – сказал Охватов саперу. – И вообще наши войска.

– Приказано, товарищ лейтенант.

– А сам-то думал?

– Дак как. – Сапер вдруг приблизился к лейтенанту и вполголоса сказал: – Мы только ямки сделали, а мины уж потом закопаете сами, товарищ лейтенант. Смертно, должно, сразились там. Известно, танки у него. Гляди, так сюда вымахнет. Не проглядеть бы его. Не оплошать.

 
Сапер никак не назвал немцев, видимо, не имел под рукой подходящего слова, которое бы заключало в себе и ненависть, и пренебрежение, и уважение к вражьей силе.
 

– Не проглядеть бы, – повторил сапер назидательно.

– На то поставлены.

– Да уж это конечно, – согласился он и с горькой бабьей прощальностью запокачивал головой, глядя уже не на лейтенанта, а на рядового Пряжкина: – Эх, ребяты, ребяты, местечко высокое оседлали вы – в самый раз памятник ставить.

– Ты это к чему? Эй, батя, это как понимать? А? – прицепился Пряжкпи к саперу, и тот, уходя, опять улыбнулся горестно:

– Да вот так и понимай. Малехонький ты порожек для фашистского танка.

– Да ну его к лешему, – запросто махнул рукой Пряжкин, а у самого на сердце засосало, и уронил голос: – Над всеми памятники ставить, так по земле не пройдешь, не проедешь. Ешь, Коля, ешь.

 
Охватов все время чувствовал не дающую ему покоя озабоченность и потому не мог отдыхать, но и не мог с душой взяться ни за какое дело. Ему, как и всем остальным, было тягостным ожидание приближающегося боя и хотелось только одного: чтобы скорее наступило то, чего они боятся и ждут.
Он сел на кромку окопчика, и ноги вдруг затекли гудом, зачугунели, будто сапоги его были сшиты не из кожи, а из броневого листа. «Третий день не разувался», – подумал Охватов, а сказал совсем другое, что преследовало и мучило:
 

– Я понимаю майора Филипенко – он добрый, черт возьми. Он вот словом обидит солдата и тут же готов извиниться. А трусов, верно, ненавидит. Из-за одного труса, бывает, гибнут десятки. И дорогу минировать приказал сгоряча. А этот дьявол, видал, какой прыткий – растяну всех. Я тебе растяну!

– Ты о чем, Коля? Опять что-нибудь этот Рукосуев?

– Да и он, и не он.

– Меня этот Рукосуев знаешь чем удивляет? – Пряжкин искренне и светло восхитился: – Поет частушки, все поносные, но в каждой – уж я замечал – литая рифма: «Завлеку да завлеку – сама уеду за реку». Вот ведь черт какой! Я готов визжать от восторга, а он ничего, по-моему, не понимает. Совсем не понимает. А Тоньку приручил. Приходит как-то от нее и говорит: вы обратите внимание, говорит, господа присяжные, какое у Тоньки красивое лицо, а нос иконописный. Вот небось такими словами и обаял ее. Да ты, Коля, и не слушаешь? Что ты?

– Да ведь накатывает, Пряжкин. Слышишь?

 
Что «накатывает», чувствовали уже все: передовая, удаленно и слепо стучавшая с утра, вдруг совсем угрожающе подвинулась, дохнула близким грохотом, с перепадами, тяжело задребезжала, словно за окрестными увалами брали разгон тысячи необкатанных жерновов. Земля качнулась, живые глубокие толчки пронзили ее насквозь, и Охватову показалось, что все: и пашни по косогорам, и густые травы в лощинах, и темно-зеленый вал шиповника, и нагретая солнцем дорога, и бойцы на ней, – все это вроде вздрогнуло и покачнулось.
Охватов поднялся и пошел к дороге. Тонька и Рукосуев сидели все там же, в траве, к ним подсел еще бронебойщик – стриженую голову его покрывал носовой платок с узелками по всем четырем углам. Тонька по– женски основательно сидела на земле, вытянула разутые ноги, а в руках держала зеркальце и, обнося им себя то справа, то слева, с улыбкой прилепливала к губам алые лепестки шиповника. «Совсем беспонятная, как малое дитя», – с раздражением подумал о ней Охватов.
 

– Навоюешь с такими, – сказал Рукосуев вслед лейтенанту и пошел за ним на дорогу к солдатам, вполголоса ругаясь и шаркая сапогами. – В слезы ударились, сволочи.

 
На дороге, в пыли, сидел худоплечий солдат с розовыми оттопыренными ушами, и по этим еще свежим, домашним ушам Охватов определил, что солдат из новичков.
 

– Очки малый потерял и вот убивается, – стали объяснять Охватову и подталкивать сидящего солдата: – Встань давай.

– Уж как-нибудь.

 
Солдат встал и заоглядывался синими воспаленными глазами, никого не узнавая. Был он совсем молод, и детские пухлые губы его все еще плакали.
 

– Вы разрешите его мне, господа присяжные заседатели, – ни к кому не адресуясь, сказал Рукосуев, и все обратили на сутулого внимание, только молодой боец продолжал оглядываться ищуще и беспомощно. – У меня хорошее зрение, на двоих хватит. Я ему окопчик только попереди себя вырою. Ну дак как, родной, решил? Пойдешь ко мне? – Рукосуев обнял было солдата, со зловещей лаской заглядывая в его глаза, но тот испуганно и поспешно отстранился, и это окончательно взбесило Рукосуева: – Без рук, без ног останешься, а ходу с этой высоты тебе нету. Еще хоть один звук, и тебе не понадобятся очки. А ну, за мной шаго-ом марш. – Рукосуев вдруг почувствовал угрюмое молчание пехотинцев и вызверился на них, подвигая автомат: – Что распатронились? Может, еще есть такие плакальщики?

 
Прибежал взводный, старший сержант, но, зная злую лихость разведчиков, не заступился за своего бойца. А Рукосуев, подталкивая солдата углом автоматного приклада, сулил ему:
 

– У меня не заверещишь.

 
Охватову сделалось жалко потерявшегося новичка, в груди неожиданно, но сильно дрогнула и зазвенела тугая забытая струна, и под влиянием давнего этого живучего чувства он зло подумал о пехотинцах: «Да что же вы за народ, черт вас возьми? Что за народ вы, коли не можете защитить своего товарища? Пехота…» – скомкал свою мысль Охватов и сказал солдатам:
 

– Что же вы товарища-то отдали? Или у каждого есть слёзная слабость?

– Видите ли, товарищ лейтенант, – сказал взводный, деликатно пожав плечами, – мы не готовились воевать вот так, на особицу. Думали, пойдем вперед всем фронтом, а сидеть и ждать, знаете, жутковато. Да и люди не обстреляны, товарищ лейтенант.

– А друг за друга надо все-таки стоять. Рукосуев! – крикнул Охватов и, догнав разведчика, миролюбиво сказал ему: – Ты что, Арканя, не знаешь, куда деть злость? Потерпи немножко.

 
То, что Рукосуев решительно обошелся с пехотинцами, Охватову понравилось: кто его знает, какой он будет, бой, и лучше приструнить людей, чем разжалобиться к ним.
 

– Тяжко на душе, вот меня и мутит. А эти в такую отчаянную минуту очки теряют, в слезы. А еще и боя не было. У кого же он защиты-то ищет? У моих сестер? У моей безногой матери? Коля, родной мой, – Рукосуев тоже назвал Охватова по имени и затрясся, – я знаю здешние места: если не удержимся тут – до самого Дона немец погонит. Нет, ты меня за руку не хватай! Не хватай, говорю!..

– Да ты иди успокойся и не куролесь: на твоих руках еще Тонька. Должен же за нее кто-то отвечать. А ты ступай в свой взвод и забудь, что за спиной есть дороги. Верно, что распатронились.

– Вот это слова, насчет Тоньки-то! Вот это слова! – немножко повеселел Рукосуев и направился к Тоньке, которая уже убрала и зеркало, и лепестки шиповника и не улыбалась.

– Недокур показался! – закричал от своего окопчика Пряжкин и, встав на колени, навесил над глазами ладонь.

 
Когда Недокур и двое ходивших с ним в разведку стали спускаться с дальнего увала, закрывавшего собою весь западный небосвод, можно было разглядеть, что они торопятся, а иногда и бегут, тяжело и неподатливо.
Вся оборона ожила, стала перекликаться. Потянулись к дороге, высказывая свои соображения:
 

– Порадуют сейчас.

– Да уж гляди.

– Последний-то, должно, совсем задохся.

– Мотоциклетку ба…

– А у меня была: пока жинка яишенку бьет, я в город по вино сгоняю. Только рубаха пузырится.

 
Встретились и отошли в сторонку. От Недокура так резко и густо разило горячим потом, что над ним, как над лошадью, с голодным жужжаньем вились оводы. В морщинки на шее набилась и намокла пыль, на пилотке чуть выше среза белела соль. Сняв вещевой мешок с автоматными дисками и гранатами, Недокур бросил его на дорогу:
 

– А это что за орава?

– Нам в помощь.

– Так они что, на толкучке? Вот же немец. Обороны-то нету больше. Смял немец все танками. Вон уж где.

 
Охватов хотел скомандовать по окопам, но бойцы сами побежали занимать свои места: их, видимо, предупредили недокуровские разведчики о близкой опасности.
 

– Значит, в прикрытии мы?

– А еще что?

– Всю оборону немцы смяли. На хуторе майор какой-то зацепился с полуротой за постройки, да вряд ли надолго. Мы уж думали, и не дотянем. А нас, выходит, в прикрытие?

– Воздух! – в несколько голосов забазланила оборона, и поднялась лихорадочная беготня, суета, крик.

 
А с запада, нависая над дорогой и полем, рассыпанным косяком приближались штурмовики, гудели с тем подвывом, по которому бойцы безошибочно угадывали фашистские самолеты.
 

– Двенадцать, – успели сосчитать.

 
Над лощиной самолеты зачем-то снизились, и те, кто еще имел выдержку наблюдать за ними с высотки, видели, как туго и неярко отразилось солнце в плексигласе их колпаков. Через окопчики бесплотно махнули простертые тени, все время нараставший вой моторов заметно опал, и солдаты уже готовы были поверить, что смерть, как и утром, пронесло, но вдруг всю высотку встряхнуло, ударило глубинной судорогой, и забарабанили взрывы один по другому, вперемежку, слитно. Разорванный воздух, дым, пыль, срезанная осколками трава и сами осколки – все это ударило по окопчикам, и редкий не покаялся в лени, чуя, как запохаживал по спинам смертный ветерок.
Три раза обернулись немцы над высоткой, осыпая ее мелкими бомбами и кропя из скорострельных пулеметов.
При очередном развороте они вдруг ушли на восток, и наступила быстрая тишина, которой трудно было поверить. Из завалившихся и оплывших укрытий небойко начали вылезать встрепанные солдаты, не узнавая ни друг друга, ни растерзанной и обожженной вокруг земли, ни искалеченных кустов шиповника.
Когда уж все были наверху, четыре самолета совсем бесшумно вернулись из-за лесистой балки и снова начали стрелять и бросать мелкие бомбы на высотку. Бывалые солдаты расторопно нырнули в свои окопчики и затаились, а новички поддались страху – кинулись по полю. За первыми побежали другие, и скоро все поле ожило от обороны до балки. Немецкие летчики снизили свои машины и расстреливали, как подвижные мишени, обезумевших и беспомощных людей, заботясь о том, чтобы с каждым заходом скосить как можно больше.
Налет для обороны был губителен: больше всего, конечно, пострадали пехотинцы.
Повторись еще такая воздушная атака, и немецкая пехота может строем пройти через убитую высоту.
XVI
 
 
Казалось, распахнутыми ярусами, затопив все небо и землю могучим рокотом, летели связи тяжелых бомбардировщиков. Где-то там, далеко на западе, они взяли высоту, направление, уставные интервалы и здесь, над увалами, проплывали сосредоточенно и стройно, может быть уже видя свои цели в дымах Касторного или Воронежа. Оттого что вражеские самолеты так спокойно и выверенно шли разрушать наши тылы, у солдат было ощущение, что нигде уже не осталось надежной земли.
Было жарко. Травы пылали от зноя. Чем-то до крайности растревоженные, ожесточенно гудели большие поганые мухи. На солнце быстро вяла и подсыхала поваленная осколками трава.
Пехотинцы хоронили убитых в сухой общей могиле. Среди убитых был и тот, что потерял свои очки.
 

– Себя, по существу, оплакал, – сказал взводный и, держа в кулаке наплечный ремень сумки, с явным сочувствием добавил: – Должно быть, дьявольская интуиция была у человека.

 
Охватов поглядел на меловое лицо убитого и увидел на его переносице черный надавыш от дужки очков, а молодые, не обмятые житьем губы все еще плакали.
Дальше всех убежал. Разумеется, интуитивно чувствовал.
 

– Не бегал бы – и жив остался.

– Не обстреляны, товарищ лейтенант. И вы, полагаю, поначалу метались.

 
Сержант сказал правду, и Охватов не нашел ответа,
осердился:
 

– Ты иди-ка лучше займись обороной. Час сроку, чтоб восстановить окопы. В полный рост чтобы были. Иди, иди, жив будешь, на это дело наглядишься. – Охватов кивнул на могилу, куда солдаты укладывали убитых один к одному, заворачивая им на лица подолы гимнастерок.

 
В мелкой придорожной канаве, страдая от болей и жажды, с синими, бескровными лицами лежали и сидели раненые.
Закатав рукава, гологоловая и расторопная Тонька споро рвала бинты, стягивала с полуживых рук и ног одежду, обувь, слушала стоны и матерщину, ползала на своих круглых коленях по земле, то и дело вытирая пот уголком марли, сунутой в нагрудный карман.
 

– Поругайся, поматерись – тут все свои, – со знанием истины авторитетно разрешала Тонька, а руки ее без видимого сострадания и бережи брались за раны, пугали неосторожностью, но именно под твердыми и решительными пальцами унималась боль, и солдаты с благоговением глядели на Тоньку, потому что она – единственный человечек в этот чудовищно жестокий час – разумно хотела помочь им.

– Голубушка! – стонал тамбовский солдат прищемленно и тихо. – Должна, поди, остановиться – изойду так-то.

 
Солдат был ранен в грудь и неумело обмотал рану рубашкой, располосованной гимнастеркой, однако все это намокло и сочилось кровью. Сам он захмелел и отупел от потери крови, только чувствовал, как давит его к земле жаркое солнце, и не ложился, боясь лечь и умереть. Когда мимо проходил лейтенант Охватов, тамбовский, бодрясь и торопясь, заговорил:
 

– У меня винтовка двенадцать тридцать три ноль три, с полуторным прицелом, ежели…

 
Охватов подумал, что это был исправный по службе солдат, и хотел сказать ему что-то утешительное и ободряющее, но подошла Тонька, испачканная кровью, некрасивая и деятельная:
 

– Как же я с ними, товарищ лейтенант? Много тяжелых.

– Кто может, пусть уходят в тыл. Тяжелых заберем при отходе.

 
Ничем не помог командир, – да и чем он мог помочь? – но сказал четко, определенно, будто все решил как надо. Тамбовский, с ранением в грудь, услышал слова лейтенанта и стал подниматься, выпучивая от боли и напряжения глаза, и вдруг повалился на спину, сухо ударился головой о приклад своей винтовки номер 123303, уходящие бутылочно-мутные глаза его мертво остановились.
«Только бы не так», – чего-то испугался Охватов и тут же забыл об этом, потому что из обороны закричали, что дозорные на увале дали две зеленые ракеты: значит, на дороге с запада кто-то замечен.
И действительно, скоро на гребне увала показались люди, гусеничный трактор с орудием на прицепе, повозки и опять люди.
Трактор уж почти спустился в лощину, а солдаты все шли и шли из-за увала. Может, от пыли, поднятой ими, или от нагретого воздуха солдаты казались серыми, как и ослепленная солнцем дорога.
Вдруг на увале, прямо в негустых рядах идущих, упал снаряд, и через несколько секунд до обороны докатился звук разрыва. И следующие снаряды прилетали с удивительной точностью: вероятно, артиллерийский наблюдатель хорошо видел и дорогу, и идущих по ней. Солдаты врассыпную потекли вниз, в лощину, – здесь их огонь не доставал.
 

– Уходят! Братцы, это что же такое! – истошно завопил Рукосуев и, подбежав к окопу бронебойщика, пал за ружье. Сам бронебойщик, на ощупь скобливший подбородок безопасной бритвой, глазом не успел моргнуть – Рукосуев выстрелил. Это был первый выстрел в обороне, и его слышали все, недоумевая, кто это и куда стрелял.

 
А трактор вдруг пошел боком, боком и, загородив дорогу, остановился.
 

– По изменникам Родины! – скрипел зубами Рукосуев и, отбиваясь от наседавшего бронебойщика, сделал еще три выстрела. Ошеломленное понизовье местами залегло, замешалось.

 
На выстрелы прибежал Охватов, бросился в окоп, отбил у Рукосуева ружье, а самого бойца, остервеневшего и махавшего кулаками, они с бронебойщиком выбросили из окопа. И в тот жe миг близко на дороге разорвался дальнобойный снаряд. Рукосуев вдруг подломился на своих крепких ногах, лег на землю и начал подгребать к себе что-то плывущее у него из рук, уже перемешанное с глиной, но все еще живое, светло-розовое.
 

– Напрасно это мы его, – вздохнул бронебойщик. – Не то мы сделали. Не то.

 
Наверх поднимались отходившие и были до того измучены и утомлены, что тут же у обороны ложились, прося бинт, воды или курева. Они не могли даже возмущаться, что по ним стреляли. И только малорослый, но командирского вида человек в синих комсоставских брюках и невыгоревшей – значит, суконной – пилотке кричал что-то, размахивая пистолетом. «Вишь ты! – глядя на его воинственную фигурку, осердился Охватов. – Отходишь, и помалкивай в тряпочку. А то еще права качать станет…»
 

– Кто тут стрелял? Я спрашиваю, командует кто?

 
Это был пожилой командир, сухопарый, с тонкими ногами, перехваченными в икрах зауженными голенищами. Воинственная легкая и голенастая фигурка его была очень знакома, но самого человека Охватов не мог узнать.
 

– Кто командует? – шагая вдоль обороны, кричал командир, раскачивая отяжеленной пистолетом рукой. Охватов вроде бы слышал когда-то этот несильный голос, но не хотел узнавать его, а разглядывал Рукосуева и ничего не мог сделать с подступившими к горлу слезами.

 
Лейтенант не любил, часто не понимал Рукосуева, но ценил его, верил ему и в чем-то даже готов был походить на него. Рукосуеву нравилось, да он и умел, подавлять людей и, может быть, потому не имел друзей. В вылазках был бесстрашен, упрям, настойчив в выполнении задания, во имя чего ни капли не берег себя и уж совсем ни во что не ставил жизнь своих товарищей. Разведчики втайне даже побаивались ходить с ним в одной группе, хотя он никогда не оставлял в беде напарника. Храбрый до полной безответственности, Рукосуев иногда перед самым выходом в поиск непреклонно заявлял:
 

– Стреляй – не пойду. У этого проклятого Недокура опять вся рожа красными пятнами взялась.

– Ну не пойдет он, – уговаривал Охватов.

– Да не в нем дело. Просто ослабление духа. Никак ты этого не поймешь.

 
Рукосуев был груб, похабен и в то же время трогательно и заботливо любил своих сестер, а Тоньку носил на руках и лаской привязал к себе, хотя и был много старше ее. Он совсем не пил вина, но в вылазках при случае прихватывал, а потом угощал разведчиков и жестоко пушил их за то, что они мало знают песен и не любят петь. В такие минуты он откровенно, с трезвой и потому страшной настойчивостью говорил:
 

– Не я командую вами! Ах, не я! Я бы вам всучил щетинку.

 
Охватов глядел на Рукосуева, который уже вне сознания все еще сжимал кулаки и со скрипом жевал землю своими изломанными зубами.
 

– Ты тут командуешь? – спросил подполковник, дулом пистолета поворачивая к себе Охватова – тот повернулся и некоторое время слепым взором глядел на командира, не понимая его вопросов. – Ты знаешь, что бывает за такие штучки?

– Ошалел вот один. – Охватов пошевелил автоматом в сторону окопчика, и подполковник все понял, но потока злости своей не мог остановить.

– Ты командир или у тебя всяк себе командир?

– Я, товарищ подполковник, докладываю вам, что ошалел вот один, у него сестры и больная мать в Воронеже.

 
Подполковник вдруг остолбенел, и маленькое свирепое личико его обмякло, и он, не веря и удивляясь, спросил:
 

– Да ведь ты Охватов?

– Я, товарищ подполковник, – узнав своего бывшего комбата майора Афанасьева, промолвил Охватов и прерывисто, со всхлипом вздохнул – хотел обрадоваться встрече и не мог, хотел обнять Афанасьева, как отца, и побоялся, хотел заплакать от вины и отчаяния, но все это подавил в себе, горько и растерянно улыбаясь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю