355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Акулов » Крещение » Текст книги (страница 36)
Крещение
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:20

Текст книги "Крещение"


Автор книги: Иван Акулов


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 43 страниц)

 
Охватов вытащил из колодца ведро воды, ополоснул лицо, сапоги, застегнул гимнастерку на все пуговицы, подтянул ремень и побежал следом за капитаном.
У большой комдивской хаты, под старой грушей, стояла зеленая «эмка», пыльная и горячая. Шофер протирал стекла, ни на кого не обращая внимания, и уж только поэтому можно было заключить, что возит он большое начальство. У входа в хату стоял часовой, в сторонке у стены сержант с гнутой и узкой спиной раздувал медный самовар, а дежурный капитан, который ходил за Охватовым, куском шинели лощил сапоги, поставив ногу на каменный приступок у крыльца.
 

– Вторая дверь справа, – сказал он Охватову и, всхлопнув суконку, свернул и положил ее в карман.

 
Охватов вошел в большую светлую комнату с вымытым потолком и большим непокрытым столом, на котором была развернута карта. Полковник Заварухин стоял у стола и разговаривал с командиром, сидевшим на широкой выскобленной скамейке спиной к окошку. Охватов не мог на свет разглядеть, кто он по званию, и сразу обратился к полковнику.
 

– Здесь генерал, – остановил Заварухин младшего лейтенанта. – Командующий армией.

– За «языка» спасибо, Охватов, – сказал Березов, вставая, и, подходя к Охватову, подал ему раскрытую коробочку с орденом Красной Звезды на белой бархатной подстилочке. – Поздравляю. А бойцов, каких считаешь нужным, представь к медали. Полковник наградит своей властью. Поздравляю и благодарю за службу. Ходил первый раз?

– Можно сказать, первый, товарищ генерал.

– И как?

– Не знаю, товарищ генерал, – Охватов впервые близко поглядел на генерала, на его смуглое, совсем без морщин, волевое лицо с узкими неподвижными и бесстрастными глазами и остался доволен, что так неопределенно ответил на его вопрос. «Разве его может интересовать судьба и переживания одного человека, если он едва ли успевает знать положение целых полков и дивизий?» А генералу в свою очередь понравилось, что командир неболтлив и что не надо его выслушивать, взял руки за спину, в ладном костюме, сшитом по его тонкой фигуре, с тугими икрами немного искривленных ног, отошел к столу, поглядел на карту, подтвердил еще раз что-то ранее обговоренное:

– Здесь, полковник. Да, именно здесь. – И повернулся к Охватову: – Есть необходимость, лейтенант…

– Младший лейтенант, товарищ генерал, – поправил Охватов.

– Был младшим. Так вот, лейтенант, есть необходимость еще наведаться к немцам с той же целью. Что скажешь на это?

– Когда, товарищ генерал?

– Самый поздний срок – сегодняшняя ночь.

– Хоть бы завтра, товарищ генерал.

– Может, станем рядиться?

– Слушаюсь.

– Нам завтра к утру нужен контрольный пленный, чтобы проверить правильность показаний вашего же «языка». Не увязываются его слова с действительностью. Под Харьковом трещит и разваливается вся немецкая оборона, а ваш пленный обер-лейтенант Вейгольд обещает нам грандиозное наступление под кодовым названием «Блау». И говорит фактами – им трудно не верить. Понял, лейтенант?

– Слушаюсь, товарищ генерал. – Охватов с молчаливой просьбой за своих людей поглядел на Заварухина, но тот не решился перечить генералу, хотя и знал, что за контрольным пленным лучше бы послать полковую, готовую к поиску группу.

 
Березов догадывался, что лейтенант н полковник думают одинаково, и помимо воли своей смягчился, относясь к тому и другому, сказал:
 

– Дело важное, лейтенант, и я хочу, чтобы делали его верные руки.

 
Охватов вышел в тревожном состоянии духа, боясь встречи со своими бойцами уж только потому, что его настроение передастся им, а бодриться и лгать перед товарищами он не мог.
На улице было тепло и солнечно. Согретый воздух бродил вишневым цветом и молодой зеленью. Генеральский шофер, прислонившись к капоту чистой машины, читал газету. Дежурный капитан, поглядывая на свои вычищенные и низко осаженные сапоги, прохаживался возле крыльца, часовой мутными, усталыми глазами глядел на него, готовый в любой миг стиснуть автомат и принять стойку «смирно». «Как им хорошо, – искренне позавидовал Охватов. – Им не надо думать о поиске, не надо разъяснять бойцам причин необходимости спешного поиска – а бойцы, им что ни говори, все равно не поймут и будут думать одно: что он, командир взвода Охватов, не набрался смелости просить у начальства отдыха для разведчиков. Какие они счастливые – шофер, капитан и боец-часовой!..»
Выйдя со двора, он сразу увидел у колодца своих разведчиков, которые гонялись друг за другом, плескались холодной водой, гоготали и весело кричали на всю улицу.
В кабинет Заварухина вошел начальник политотдела дивизии батальонный комиссар Шамис, бритоголовый старик с тяжелым, нездоровым дыханием. Держа в левой приподнятой руке пачку бумаг, он без всякого чинопочитания поздоровался сперва с Заварухиным, потому что тот был ближе к двери, затем подал руку генералу Березову и, наливаясь краской, быстро задышал, заговорил:
 

– Сообщение, товарищи, хоть стой, хоть пляши. Вот этого нам и недоставало. – Комиссар обхлопал карманы и не нашел очков. – Хоть стой, хоть пляши.

 
Он сел боком к столу, грузно облокотился на него и, держа листки далеко от глаз, стал перебирать их, отыскивая начало.
 

– Этого нам и недоставало, – в веселости приговаривал он, оттягивая пальцем липший к шее воротник суконной гимнастерки. И стал читать: – «В последний час.

 
Успешное наступление наших войск на харьковском направлении.
12 мая наши войска, перейдя в наступление на харьковском направлении, прорвали оборону немецких войск и отразив контратаки крупных танковых соединений и мотопехоты, продвигаются на запад.
За время с 12 по 16 мая наши части продвинулись на глубину 20–60 километров и освободили свыше 300 населенных пунктов.
Захвачено в плен свыше 1200 солдат и офицеров противника.
За это время уничтожено: 400 немецких танков, 210 орудий, 33 миномета, 217 пулеметов, около семисот автомашин, более ста подвод с грузами, 12 разных складов.
Уничтожено около 12 тысяч немецких солдат и офицеров.
Наступление продолжается.
Совинформбюро».
Однако события на харьковском направлении развивались так стремительно, что газеты и радио просто не поспевали за ними.
Пока комиссар Шамис, до слепоты натрудив глаза, читал сообщение, опрокидывая на стол прочитанные листочки, генерал Березов стоял как вкопанный, только перекатывались под тонкой глянцевитой кожей его острые желваки. Он радовался чаянным успехам, но радовался тайком, будто так вот и предвидел развивающиеся события под Харьковом и потому совсем не удивлен ими. В прищуре его точных глаз проглядывала явная укоризна Заварухину, задавленному опасными сомнениями.
 

– Н-ну, полковник? – Березов с тем же назидательным упреком поиграл напряженным коленом.

– Будем следовать доброму примеру, товарищ генерал.

– А то я гляжу, полковник, и разведчики-то у тебя не прочь денек-два прохладиться. Кончать надо с этой раскачкой. Как, комиссар?

 
Шамис, часто мигая своими влажными глазами, сиял:
 

– Это есть. Подождать, потерпеть, отложить. Это у нас есть. Оборона, она, знаете, всегда немного… Подтянемся, товарищ генерал. Усадка, спекание, как говорят металлурги, – все это дивизия пережила. Моральный уровень бойцов, считаю, на должной высоте. А вот еще узнают о харьковской победе… – Шамис, благодушно-расслабленный, пухлой ладошкой выравнивал поставленные на ребро листочки и уверил: – Теперь пойдем. Положим окаянного.

 
Генерал, рассматривавший карту на столе и, видимо, совсем не слушавший комиссара Шамиса, вдруг сказал:
 

– Полковник Заварухин, держите противника под не– ослабным наблюдением. Надо полагать, он снимет часть сил перед нами, и этого нельзя проморгать.

 
Генерал взял со скамейки свой планшет, фуражку и с выражением сердитого недовольства на лице вышел из хаты. Последовали за ним и Заварухин с Шамисом.
Когда машина Березова спустилась к пруду и там слилась с зеленью левад, Шамис озадаченно хмыкнул:
 

– Чем он недоволен? Такую весть я принес! – Комиссар тряхнул смятыми листочками. – Такую, скажи, весть я принес, а он хоть бы бровью шевельнул. Железо – генерал. Железо. Хотя скажу, под жесткой рукой легче служится. Этот даст кулаком острастку – пальца бояться станешь. Этот даст.

 
Заварухин невольно улыбнулся: его мысли о генерале совпали с тем, что высказал комиссар.
 

– Пойдем, комиссар, к разведчикам: их-то уж ты точно обрадуешь своей новостью, и легче им будет собираться.

– Я что-то плохо разумею, разведчики-то не сегодня ли в ночь готовятся?

– В том-то и дело.

– Ох, товарищ Заварухин, не потерять бы пам ребят вот так, с бухты-барахты.

– Рассуждать не приходится: приказ самого.

 
Разведчикам только что принесли завтрак, и они делили хлеб, сахар, махорку. Иные уже сидели на травке, на жердях с котелками и ели, а иные о чем-то громко спорили. Полковник Заварухин и батальонный комиссар Шамис появились неожиданно – никто даже команды «Смирно» не гаркнул.
 

– Что за крик? – весело, громче всех закричал комиссар и задохся, засмеялся.

 
Весело и бойцы ответили ему:
 

– Водку принесли, а младший лейтенант прижал.

– В чем дело? Почему?

– В поиск сегодня, какая же водка, товарищ батальонный комиссар? – Охватов котелок свой поставил к ногам, заискал глазами ремень, провалившийся в жерди. Так и остался распояской.

– Выслуживается.

– Ну вот что, деятели! – сказал комиссар Шамис и, сунув ладошку за высоко поднятый на животе ремень, оглядел притихших разведчиков, – Правильно он сделал. Ни о какой водке не может быть и речи. Прижал – так тому и быть. Вы лучше послушайте… А то водка, водка – по-стариковски ворчливо говорил комиссар, перебирая листочки, уже сильно измятые в его беспокойных и небрежных пальцах. Разведчики, взволнованные предчувствием хороших вестей, забыли и о водке, и о котелках своих, следили за добродушным лицом комиссара, сами добрели.

 
А Заварухин взял под руку Охватова, отвел в сторонку.
 

– Гляжу, и орден не приколол, и кубик в петличках один.

– Считаю, не время, товарищ полковник. Не тот день. Ребята и так напустились: выслуживаешься вроде и все такое. Но это они сгоряча: без подготовки пойдем. А о медалях я передал им слова командующего.

– Командующий, Коля, величина огромная, кроме всего прочего, человек строгий, суровый, если говорить начистоту. А вот с тобой сам пожелал говорить и говорил-то – с нами, комдивами, так не говорит. Вот теперь и пойми, что вы есть такое – поисковики. Ему тоже нелегко послать вас без подготовки, но надо, Коля. Надо. Что ж делать, коль такая наша солдатская участь. – Полковник помолчал немного, оправил свою гимнастерку и уже другим, волевым голосом сказал: – Пойдете через оборону первого батальона тринадцатого полка. В полдень наша артиллерия порвет у немцев проволочные заграждения, а ночью они непременно пошлют солдат восстанавливать их – тут и заляжете.

– Да клюнут ли они на нашу уловку?

– Немец до смерти предан артикулу, а артикул требует от этого злосчастного немца незамедлительного восстановления разрушенных укреплений. Да у аккуратных людей оно так и должно быть. Сейчас я вам пошлю машину, и отправляйтесь.

 
Полковник ушел, а комиссар Шамис, дочитав разведчикам сводку, поговорил еще с ними в непринужденно– шутливой форме и приказал наконец Охватову выстроить взвод, а перед строем вдруг сделался строгим, сурово подобрался и сказал с отеческой простотой, совсем не заботясь о красоте фразы:
 

– У каждого перед историей, перед невестой свой долг, и чем тяжелей он, тем выше, почетней. Вы наши глаза и уши, вашими сердцами мы ощупываем врага – как не скажешь, трудна, опасна, но и – поверьте старику – зависти достойна ваша судьба. Будьте собранны, дисциплинированны, о долге не забывайте, и командование по достоинству оценит каждый ваш шаг. Ну что еще– то? Может, вопросы будут? – Шамис дышал запальчиво и шумно, как старые кузнечные мехи. Лысина его заблестела потом. – Нет вопросов? Что ж, теперь ремень потуже да и вперед.

 
Бойцы молчали, и так при молчаливом строе комиссар Шамис ушел от них.
До прихода начальства разведчики о чем-то спорили, шумели, будто что-то могли сделать по-своему. Но вот все решено за них при их молчаливом согласии, и все сразу притихли, присмирели, задумались: впереди снова страшная ночь, откуда – казалось в прошлый раз – не будет возврата. Все, что было пережито в поиске, еще сегодня утром вспоминалось как-то по-удалому легко, ребята даже подшучивали и над своей и чужой робостью, но вот все пережитые страхи снова стали живыми, грозными, неотвратимыми.
Молча поели, молча стали собирать свое немудреное хозяйство.
 

– Мы ничего, мы пойдем, – обронил Недокур, и трудно было понять, что он хотел сказать этим.

 
Собрались. Вышли на дорогу. Широкая в этом месте, как полянка, улица, вся поросла подорожником, куриным просом, заячьей осокой и еще бог знает какой мелочью. Прежде хозяева привязывали на живущой травке телят, по ней гуляли куры и гуси, валялись поросята и ребятишки, а вечерами тут собирались «на улицу» девки и парни, били под гармошку резвыми каблуками терпкую поляну.
На той стороне, ближе к хатам, лежало старое, почерневшее и залощенное штанами бревно; на нем сумерничали старики, вздыхали, судачили, засевали вытоптанную дерновину окурками. Голопузая ребятня, насасывая пальцы, мостилась на дедовых проношенных коленях. А по темноте девчонки-подростки завистливо доглядывали из ракит, как на бревне парни целовали своих счастливых залеток.
 

– Я любил, бывало, по такой полянке босиком выжигать, – ни к кому не обращаясь, сказал Пряжкин. – А однажды кто-то разбил бутылку в траве, а я босиком– то…

 
Охватов весь внутренне содрогнулся от этих слов, и ему подумалось, что вся его жизнь и жизнь бойцов чем– то похожа на эту светлую, теплую полянку, которую немцы взяли и засорили битым стеклом, и все напоролись на него, закровянились.
 

– Товарищ младший лейтенант, разрешите обратиться? – Охватов поднял глаза и увидел перед собой сутулого бойца Рукосуева, который струсил идти в прошлый поиск. Глядел он в глаза командиру дерзко и нераскаянно: – Я привез на совещание в штаб дивизии майора Филипенко. И он мне сказал: если-де разведчики возьмут тебя обратно, то он возражать не станет. А вам, товарищ младший лейтенант, велел передать привет

– А ты что, просился к нам?

– В том-то и дело. Майор молчал все. А потом в Частихе, среди маршевиков, встретил какого-то Урусова и махнул на меня рукой: ступай-де.

– Урусова?!

– Да вроде так.

– А где он сейчас?

– Пошел на совещание.

– Да про Урусова я.

– А, Урусов-то? Там остался, у пруда под ракитами, припухает в майорской коляске. Тоже, видать, сачок тот еще.

– Брянцев! Федя! – закричал Охватов, обращался, еще не совсем осознав свою радость. – Брянцев, Урусов объявился! Может, я сбегаю? Ты за меня тут…

– Да вон машина идет. Куда уж теперь.

 
Подкатила полуторка с брезентовой кабиной и слепая, потому что фары у ней были наглухо заслонены жестью.
Разведчики полезли в кузов. А Охватов и Рукосуев все еще стояли друг против друга.
 

– Это у меня было такое ослабление, товарищ младший лейтенант. Оно у многих бывает. Может, и у вас тоже. Вы мне отсеките башку – больше не повторится. Я моряк и могу говорить только правду. Тогда сказал все по правде и сейчас по правде.

 
Охватов колебался, хотя почему-то хотелось верить Рукосуеву и уступить его просьбе. Бойцы, слышавшие весь разговор между ними, понимали Рукосуева, и, когда шофер поторопил лейтенанта, они закричали, подхватили взводного и Рукосуева под руки, задернули в кузов.
Ехали мимо штабной хаты, мимо рубленого домика связистов с проводами и шестами, мимо всеми забытого бревна на краю поляны, мимо медсанбата с сохнущими простынями и бинтами на веревках, ранеными, сестрами и санитарными повозками.
У пруда под ракитами Охватов увидел двухколесную таратайку и в ней узнал Урусова. В это же время Рукосуев закричал, замахал кулаками:
 

– Эй ты, карасинщик!

 
Урусов соскочил с таратайки и, заслонившись одной рукой от солнца, приветливо поднял другую и так стоял до тех пор, пока машина не повернула на плотину.
XII
Мельком, урывками, но с теплотой и несбыточной грустью вспоминал Охватов своего друга Урусова, а вся остальная жизнь отошла куда-то, будто, кроме сырой траншеи с железным запахом остывших осколков, ничего нет и не было в его жизни. На душе было удивительно спокойно и сдержанно, может, потому, что предстоящая вылазка не готовилась, а следовательно, не нужно было тревожиться, все ли продумано, все ли учтено и не допущено ли при этом какой ошибки.
Но ошибки были допущены. Первая и главная состояла в том, что поиск проводился с налета. А за первой последовала вторая ошибка – Охватов затянул вылазку, ожидая глухой темной поры ночи. Пока разведчики томились в траншее да жгли махорку, немцы по ранним сумеркам дерзко выползли за проломы в своих проволочных заграждениях и запали по воронкам.
Наших крадущихся разведчиков они обнаружили задолго и, подпустив их на бросок гранаты, ударили обложным огнем из автоматов. Будто спорый и крупный дождь с градом хлынул на землю и поднял, как это бывает при внезапном ливне, пыль; воздух вдруг сделался душным, загудел, враждебно накалился. Бойцы, не ждавшие такой встречи с противником, опешили, растерялись. Лейтенант поднял было свою группу захвата, но тут же все снова залегли и, отстреливаясь, начали уползать. С той и другой стороны летели гранаты. Одна из них, немецкая, деревянно-мягко стукнувшись о землю, упала совсем рядом с Охватовым; он, не видя ее, бессознательно замер, покорно ожидая взрыва. И еще чего-то ждал, зная, что ранен; спина уже вся горела огнем, а поясницу захолодило, и сразу ослабело все внутри, затуманило. «Неужели все?» – обмирая, подумал он, чувствуя, как кровь уходит из него и как земля неодолимо тянет его к себе, обещая покой и тишину.
Он слышал, как, по-лошадиному тяжело топая, побежали к нему и рядом началась возня. Его тянули куда-то, били в грудь, по глазам, и встряска, должно быть, вернула его к жизни – он поднялся на ноги, слепой от всполохов в глазах, понял, что наши разведчики сцепились с набежавшими немцами. Те и другие хакали, кряхтели, отпыхивались, и наконец в этой свалке Охватов хорошо разглядел Рукосуева, который, взяв автомат за ствол, махал им, как простым поленом, оттирая от немцев его, командира взвода. Улучив момент, когда Рукосуев отпрянул в сторону, Охватов поднял автомат и завел по немцам очередь. Один – их было трое – побежал прочь большими лихорадочными шагами, запинаясь и вихляя, другой упал тут же, а третий опять бросился на Рукосуева, и между ними опять началось что-то непонятное, с хаканьем и рычанием. Потом немец оторвался от Рукосуева и тоже хотел бежать, но вдруг вскинул руки и, опрокидываясь назад, пошел боком, боком. Охватов и Рукосуев догнали его, поволокли назад, чувствуя, как он весь распустился и начал выскальзывать из своей одежды.
Из семнадцати наших разведчиков пятеро было убито и четверых ранило. Мертвый немец, притащенный в траншею, совсем не оправдывал таких больших потерь. Разведчики, подавленные и потрясенные всем случившимся, сидели в овражке за передней траншеей и ждали лошадей, чтоб увезти в Частиху своих убитых и раненых товарищей.
Охватов лежал тут же. У него вся спина и шея были иссечены мелкими осколками, и от легкой контузии все время тянуло на зевоту. Рукосуев нарвал листьев подорожника, промыл и приложил их к его кровоточащей спине. Своими непривычными, грубыми пальцами он бередил еще живые раны взводного.
 

– Терпи, терпи, за такое ранение и красной нашивки не положено. Вот если бы тебе нашей лимонкой залимонили. М-да, пошли за шерстью, а вернулись стрижеными.

 
В медсанбате хирург извлек у Охватова полтора десятка осколков и предложил ему эвакуироваться в тыловой госпиталь.
 

– На молодом теле все зарубцуется, заживет через пару недель. Можно и здесь остаться. Но советовал бы ехать в госпиталь: там и условия, и питание другое. А тебе надо бы подзаправиться, у тебя, смотрю, даже кожа шелушится и белая отчего-то. Я, пожалуй, такой еще и не видывал. Мраморная белизна. Вот жену бы тебе с такой кожей. А? Зеваешь? Зевай, зевай, вреда в том нет. Дак как?

– Останусь здесь, доктор. А то оторвусь от своей дивизии – и погонит, как лист осенний.

 
И доктор не настаивал, уже видя, что у раненого лейтенанта начинается жар, а через час Охватов и в самом деле потерял память: бредил, дико кричал, вскакивал с кровати, срывал с себя бинты. Только на четвертый день одюжел немного и попросил воды, а выпив без малого двойной котелок остывшего чаю, тихо и глубоко заснул. От давней смертной усталости, от перенесенных и затихающих болей, от казенного, но выветренного и вкусно пахнущего свежей стиркой белья, от тепла и аромата весенней земли, которым все было сквозь пропитано, Охватов почти беспробудно спал неделю и, когда окончательно одолел сонную немочь, почувствовал себя слабым, изнуренным, но вместе с тем и бодрым, свежим и до того истосковавшимся по жизни, что готов был принять и любить белый свет всяким, каким бы он ни был.
Разведчики вечерами после занятий приходили к взводному – все перебывали, за исключением сутулого Рукосуева – тот ни разу не пришел. Ребята приносили своему командиру новости и свежего, где-то раздобытого молока. Спина у него хорошо заживала, и он, растревоженный какими-то чаяниями, писал своей Шуре длинные складные письма, а ночью, когда по частихинским садам гремели соловьи, не мог спать и радовался этому.
Охватов лежал в маленькой хатке на одно окно, где жил дед-бобыль с заплесневелой, свалявшейся бородой, никогда не снимавший со своей головы старинного засаленного картуза. Старик день-деньской сидел на улице, у глухой стены хаты, и на железной лапе подбивал солдатские ботинки, которые приносил ему в мешке и уносил сержант из обозно-вещевого склада. В хате стояло три кровати, две из них пустовали. Сам дед спал на печке или в саду на куче хвороста, завернувшись в полушубок.
Бить сапожным молотком по обуви на железной лапе он принимался ни свет ни заря. Охватову крепко спалось под дедовский стукоток, и однажды он увидел сон явст– венно-памятный и рассудочный. Будто сидит он, Николай Охватов, в жарко натопленной караулке сторожа магазина Михея Мохрина и смотрит на огонь раскаленной железки. Печка звонко топится, и от сильной тяги дверца стучит, брякая размолотой задвижкой. Вместо самого Мохрина в караулке хозяйствует дед-бобыль в засаленном картузе. Воротя свою бороду на сторону, то закрывает, то открывает дребезжащую дверцу, набрасывает на огонь березовые полешки. Николаю охота сказать, чтобы дед перестал жарить печку и не стучал бы расхлябанной дверцей, но чем теплее в караулке, тем меньше остается сил что-то говорить и что-то делать. Да и какая-то мучительно-неясная мысль не дает покою, все кажется, что и дед, и караулка, и стук дверцы, да и жара, наконец, – все это не самое важное, а самое важное, что тревожит Охватова, необходимо еще понять. И вдруг он узнает, что дед совсем не зря калит печку: оказывается, в углу караулки, протягивая руки к теплу, жмется замерзшая, с синими, измятыми губами, Тонька и ни за что не может согреться. Она то и дело прячет свои руки под мышки или зябко растирает ими колени, и Николай, охваченный приливом нежной жалости к ней, чувствуя какую-то неосознанную вину перед нею, всхлипнул и вдруг зарыдал, начал исступленно целовать Тонькины руки, обнимать и своим дыханием греть ее колени. Заплакала и Тонька, радуясь его и своим слезам: она уже давно ждала его слез, его поцелуев и того бессильного облегчения, когда можно высказать всю свою душу.
 

– Я-то почему в тебе не ошиблась, а? Ты робкий, тихий и смелый, а смелый потому, что слепой. Ты еще дитя, Коля. Дитя. А с чего-то взялся учить меня и указывать, как мне жить и что делать в жизни. Ты сам еще до сих пор толком не знаешь, кто ты и что ты на этом свете и зачем пришел в него. А я с тех самых пор, как начала играть в куклы, знаю, что буду матерью и стану любить своих детей, и в этой любви для меня все земное счастье. Другого счастья нет. И где бы я ни была, что бы я ни делала, я всегда озабочена одним. Я ведь и в армию-то шла зачем? Чтобы обо мне все говорили, все на меня глядели, а я бы могла выбрать себе самого-самого по сердцу. Ты вот и есть такой.

 
Она говорила, а он, Николай Охватов, все плакал и, как бывает во сне, не мог остановиться, не мог сказать чего-то главного, пряча мокрое лицо в Тонькиных коленях.
 

– Подъем вам, – сказал громко, но вежливо санитар, принесший Охватову завтрак и жестко ударивший дужкой котелка. – С добрым утром, товарищ лейтенант. Такое утро, а вы спите.

 
Солдат стал выкладывать на стол хлеб, масло, печенье и сахар в газетном кулечке. Охватов глядел во все глаза на солдата и не видел его, сосредоточенный на одной мысли: во сне что-то произошло с ним. На улице стучал дед, прибивая подметку, и Охватов сразу вспомнил караулку, деда, Тоньку, ее колени, вспомнил с такой ясностью, что ощутил на глазах своих еще не просохшие слезы. «Как хорошо все, как все определенно», – подумал он.
В окно круто ударяло уже высокое солнце и жарко нагрело одеяло, под которым спал Охватов, – кровать стояла вдоль стены у окна, вот почему и снилась ему печка. Он опять подумал о Тоньке и вдруг понял, что к нему пришло полное выздоровление.
 

– Так вам чаю, товарищ лейтенант, а может, киселю? – спросил санитар. – И перевязку бы надо сменить.

– А может, совсем снять?

– Я и то гляжу, спите вы на спине. Может, и вовсе снять.

 
Санитар был пожилой добрый человек, обмотки на его длинных тощих ногах были накручены высоко, до самых колен, ботинки свежесмазаны, конец поясного брезентового ремня самодельно обметан нитками – и вообще санитар, судя по всему, следил за своей внешностью, и Охватову захотелось поговорить с ним по душам.
 

– Сон у меня ты оборвал хороший.

– Жизнь, товарищ лейтенант, лучше всякого сна. Утро вон какое! Вставайте-ка да заправляйтесь, а я вам киселя принесу. Сегодня какую-то комиссию ждут, так сварили и чай, и кисель. – Санитар пошел было из хаты, но Охватов остановил его своим рассказом:

– У нас в полку санитарка есть, Тонька… И вот я ее видел у себя на родине. Да ничего и не было, поговорили, а все так памятно, будто въяве. Будто это я ее искал или ждал, может…

– Сон и в самом деле для здоровой души. Женщина во сне чаще всего хорошо видится, – раздумчиво сказал санитар и вдруг, что-то вспоминая, нахмурил лоб: – Тонька? Это не Кострова ли Тонька из девяносто первого?

– Она. Вот про нее и рассказываю.

– Эвон ты. А она тоже здесь, в изоляторе. Остригли ее, беднягу, обкорнали под первый номер. Привезли-то ее с подозрением на тиф, но, слава богу, все температурой да рвотой обошлось.

– А волосы?

– Волосы, сказал врач, к свадьбе вырастут. Думали, тиф.

– И что ж она-то?

– Да что она, известно, поплакала, погоревала, а теперь ничего, подвязалась платочком. Там к ней из ваших разведчиков один, сутулый такой, примащивается. Утром у ее окошечка и вечером. Она вон в той хате находится, вон за полянкой, на отшибе. Может, передать что? – Санитар наклонился к низенькому окошку, поискал глазами хату на той стороне поляны.

– Сутулый-то, говоришь, бывает у нее?

– Бывает. Часового не приставишь. Да и не тюрьма.

 
Заметив озабоченные движения санитара и чувствуя,
что говорить с ним больше не о чем, Охватов отпустил его и, продолжая лежать в постели, стал вспоминать свой сон, который вдруг сделался ему постылым и лживым. «Примащивается, – надоедливо и обидно звучали в памяти слова санитара. – То-то и есть, примащивается. Тьфу! – И уж совсем Охватов расстроился, когда вспомнил, что Рукосуев ни разу не пришел к нему. – Там примащивается».
Последний раз Охватов видел Тоньку, когда ходил в вещевой склад своего девяносто первого полка. Склад размещался на краю полусожженной деревни, в землянке, хорошо закрытой от дождя и вражеских наблюдателей зелеными пластами дерна. А совсем рядом, в хатах и крестьянских постройках, стояла санрота, в которой было безлюдье и тишина в связи с затишьем на передовой.
На крыльце крайней хаты сидели три девчонки-санитарки, босые, в своих домашних платьишках и простоволосые. Они лениво переговаривались, ослепленные солнцем, радуясь его теплу, тишине вокруг раскинувшихся полей и своим домашним ситцевым платьишкам, в которых было легко, свободно и которые стали для них несравнимо дороже и милей жестких диагоналевых юбок и гимнастерок с блестящими пуговицами. Охватов не мог отвести глаз от этих ярких под солнцем ситцев и, не отдавая себе отчета, повернул к хате. Когда он стал подходить, девчонки умолкли, занялись каждая своим делом: одна вязала железным крючком кружевную ленту, и в подоле у нее крутилась катушка белых ниток; двое других разглаживали на коленях и скручивали в скалочку простиранные бинты.
Тонька, босая и голорукая, с нагими покатыми плечами, вдруг показалась Охватову старше, строже, и он глядел на нее с удивлением. И лицо у нее было другое, не мелкое, а тонкое, нежное, овеянное чем-то загадочным и незнакомым, Охватов будто заново увидел Тоньку и обрадовался, что сейчас она встанет ему навстречу, начнёт о чем-то спрашивать, и он поговорит, пошутит с девчонками, с которыми не умел затевать обычного пустословия. Он уже улыбался навстречу н неотрывно глядел на загорелое лицо Тоньки, на голые ключицы ее под неширокими лямками сарафанчика, ожидая и ее улыбки – он видел, что она узнала его. Но Тонька, натягивая на колени подол давно не надеванного и севшего сарафана, холодно, как на чужого, поглядела на Охватова и поздоровалась с ним, будто век не знавала.
Так и прошел мимо, не заговорив ни с Тонькой, ни с ее подругами, зная, что редкий не привязывается к ним с досадливыми шутками, и не хотел быть как все.
«Да откуда же все это в ней? – с боязливым восторгом спрашивал он себя и рассуждал: – Да она и прежде была ладная, красивая, но в дерюжном, солдатском – разве это для девчонки!»
Он будет сейчас вспоминать не то мелкое и детское, что всегда видел в лице Тоньки, а прямой и узкий ее нос, правильные губы небольшого рта и тот сбежавшийся, туго перехватывающий ее под мышками сарафан с неширокими лямочками на плечах.
Когда он возвращался обратно, девчонок уже не было на крыльце, но в окна кто-то выглядывал, и Охватову не хотелось уходить от хаты, не увидев Тоньку еще раз. он замедлил шаги, надеясь, что она выйдет, у повертка на частихинскую дорогу долго пил из колодца воду, остужая горячие ладони на холодных и мокрых боках мятой бадьи. За угловой хатой даже постоял немного – все поджидал, по так и не вышла Тонька, и он, любя ее, новую, что-то затаившую, страдал и злился на нее…
Услышав от санитара, что Рукосуев «примащивается» возле Тоньки, Охватов не хотел думать об этом, но думалось, навязчиво, со злой ревностью думалось. И чем настойчивей он отмахивался от мыслей о Тоньке, тем упрямей становились они, а виденный сон был просто блаженно-беспощаден.
Слово за словом вспомнил он тот разговор с Тонькой, когда они шли с передовой в Частиху. Тонька с женской смелостью и прямотой сказала тогда Охватову: «Ты вот возьми меня в жены. Я б ходила за тобой как собачонка. Молчишь?.. Кому-то я все равно нравлюсь. И назло тебе хочу всем нравиться». Охватов, помнит, наговорил ей тогда много беспощадного, но говорил все только из добра и жалости, хотя и чувствовал, что Тонька и без него знает, чего ей желать и чего ждать от своей судьбы. Та Тонька, которую он встретил на крыльце хаты, почужавшая и тайная, та Тонька, которую он увидел во сне, до конца понявшая свою душу, та Тонька, к которой примащивается Рукосуев, не давала ему покоя.
Санитар вернулся с белесым киселем в стеклянной банке и пошутил:
 

– Киселишко-то испугался чего-то, побледнел а ж весь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю