355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Акулов » Крещение » Текст книги (страница 3)
Крещение
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:20

Текст книги "Крещение"


Автор книги: Иван Акулов


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]

На новом месте Охватов приживался совсем трудно. Неожиданно для себя он глубоко затосковал по ребятам своего взвода, по занятиям, наконец, по лейтенанту Филипенко, который и гонял до седьмого поту, и придирался за всякую мелочь, и жестоко наказывал, а вот в душе о нем отстоялось только одно доброе.

Почти все время Охватов работал в лесосеке, километрах в восьми от лагеря. В тот день было промозглое, хлипкое утро, и мрачный, неприветливо ощетинившийся лес сдержанно и уныло шелестел, просевая через хвою и сучья крупный бисер дождя. Охватов шел с поднятым воротником шинели и не сразу увидел на лесной вырубке людей в жестких зеленых пилотках и таких же жестких и зеленых френчах с белыми гладкими пуговицами, а когда увидел, остолбенел: это были пленные немцы. Охватов и шедшие с ним бойцы остановились и, не скрывая любопытства, начали разглядывать немцев. А те были заняты своим: у них прихлопнуло кого-то поваленным деревом, и все сгрудились в кучу, о чем-то громко говорили, не слушая друг друга, похоже, ругались. Все они были отменно рослые, сытые, с белыми лицами и белыми же крепкими шеями. На всех были ладные, в талию, короткие мундиры с короткими рукавами и низкие, свободные, из красной бычьей кожи сапоги. В таком укороченном обмундировании немцы казались еще крупнее, опасно рукастее. Наконец они обратили внимание на остановившихся бойцов в тяжелых, политых дождем шинелях, начали на них показывать пальцем и смеяться. «Черт знает что, будто не они, а мы пленные», – подумал Охватов. Старший команды рядовой Пинягин вдруг весело крикнул:

– Фрицы, кляп в горло. Гитлеру капут!

Один из немцев, с умным продолговатым лицом, синими столбнячно-недвижными глазами, с белой ромашкой в петлице, сказал, старательно выговаривая русские слова:

– Быдло! Будешь лизать мой сапог, свинья!

Было это сказано с такой злой уверенностью, что Пинягин растерялся, и, пока обдумывал, что ответить, из кустов вышел младший лейтенант и строго спросил у бойцов:

– Из какого полка? Чего болтаетесь?

Остаток пути в лесосеку шли в угрюмом молчания. Встреча с немцами у многих неожиданно опрокинула привычные и надежные мысли. Вот он, враг, видимый, живой, во плоти человека, в плену, по нет ни слабости, ни страха в его умных сине-леденистых беспощадных глазах. «Лютый враг – германец», – вспоминал Охватов слова ополоумевшего старика и потом весь день не мог работать, запутавшись в своих мыслях.

Напарник Охватова по пиле, широкорожий подсадистый боец, но годам едва ли не отец Николаю, тая в узких глазках слепую злость, обронил на перекуре:

– Пешком идти – за три дни будешь. Вот тебе и Москва. Немцев-то видел? Видел, как смотрят?

– Ихняя клонит.

– Клонит, – невесело усмехнулся широкорожий. – Клонит. Взяла – не клонит уж. К чему я тебя про немцев-то пытаю?

Охватов подавленно молчал, и широкорожий чутьем бывалого понял, что глупого юнца тоже гложут мысли о доме, осмелел:

– По домам надо всем. Под всяким разным видом. И войне конец. Чего уж там еще? У меня двое ребят, У тебя невеста небось, мать.

– И мать и невеста,

– Ты вот, гляжу, и не жил совсем. А тебе раз – и пулю в хайло. За что?

Охватов хотел что-то возразить, но по лесосеке разнеслась команда кончать перекур. Широкорожий, поднеся к самым губам окурок, заплюнул его густой слюной и, щуря глазки, заговорщически шепнул:

– Давай дружбу водить да сухарики подкапливать. Как хоть твое фамилье?

– Гнус ты, дядя.

– Всякий человек гнус… Беремся-ко, а то и в самом деле с глупым умного слова не скажешь.

Потом работали молча, усердно, желая задавить неприятный разговор. Широкорожий все маялся, что преждевременно открылся незнакомому. Думал: «Ляпнет кому-нибудь этот молокосос про меня – и поставят к стенке». К вечеру он совсем не мог работать и, сказав, что заболел нутром, ушел в глубину делянки. Охватов долго смотрел вслед подсадистой фигуре напарника, а потом, оставшись один, перебрал в памяти все события дня, связал их между собою и ужаснулся: «Это что же такое, пленные смелее нас. Злее нас. Да случись, они победят – не только сапоги, ихние задницы лизать заставят. А этот гад на сухарики подбивает. Этот гад уже готов лизать…»

Вечером, во время ужина, Охватов улучил минутку и сбегал к столам своей бывшей роты. Увидев там старшего лейтенанта Пайлова, обрадовался, как родному, и не раздумывая подошел прямо к нему.

– Хоть ты и не по команде обратился, Охватов, но я понимаю тебя. Молодой, здоровый – ясное дело, надо в строевую роту. Думаю, мы заберем тебя.

 
Через два дня рядовой Охватов вернулся в свою роту, и лейтенант Филипенко перед всем взводом подал ему руку.
На первом же занятии по тактике Охватов и Малков попали в один окопчик. Малков, накручивая трещотку, означавшую ручной пулемет, кричал на ухо Кольке:
 

– Письмо получил из дому. Отец пишет, что мать твоя чуть ли не каждый день приходит, плачет, что нас заморили тут.

– С чего она вдруг?

– Крокодильи слезы льешь в письмах, вот и вдруг.

– Написал, что есть. Правду написал.

– Кому нужна твоя правда? Матери? Их самих там перевели на карточки: щепоть крупы да кусочек хлеба. Постыдился бы, правдолюб! Жрешь три раза в день, обут, одет. Напиши ей: жив-здоров, учусь бить немцев. Скоро буду дома. Обрадуешь старуху. До потолка она прыгнет от радости… Ты гляди, Колька, не сегодня-завтра на фронт выедем. Вот так, в кулак надо сжаться. Прав лейтенант, потерянную голову всякая пуля метит. Я за тебя во как переживаю! Да и лейтенант тоже. Руку тебе попал как равному. Он всех нас насквозь видит. И видит, что нутро у тебя доброе, да немного слюнтявое. Со слезинкой.

На другой день Малков отчего-то проснулся до подъема. Еще все спали, и ему было приятно, что он один не спит и у него есть время подумать. Сквозь сырое полотно палатки проливался алый свет восходящего солнца. Пахло холодной травой и хвоей. По всему угадывалось ведреное утро.

По команде «Подъем» Малков первым выбежал на линейку и тут же наскочил на старшину.

– А вот тебя мне и надо, – сказал старшина, хотя минутой раньше еще не знал, кого направить в распоряжение начальника штаба полка майора Коровина. Связной дежурного по полку передал старшине, чтобы боец был подтянутый, расторопный. – Быстро оденься и доложи помкомвзвода, что поедешь в город!

– Слушаюсь, товарищ старшина.

– Отставить. К пустой-то голове руку прикладывают?

Малков проделал все точно, как требует устав, и старшина, оставшись доволен, сказал вслед ему:

– Ах и бездельник ты, Малков… Рота, становись!

 
V
 
 
В конце августа и начале сентября, в один из самых тяжелых периодов войны, все центральные газеты Советского Союза много и подробно писали о кровопролитных боях в районе Смоленска. После падения древнего города, который, как и в былые годы, называли воротами русской столицы, советские люди с напряженным вниманием следили за развернувшимся сражением под Ярцевом, Ельней и Рославлем, где на дальних подступах решалась судьба самой Москвы. Сообщение о том, что советские войска наголову разбили восемь немецких дивизий и взяли Ельню, было встречено с огромной радостью по всей стране. Это была не просто первая победа Красной Армии над немцами, по и первый кусок земли во всей Европе, отвоеванный у гитлеровского вермахта. «Завершающий удар по противнику под Ельней, – писали газеты, снабжая материалы крупными заголовками, – был нанесен в ночь на 5 сентября. Под прикрытием темноты наши части внезапно обрушились на врага. Фашисты в панике побежали, оставляя окопы, бросая убитых и раненых, оружие, боеприпасы, снаряжение, автомашины и танки. В ходе боев наши бойцы, командиры и политработники проявили чудеса героизма и полностью разгромили ельнинскую группировку немецко-фашистских войск. Над Ельней снова взвился советский флаг!
Наша авиация, которую гитлеровские хвастуны еще в первые дни войны объявили разбитой в боях на смоленском направлении, продолжала уничтожать самолеты противника и его мотомехчасти, громить аэродромы и военные объекты. Точно установлено, что немецкие самолеты уклоняются от встречи в воздушных боях с советскими истребительными самолетами.
Группа фашистских армий, нацеленных на Москву, на всем своем фронте перешла к обороне. Попытка гитлеровских генералов с ходу овладеть Москвой полностью провалилась!»
Прочитав сообщение о победных боях под Ельней, отец Ольги, лысый, благообразный старичок с реденькой бороденкой, достал из горки графинчик с малиновой настойкой и, весь праздничный, умасленный радостью, объявил:
 

– Ну, вот вам и светлое воскресенье. Я что говорил? Говорил, что немец долго не выдюжит. Оля, Олюшка! – Он толкнулся в комнатушку дочери, где жили молодые. – Слышала ты: восемь немецких дивизий истреблено советскими войсками. Ха, уклоняются от встречи! А куда ты уклонишься, куда?

Из комнатушки вышла Ольга в своем девичьем халатике, проносившемся на грудях и расставленном, но все равно узком в плечах и бедрах, выхватила из рук отца газету и прочитала ее, нетерпеливо расхаживая по узкой кухоньке.

 
Старик мял сухую бороду, хрустел ею, щурился на дочь.
 

– Так что вот, пока тут твой Василий того-этого, войну закончат.

– Он выпил еще настойки, и на него напало пустословие: – Так что, ежели твой Василий, того– этого хочет проявить себя со всех сторон, он должен поспешать. А то как же! Будут его ждать. Я сам служил в солдатах, знаю: на учениях высоко не подпрыгнешь. Нет, не подпрыгнешь.

«Ой, не то, папка. Ой, не то», – размышляла Ольга, уйдя в свою комнатушку. Потом она еще раз прочитала газету, и чувство неопределенности овладело ею: она то смеялась, то плакала, то пела – и только сейчас начинала понимать, в каком большом напряжении жила все последнее время.

Этот день принес Ольге еще одну новость. Уже перед вечером прибежала посыльная квартирно-эксплуатационной части и передала Ольге Коровиной ключи от двухкомнатной квартиры, которую освободил, уехав на новое место службы в Читу, подполковник Хряков.

Ольга не любила откладывать дел. Тотчас побросала в вещевой мешок свои старые платьишки, Васильеву гимнастерку, фуражку, отслужившую положенное, и вышла из дому.

Был спокойный вечер с широким багрово-рдяным закатом. Тополя по берегу Камы, облитые печально-угасающим светом зари, тихо и торжественно теплились. На пристани играл духовой оркестр, и звуки вальса то припадали к земле и угасали, то поднимались до вершин тополей, звенели в их бронзовой листве и, затихая, опускались на землю, теплые, мягкие, тревожно-ласковые. Ольге опять захотелось плакать. На глаза навернулись слезы: и тополя, и встречные прохожие, и деревянные перила мосточка – все вдруг размылось, расплылось. «Дура ты, – с улыбкой подумала о себе Ольга. – Дура и обабилась: что ни шаг, то и слеза…»

Радость пополам со слезами теснила ее грудь, и, когда она поднялась на второй этаж, открыла дверь и вошла в пустую незнакомую квартиру, когда распахнула створку окна, выходившую на пристань, когда опять уж совсем близко услышала духовой оркестр, села к столу и так горько расплакалась, что у нее заболела голова и начало неприятно дергаться верхнее левое веко.

Утром она проснулась с ясной и освеженной душой. Ночью прошел дождь, и вымытый воздух в городе был влажен, мягок и чист. В утренних известиях радио сообщало, что в течение ночи крупных боевых действий не велось и существенных изменений в положении войск на фронте не произошло. За день наша авиация уничтожила 94 самолета противника, потеряв 12 своих самолетов. Ольга в приподнятом настроении умылась, прибрала волосы и побежала в комендатуру звонить мужу в лагерь, чтобы он приехал домой и помог перебраться на новую квартиру, которую они так долго ждали и для обстановки которой припасли денег. Они любили мечтать о такой квартире, где у каждого будет свой рабочий стол, свои книги и будет большой круглый раздвижной стол, за которым они станут принимать гостей. И даже то, что Василий из-за множества дел не может приехать, не огорчило Ольгу.

– Я пошлю в твое распоряжение пару бойцов – вот и учись командовать, – повеселевшим голосом кричал майор Коровин. – Не сердишься? Совсем? Это правда? Ты же умница у меня. Ну, действуй, на то ты и жена командира.

В полдень пришла полуторка, и на ней приехали два бойца. Высокий, с умными зеленовато-угарными глазами, козырнул шутливо и ловко:

– Товарищ Оля, два бойца прибыли в ваше распоряжение. Докладывает старший – рядовой Малков.

Ольга вначале немного смутилась. Но потом на его приветливый голос тоже улыбнулась и так же шутливо стала по стойке «смирно». Они дольше, чем следовало бы, глядели друг на друга и наконец беспричинно расхохотались.

– Загоняйте машину во двор, и все это можно грузить, – она указала на чемоданы, узлы и мешки, сваленные на полу.

Малков вышел на улицу, и Ольга, стоя у открытого окна, слышала, как он сказал своему товарищу:

– Ну, красивая баба! Прямо вот так и излажена… Давай открывай ворота.

Она почувствовала, как жаркий румянец опалил ее щеки, но осудила себя: «Нехорошо, они же Васины подчиненные». Она хотела сделаться серьезной, даже немножко строгой, и не могла, а потом махнула рукой, и все пошло просто, весело. И то, как они выносили громоздкий, за все цепляющийся буфет, и то, как обкладывали в кузове мягкими мешками зеркало, и то, как трое, мешая друг другу несли ящик с посудой, и то, как Малков, подобрав с полу белую пуговицу, подал ее Ольге, – все им казалось смешным. И они смеялись.

В новой квартире пахло вымытыми полами, свежей известкой, гулко, бодро звенели по пустому полу кованые армейские каблуки. Отец Ольги ковырялся в замке дверей и, хмельной от своей настойки, легко вздыхал.

Когда все вещи были подняты наверх, Ольга застелила стол газетами и собрала еду. Выставила бутылку вина. Малков распечатал консервы, и они взяли рюмки, – не зная, за что пить.

– За товарища Сталина, – сказал вдруг посуровевший старик. – Ему больнее всех эта война.

 
Все выпили, а старик налил себе еще:
 

– Все в моей жизни как надо быть, а вот жалко, что не имею я сына. Служил бы он теперь, как вы, а мне б, старику, было утешно, что я вырастил государству опору и защиту. Ведь, скажи, такая война разразилась на земле, а я вроде сломанного колеса на обочине, и нет замены. Это вам по уму?

– А дочь? – спросил Малков, не принимая всерьез жалобу старика.

– Дочь – она дочь и есть. Служить ты ее не пошлешь. А сейчас цена всякому человеку определена службой. – Старик похлопал по плечу Малкова, потрогал свою бороду и вдруг взметнулся: – Газеты пишут, что немцы одного нашего вида боятся. А как не бояться?! Как не бояться, коли идет на тебя вот такой молодец с красноармейской звездой?! Верно я говорю?

– По-моему, верно, – ответил Малков.

– Уж так вот одного вида и испугались, все вот так в обморок и упали, – возразила Ольга, и дед почему-то не стал спорить с нею, потянулся к рюмке и, никого не приглашая, выпил.

Провожая бойцов, Ольга приостановилась на лестничной площадке с Малковым и сказала ему:

– Я очень рада, что познакомилась… Вы хорошие ребята.

– Нам бы хоть одну такую, как вы, – все еще хотел шутить Малков, желая зачем-то вернуться к тому бездумно-веселому и радостному настроению, с которым они увидели друг друга.

Но Ольга была строга, задумчива и шутку Малкова оставила без внимания. Только на крыльце улыбнулась, и то скромно, сдержанно:

– Доложите своему майору, что вы все сделали на пятерку.

 
Малков козырнул ей на прощание, и на этом расстались.
Ольга поднялась к себе и долго стояла у окна, глядела на сумеречную реку, приблизившуюся, казалось, к самому дому вместе с огнями бакенов и маленьким буксирным катером, который проплывал мимо и тянул длинную плоскую баржу, мигая красным и зеленым фонарями на мачте.
С самой первой минуты, едва переступив порог новой квартиры, Ольга с радостным возбуждением стала думать о том, как будет расставлена мебель, как будут прибраны комнаты, как, наконец, сама она, управившись со всеми делами, сядет к открытому окошку и просидит до ночи, глядя на родную Каму, на пароходы и баржи, бесконечно и неторопливо проплывающие по ней… Потом в обихоженную квартиру придет Василий, и ему все понравится, потому что все здесь прибрано, расставлено, развешано и постелено для него и так, как бы хотел он. Василий любит, когда Ольга угадывает его желания, в такие минуты оба они бывают счастливы н оба довольны друг другом. Эти приятные хлопоты по устройству своего жилья занимали Ольгу почти неделю. Вечерами ей было совсем хорошо, потому что к вечеру она нетерпеливо ждала Василия. Но он не появлялся, и в сердце Ольги начало закрадываться сомнение: к месту ли радости её? Да и вообще, то ли она делает, тем ли она живет?
Был субботний вечер. На пристани встречали пароход с мобилизованными, и опять духовой оркестр играл марши и старинные вальсы. Ольга слушала их и готова была плакать. Она начинала смутно понимать, что в душе ее нарастает что-то новое, чему еще нет названия, но что должно в корне изменить всю ее жизнь. Ей сделалось нестерпимо одиноко и безрадостно, и то, что занимало и волновало ее последнее время, стало каким-то мизерным, безынтересным и решительно ненужным.
Ночью она совсем не спала и не тяготилась бессонницей. Чем больше она думала, тем крепче убеждалась, что никто и ничто уже не изменит ее решения. Ольга и раньше заговаривала с мужем об уходе в армию, но он почему-то не поддержал ее, а она не могла ослушаться. «Раньше пожалуй, и не следовало торопиться, а теперь ждать нечего, – рассуждала Ольга, остро предчувствуя что не сегодня-завтра полк Заварухина должен сняться на фронт. – Я непременно должна быть с ними».
Утром она рассказала отцу о своем намерении и ушла в военкомат. Старик, собравшийся было пропустить стопку, отставил ее, отодвинул бутылку и не прикоснулся к вину.
 
 
VI
 
 
До обеда штурмовали песчаную высотку, забрасывали ее деревянными болванками, кричали «ура» и кололи соломенные чучела штыками. Песок набился под гимнастерку и в ботинки, запорошил глаза, хрустел на зубах, но с ходу взятая высотка была наградой. С нее спускались строем с победной песней, и Охватов в приливе общего восторга пронзительно высвистывал припев, покрывая все сорок глоток. Маленький боец Сарапулов, с тонким красивым носом на худощавом лице, без понуканий взводного зачинал песню слабым, но чистым приятным тенорком:
 
 
Пролетают кони да шляхом каменистым,
В стремени привстал передовой…
У моста через Шорью в окружении командиров стоял подполковник Заварухин: в петлицах рдяные шпалы, белые эмблемы общевойсковика, на груди в праздничном блеске награды – уж только одни эти награды внушали бойцам и робость перед командиром, и уважение к нему. Заварухин погладил свои пышные усы тонкими пальцами и развернул плечи в ремнях.
 

– Отставить песню, – скомандовал взводный и, утянув живот, ударил сапожищем. Ударил и взвод на всю ступню – дорога крякнула, покачнулась, тоже пошла вроде.

– Вольно! Вольно, лейтенант! – улыбнулся подполковник и сказал что-то стоявшим рядом с ним.

Охватов поглядел на аккуратно одетых, подтянутых командиров и неприятно почувствовал песок на своей мокрой спине.

– Запевай! – гаркнул взводный, по люди уже потеряли прежний настрой и лишь в самом лагере, увидев на линейке другие, ранее пришедшие взводы, рявкнули строевую.

В расположении довольный лейтенант похвалил за песню и распустил взвод. Расходились с сознанием хорошо и надежно сделанного.

Весело загремели котелки и кружки, каждого вдруг обнесло запахом варева и сухарей, хотя до столовой надо было еще шагать да шагать.

После обеда отделение Охватова готовилось к наряду на кухню. Это было самое заветное дежурство, и бойцы готовились к нему как на праздник.

Охватов чистил песком пуговицы гимнастерки, когда к нему подошел Малков и шепотом известил:

– Вчера из рабочей команды какой-то тягу дал.

– Как это? – растерялся Охватов.

– Вот так это, дезертировал. На розыски, говорят, комендантский взвод ушел.

– Я знаю его, с большим таким жабьим ртом…

– Запомни: о гаде ты слышал и не слышал… С кухни принеси чего-нибудь пожевать.

Охватов близко поглядел на Малкова и увидел, что всегда мягкое, розовое лицо его сделалось жестким, шершавым, щеки опали и грубо, по-мужски выточились скулы.

– Завтра наедимся, – с готовностью заверил Охватов и, оставшись один, все думал и думал о своем напарнике по работе и успокоился только тогда, когда усомнился: «А может, не он? Обязательно он, что ли?»

На кухне Охватов сам вызвался чистить огромные, тысячелитровые котлы. Его одели в застиранный и промасленный костюм, дали деревянные башмак, скребок, и он жарился в котлах, отскребая пригарь. К вечеру у него разболелась голова, затекла весь день согнутая спина, зато под крыльцом кухни стоял накрытый крышкой полуведерный бачок рисовой каши. Это Охватову дал старший повар за ретивую работу.

После дежурства Охватов с Малковым скрылись за поленницей и торопливо припали к еде.

 
Малков охмелел от сытости, развалился на дровах, подобрел вконец.
Спасибо, Никола-друг, добро ты меня подправил. Сегодня на тактике выскочил из окопчика – перед глазами круги куда бежать, не знаю. Едва не упал. Я так долго не вытерплю. На фронт надо скорее.
 

– А сам перед лейтенантом из шкуры лезешь. На носочках тянешься.

– Это же учеба. Пот дешевле крови. Вы, хлюпики, жалуетесь на лейтенанта – загонял. Не я на его месте. Я бы вам все гимнастерки солью выбелил.

– Не пойму вот, Петька, откуда у тебя столько злости?

– И не поймешь, потому что ты раб, Колька. И душа у тебя рабская. И оттого, что душа у тебя рабская, в России дольше всех держалось крепостное право.

– Друг ты мне, Петька, и не могу я тебе не сказать. Помешкать бы нам на фронт.

– От нас, что ли, это зависит?

– Не от нас, конечно. А вообще. Понимаешь, Петя, гоняют нас с утра до ночи как бобиков, и некогда подумать даже. А подумаешь – кругом ерунда выходит. Ты говоришь: на фронт. А зачем мы там? Что мы сможем? Три месяца воюем, сколько отчаянных голов полегло, а что толку в их смерти? Ты, Петя, только не сердись, давай поговорим без лая.

– Ну без лая. Хорошо, без лая так без лая, – легко согласился Малков, но отодвинулся от бачка и в злом спокойствии повторил: – Давай без лая. По-твоему, те, что погибают под немецкими танками, погибают ненужной смертью? Так, да? Слушай, я не могу говорить с тобой спокойно. Не могу… Ты же знаешь, что немцы в своих планах на войну с нами отвели всего две недели. Две не-де-ли. А воюют? Три месяца. И будем бить их три, шесть, двенадцать месяцев, пока всех не выхлещем. И они нас порубают, не без того. Так разве можно назвать смерть нашу глупой? Конечно, не так все думалось! Не так. Но если уж брать в больших масштабах, так ведь и немцы не этакой войны ждали. Жизнь вносит поправки. Мыслить надо, Колун! А вообще, Колька, вредный ты человек.

– И враг народа.

– Если хочешь, и враг. Какой тебе смех-то? От твоих разговорчиков плесень на душу садится. Ты как ржа. Точишь душу. Поговорю с тобой, какая-то слизь в душе остается. Не знал бы я тебя, Колька, так и съездил бы тебе по мусалу.

– В том, что у нас в России дольше всех держалось крепостное право, виновны такие вот, как ты, что за одно слово глотки людям рвали. Тоже мне: «враг», «душу точишь»! Тонкая, выходит, душа твоя. Источится – туда ей и дорога. Пошли в лагерь. Скоро поверка.

– Как я хочу попасть скорее на фронт да вместе с тобой в одну роту, чтоб поглядеть: кто же ты есть на самом деле? Я с тебя глаз не спущу, философ!

Малков, не дожидаясь Охватова, почти выбежал из-за поленницы и, спотыкаясь в сумерках, заторопился в лагерь. В прохладном вечернем лесу было неуютно и тоскливо. Хотелось выйти на открытое место и увидеть закат, сумеречное небо в редком высеве звезд. Малков впервые со стороны прислушался к лагерной суматошной, никогда не затихающей жизни, и ему почему-то вдруг стало легко и бодро. Почему? Отчего? Он не мог объяснить себе. А справа, и слева, и впереди, и даже, казалось, наверху – везде пели роты, пели какие-то деревянные, горловые песни, с присвистами и повторами. По размешенным, непросыхающим дорогам чавкали, грохали, стучали колесами неуклюжие повозки, кричали, матерились верховые и ездовые; из-за Шорьи, с вытоптанных лугов, доносилось нестройное «ура», холостая перестрелка и уже совсем жалкая россыпь деревянных трещоток. На ротных линейках дневальные ожесточенно били в пустые гильзы, обрезки рельсов и вагонные буфера. «Лупят – кто громче», – подумал Малков и вдруг остановился, пораженный широкоголосой, легко поднятой песней, в которой билась и звенела живая человеческая душа:

 
Ой ты, Галю, Галю молодая,
Пидманули Галю, увезли с собой!
Пели недавно прибывшие откуда-то украинцы-минометчики, всегда тесно державшиеся один возле другого; в полку к ним относились с молчаливым уважением: знали, что семьи этих людей находятся на оккупированной фашистами территории.
Малков замедлил свой шаг возле минометной батареи и дослушал до конца по-степному широкую и незнакомо-диковатую песню, которая навеяла вдруг на душу что-то древнее, вековечно-родное.
А Охватов, оставшись один, переложил остатки каши в резиновую маску своего противогаза и тоже пошел в роту.
От усталости он ничего не замечал и только хотел скорее добраться до нар, до своего тощего соломенного тюфяка.
В расположении роты Охватов первым встретил Урусова, бойца в годах, непрыткого на ногу, но исполнительного и усердного. Урусов, стоя на одном колене возле пня, малым саперным топором сколачивал разбитые и продырявленные мишени. Пилотка у него была столкнута на самый затылок, и на не прихваченных солнцем пролысинах выступил крупный пот. Увидев Охватова, он поднялся, с видимым усилием расправил затекшие ноги, отряхнул с шинели стружки и предложил:
 

– Может, закуришь с устаточку? – Сняв с головы пилотку, достал из-за отворота ее чуть помятую папиросу и протянул Охватову: – Держи давай. Сам-то! А я не охотник до них. Я их и дома не курил. Так уж когда, на гостях, скажем, или в праздник. А то все махру жучил. Она ядреней.

Оттуда же, из-за отворота пилотки, Урусов для себя достал окурок самокрутки, подклеил его кончиком языка, прилепил к губе и чиркнул спичкой. Огонек в пригоршнях сперва поднес Охватову.

– Днем сегодня, – Урусов сладко затянулся и струей дыма погасил спичку, – днем сегодня комиссар полка приезжал на стрельбище, а я возьми да гаркни: «Смирно!» Он, комиссар-то, похлопал меня по плечу да и говорит: на стрельбище-де команда «Смирно» не подается. Черт те что, сколь, видать, ни служи – все равно всей службы знать не будешь! Вот и учи нас. Я о комиссаре-то говорю. Сел с нами комиссар на дерновину и распахнул свой портсигар – бери, кто курит. Мигом опустошили портсигарчик. И я взял. Думаю, угощу Охватова. Наломался небось за сутки-то? Ты ведь сачковать нетороват. Что потрудней, то и твое.

Охватову было откровенно жаль своей каши, но урусовская папироса, от которой сладко замутило, похвала, что он, Охватов, нетороват сачковать, растрогали, и, когда Урусов спросил, нет ли чего пожевать, Охватов без слов расстегнул противогазную сумку и великодушно вытряхнул из резиновой маски всю кашу на свежеобструганные досочки мишени.

– Да куда ты мне такую прорву? – радостно вое– кликнул Урусов. – Давай разделим. Мне и половины хватит. Сегодня ты сыт, а завтра жалеть будешь.

– Чего уж там! – отмахнулся Охватов. – Будет день, будет и пища.

– Ну, гляди сам. Ай ты, Охватов, Охватов! Ну сядь, посиди со мной.

Николаю вдруг расхотелось идти в палатку, он сел на пень, и покойно, светло стало у него на душе оттого, что переборол сам себя и сделал для товарища доброе дело. А Урусов, опустившись на колени и сев на задники сапог, начал бережно, щепотью брать кашу и класть ее в рот, приговаривая:

– Кормят нас неплохо, но, по нашим желудкам, больно мало дают. Мы же привычные к хлебу, нам давай объем. Я, бывало, приду с работы и булку усижу. Один. Зато крепость во всех конечностях. Да ведь мы, русские, черт побери, на хлебе растворены, на хлебе и замешаны, потому супротив нас всякий другой и топок, и жидок.

– Тонок и жидок, а мы от него бежим, – высказался Охватов.

– Такая, скажи, драка заварилась, а ты хочешь, чтоб тебе и фонаря не засветили. И фонарь подвесят, и юшкой умоют.

– А потом?

– А потом за битого двух небитых дадут.

Говорил Урусов, как и ел, спокойно, надежно, будто все в жизни знал наперед и ни в чем не сомневался. Охватов и раньше замечал за ним эту уверенную степенность и даже немножко завидовал ей.

– Слушай-ка, Урусов! – вдруг неожиданно вырвалось у Охватова. – Ты когда-нибудь думал, что тебя могут убить на фронте?

– А то как же. Все думают, и я думаю, – ни капельки не смутившись, признался Урусов и надолго умолк, сосредоточенно занявшись едой. Прожевывал долго, усердно. Прикончив все, точно выстрелил в лоб Охватову, сказав:

– Ты, малый, по-моему, фронта боишься. – Охватов смешался и промолчал, а Урусов вдруг поднялся на ноги, пробежал пальцами по пуговицам своей гимнастерки и, оголив тощую волосатую грудь, показал Охватову косой, от плеча к соску, лиловый в зазубринах шрам:

– – Вот до этой памятки я тоже трусился как осиновый лист.

и понимаю тебя очень даже хорошо. А на финской вот окрестили, и не ведает теперь душа моя страха. Будто заново я родился. Да, к слову пришлось, Охватов! Сегодня мы комиссару нашему Сарайкину подкинули такой вопросик, шутя вроде. Почему это у нас не учат бойцов, как подавить в себе страх? Это очень тонкая штука, чтоб солдат чувствовал себя на поле боя, как вот мы с тобой при беседе. У них там, у немцев и прочих, все это решено просто: убили тебя в бою – прямоезжей дорогой попадешь в рай. Только после смерти начнется твоя настоящая счастливая жизнь. И выходит, жив остался – хорошо, убили – еще лучше.

– Не всяк же верит в эту чушь.

– Кто говорит – всяк? Однако засвистит да загрохочет над твоей башкой, по нужде вспомнишь богородицу.

– Да, а что вам комиссар ответил?

– Сарайкин-то? Сарайкин, брат, мужик с головой, нашелся. Человек-де рожден не для смерти, а для жизни, и думать он обязан только о жизни.

– Ловко он сказал, комиссар-то.

– Еще бы не ловко. Живи и делай свое живое дело, а где положено тебе откинуть копыта, места того загодя не узнаешь и не обойдешь его, не объедешь. Слова эти, Охватов, намотай на ус и живи веки вечные. – Урусов взялся за топор, с мужицкой сноровкой пальцем попробовал его острие и хитро подмигнул: – Живы будем – не умрем.

«Есть у человека судьба, – с легким сердцем думал Охватов, уходя от Урусова. – Как ни поворачивай, а каждому на этом свете дан надел, сколько прожить и где умереть. Суждено утонуть, в огне не сгоришь…»

И вот так всегда. Сегодня, после наряда, можно бы лечь спать до отбоя, но Охватов был взвинчен, возбужден какими-то неясными ожиданиями и до построения на поверку болтался по расположению, сходил к штабу полка, где из алюминиевого бачка вволю напился мягкой колодезной воды – в ротные бачки воду всегда набирали из Шорьи, и она пахла теплым илом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю