355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Акулов » Крещение » Текст книги (страница 30)
Крещение
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:20

Текст книги "Крещение"


Автор книги: Иван Акулов


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 43 страниц)

– Душа плачет, товарищ майор, а вы говорите – помолчать. Плачет душа. Но фрицы, не я буду, еще заплатят мне за Минакова.

– Ну успокойся, Охватов. Может, и жив твой друг Минаков, и плен пройдет. Но на сегодняшний день рядовой Минаков пал смертью храбрых. За то, что глядишь на все со своей точки, спасибо. На то ты теперь и командир, чтобы иметь свое мнение. А сейчас спустись к ручью, умойся, приведи себя в порядок и приходи ко мне в блиндаж – прикажу постричь тебя. У нас тут парикмахер объявился, обчекрыжит – сам себя не признаешь. Давай. Вон мой блиндаж, в ольшанике. Рядом саперы бомбоубежище роют: такую могилу выбухали, что душеньке, Охватов, ни на каких крыльях не вылететь из нее.

 
Филипенко пошевелил спокойной щекой, сунул руки в карманы своего серого плаща, ласково поглядел на Охватова, который подправил на себе ремень, хлопнул свободной рукой по шинели и выбил облако пыли. Смутился.
 

– Воздух! – закричали в ольшанике, и тотчас над землей вырос внезапный и резкий, подвижной, а потому особенно страшный гул. Охватов, а за ним и Филипенко бросились было в заросли на склоне оврага, но остановились, определив по звуку, что летят свои. И действительно, низко над пашней по ту сторону оврага появился транспортный двухмоторный самолет, покрашенный в защитный цвет, с большой звездой на фюзеляже. Моторы его работали сильно, ровно, и самолет быстро пересек пашу оборону, нейтральную полосу, а затем и немецкие окопы, откуда запоздало рыкнул зенитный пулемет и сразу же смолк.

 
Вся наша оборона, проводившая глазами самолет, видела, как он сделал разворот над замценскими увалами, и ждала бомбового удара, но у немцев все было тихо и ничто не нарушало утренней тишины.
 

– Это, слушай, что-то загадочное, – сказал Филипенко и вытер платочком вспотевший лоб, потом снял фуражку и вытер внутри ее кожаную подкладку по околышу. – Для нас это что-то недоброе. Неуж перелетел, сволочь?

– Походит.

– В том-то и дело. Ну ладно, Охватов, давай за дело.

 
У родника умывались двое и оплескали всю землю
мыльной водой. Один, босиком, с белыми, в надавышах, ногами, развешивал на кустах портянки и говорил другому, вытиравшему каленую шею:
 

– У нас на Кунье было так-то: немец к нам перелетел. Все низом, низом.

 
Через несколько дней в Колянурский сельский Совет Вятской области из-под Мценска ушло письмо с полковой печатью – в деревню Липовку, Минаковым, оно придет похоронкой.
 
 
II
 
 
Едва затихли бои на орловском направлении, и под Мценском в частности, советское командование начало спешно готовить большое наступление под Харьковом: Ставка не хотела терять инициативу, захваченную в ходе зимней кампании.
Одновременно с этим для развития успеха Харьковской операции стягивались резервы Ставки и на льговско-курском направлении, которые после выхода наших войск на оперативные рубежи должны были нанесли удар на Сумы и Гомель. К середине мая на Брянский фронт стали прибывать танковые части и соединения, подошло несколько тяжелых артиллерийских полков. Но все эти силы пока были рассредоточены по глубоким фронтовым тылам, чтобы уберечь технику от вражеских атак с воздуха, а если потребуется, без суеты и скрыто перебросить их на защиту дальних подступов к Москве.
К линии фронта пока подтягивались преимущественно стрелковые части со своим легким оружием, бесконечными обозами, отставшими солдатами, мастерскими, пекарнями, редакциями газет.
В районе Касторной собиралась Ударная армия прорыва, в которую была включена и Камская стрелковая дивизия. Новая армия укомплектовывалась в основном за счет войск, прибывших из тыла страны, но вливались и такие соединения, как Камская дивизия, обескровленные, измотанные в боях, только что снятые с ближних участков фронта. Такие соединения ночами совершали марши в район сосредоточения, на ходу принимали пополнение, меняли зимнее обмундирование на летнее, на берегах рек устраивали летучие бани, на дневках отсыпались, варили еду и ухитрялись посмотреть выступления заезжих артистов.
Подстепье России, наверно, со времен половцев не знало такого великого скопления людей. Под каждым кустиком, под каждым деревцем была вырыта норка или согрета скудным солдатским теплом лежка. В прифронтовой полосе на добрую сотню верст горели деревни, подпаленные немецкой авиацией. В огне гибли последние запасы овощей и картошки, в которых так нуждались наши войска. Чтобы предотвратить заболевание цингой, ротные обеды сдабривались молодой крапивой, пахнущей свежими огурцами.
А в опаловом, по-весеннему глубоком небе день и ночь висели фашистские самолеты, неусыпно выстораживая малейшее движение на нашей стороне, как частым гребнем, прочесывали из скорострельных пушек и пулеметов овраги, перелески и сады.
В Касторную в штаб Ударной армии железной дорогой и на машинах ехали командиры из госпиталей и резерва фронта. Тут они получали направления, а потом сутками колесили по пыльным курским дорогам в поисках своих частей.
Катил на расхлябанной полуторке в штаб фронта за направлением в новую армию п полковник Иван Григорьевич Заварухин, сдавший дивизию прежнему ее командиру, который до срока улизнул из госпиталя и приехал на фронт с бамбуковой палочкой. В первый же день вернувшийся комдив, обходя позиции артиллеристов, попал под артналет, и крупный осколок вдребезги расшиб его бамбуковую палочку. Бойцы тут же из молодого комлистого дубка вырезали новую клюшку.
 

– Да это же настоящая дубина, – развеселился комдив, пестуя в большом кулаке необтершуюся увесистую клюку. – Эх, пойдет она по фрицу. Эх, пойдет. Извини, фриц. Окрестим тебя, белокурая бестия, русским дубком.

 
Артиллеристы весело смеялись, а Заварухин глядел на комдива и завидовал ему, как тот просто и умно шутил с бойцами: «Свой человек в дивизии. И мне бы в свою».
По дороге в Елец, где находился штаб фронта, Заварухин окончательно решил, что будет, проситься на любую должность, но в Камскую дивизию.
В управлении кадров Заварухина встретил сухоплечий майор с лиловыми мясистыми ушами величиной с добрую мужскую ладонь.
 

– Ожегов?

– Ожегов. А вас не узнаю, товарищ полковник.

– Станция Борзя. Полковая школа…

– Пулеметная команда?

– Пулеметная.

– Заварухин? Заварухин, бог ты мой. Полковник. Усы. Осанка. И меня узнал. Да меня узнать штука нехитрая – у кого еще есть такие уши?

– Топориком уши. Правду скажу, редкостные.

– Пойдем ко мне, Заварухин. Здесь не дадут поговорить.

 
Управление кадров размещалось вместе со штабом в большом полукаменном доме детского сада, а офицеры жили во флигеле под черными липами, на сучьях которых болтались обрезанные веревки качелей. Ожегов привел Заварухина в свою комнатку, где стояло две кровати и два детских стульчика с подкосившимися ножками.
 

– Садись, Заварухин. Да на кровать вот. Борзя, Борзя. Как ее не вспомнишь, а ведь забываться стала.

– Что ж, другие события.

– Хочешь, спиртику поднесу, хотя пить и не советую, потому как день у тебя важный. Встречи. А я, брат Заварухин, засох на корню. – Ожегов достал из-под подушки чистый, угольничком сложенный платок, вытер и без того сухие вялые губы. – Камни в печени, брат Заварухин, каждому бы фашисту их. Ни сесть, ни лечь. А ты шагнул. Ну, шагнул. Помню, какой-то невзрачный был, скромный, пулемет, правда, собирал с завязанными глазами.

– Знал я эту машину, до сих пор железом отрыгивается. После окончания полковой школы, помнишь, отпуск ведь нам дали. Я домой приехал, и, с кем ни встречусь, один у меня разговор – о «максиме». Скорострельность техническая да боевая, закрытая да отсечная позиция, а у самого на ногах обмотки – Аника-воин. Помню, на проводинах уж, собрались гости, а я все толмачу о «максиме». И окажись тут дед. Защипа по-уличному, ехидный, скажу, дед – вот этот дед и спроси меня, а почему-де пулемет-то назван мущинским именем. У нас вот на Выселках Максим-де жил, дак то мужик. Тык-мык, так и не смог я ответить деду. Зато yж бабы – ну напали на деда, что несуразные вопросы задает Ивану, втолкли старикашку в землю, чтобы меня выгородить. Да как ни выгораживай, обремизил меня старик при всем честном народе.

– Жизнь как жизнь! – хотел улыбнуться Ожегов, вспомнив, видимо, что-то свое, но вдруг сморщился, будто перед слезами: – События, Заварухин, важные приближаются, а меня, должно, укатают в госпиталь. Не миновать.

– Полечись – болезнь у тебя нешуточная. А повоевать еще успеешь. Войны, Ожегов, на всех хватит. О моей судьбе, Ожегов, чего-нибудь знаешь? Просьба у меня есть. Учтут?

– Твоя судьба, Заварухин, уже решена. Спрашивать не надо – не скажу. Такие вещи объявляет само начальство. А что за просьба?

– В свою, Камскую, хотел проситься.

– В жилу, Заварухин. Я вижу, в службе тебе везет. Везуч и в семье небось?

– В семье верно, Ожегов, в семье везуч. Тут судачить грех. Парня бы только. Проморгали мы с женой. Все считали, молоды, успеем, а жизнь-то и прокатилась. Остались без наследника. Благо, наследовать у нас нечего, а то бы беда. – Заварухин улыбнулся в усы и пригладил их спокойной рукой. – Зато дочь. Нынче кончает Красноуфимский педагогический техникум. Есть такой город на Урале, Красноуфимск. Черт возьми, как это далеко! Иногда подумаю и не верю, что где-то живут жена, дочь… Урал где-то. Не стреляют. Не убивают.

 
У Ожегова первый раз посветлели глаза, и все лицо вдруг сделалось ребячески добродушным:
 

– А я думал, мне одному так кажется. Верно, Заварухин, порой даже боязно станет, вдруг забудешь все на свете. Но не это теперь главное. Не это. Тут такая разворачивается махина, что небу будет жарко. Между нами, Заварухин! – Ожегов покосился на запертую дверь. – Большое начальство рассчитывает к осени выйти на государственную границу. И выйдем, Заварухин.

– Дай-то бог, Ожегов. Дай-то бог.

– А ты, гляжу, Заварухин, и не обрадовался вовсе. Из маловеров небось? Такие у нас тоже есть. Таких немец так напугал, что вздохнуть не смеют. Правду говорят, что пуганая ворона куста боится.

– Пойдем-ка на воздух, Ожегов, душновато у тебя.

 
Только-только вышли из дому, как к ним подбежал
немолодой капитан с нездорово красными подглазьями и с упреком обратился к Ожегову:
 

– Ты что, Ожегов, увел товарища полковника, а его сам командующий…

 
Заварухин почти бегом побежал за капитаном. Лестницу на второй этаж взял одним махом. Перед тем как войти к генералу, постоял немного, сдерживая дыхание, одернул гимнастерку и расправил плечи. Но не успел взяться за ручку, как дверь изнутри с силой распахнулась, и через низкий порожек в приемную властно вышагнул низкорослый, с бритой и розовой головой генерал. По его твердым жестам, по быстрому, но цепкому взгляду пристальных глаз, по крупному жесткому рту Заварухин сразу определил, что это сам генерал Голиков, и уступил ему поспешно дорогу, вскидывая руку для приветствия и рапорта. За командующим шли еще генералы и офицеры, все крупные, приметные, хорошо и заботливо ухоженные, но держались все несколько на расстоянии, чтобы не заслонить собою фигуру командующего. Увидев, что командующий повернул голову к Заварухину, генерал, оказавшийся ближе других к Голикову, опередил рапорт полковника:
 

– Заварухин, товарищ командующий.

 
Командующий так порывисто остановился перед Заварухиным и так неожиданно быстро подал ему свою маленькую руку с оттопыренным большим пальцем, что Заварухин не сразу нашелся пожать ее, и генералу поправилось, что даже в простом деле он может озадачить человека. Улыбнулся доброй умной улыбкой.
 

– Знаю, Заварухин. Наслышан. Поговорить бы надо с тобой по-землячески, но – бог свидетель – не рука. Москва на прямом проводе. И прошу меня не ждать. В дивизии, в дивизии жди. Да, да. Вот так.

 
Командующий подхватил Заварухина под руку, увлек его из приемной и, заступая ему дорогу в узком коридоре, вел возле себя.
 

– Поедешь в свою Камскую. Думаю, там, там твое место. Что? Принимай и готовь людей – события надвигаются большие и грозные. Ожегов!

– Ожегов! Ожегов! – повторило несколько голосов приказ генерала. Подскочил Ожегов, никого не задев и никого не побеспокоив в узком коридоре, подстроился к командующему, держа высоко поднятую руку у козырька.

– Звонил?

– Только-только. Нету еще. Не прилетел.

– А Березову не сказал, чтобы нового комдива взяли с собой?

– Не сказал. Но скажу.

– Насчет Самохина что я доложу Москве?

– Не прилетел, товарищ командующий. Ждем.

– С тем и пойду. – Генерал зашагал по коридору, скрипя растоптанным, ослабевшим паркетом и на ходу перебирая бумаги в красной папке с пухлыми, подстеженными корками. В конце коридора навстречу ему распахнулась дверь, и стал слышен перестук телеграфных аппаратов. Как только дверь за генералом закрылась, в коридоре упала тишина, и даже под сапогами штабных помалкивал старый паркет.

 
Оттого что командующий ушел, не сказав каких-то заключительных слов, Заварухин неопределенно потоптался на месте и стал спускаться вниз по щербатым мраморным ступеням, почерневшим от недогляда и плохого мытья.
На улице была солнечная и влажная теплынь. Заварухин даже вздрогнул, когда вышел на солнце из затхлости каменного неотапливаемого здания штаба. На запущенной клумбе посреди двора, в молодой зелени, что-то выклевывали воробьи, а за кирпичами, которыми была обложена клумба, таился молодой сытый котишка; он с хищным томлением перебирал передними лапами, сжимаясь для прыжка, и нервно шевелил кончиком хвоста. Воробьи, вероятно, видели его и открыто дразнили своим базарным криком, и, когда котишка прыгнул на клумбу, они дружно, без паники снялись и перелетели на липы за воротами двора. А котишка, весь горбатый, взлохмаченный, на длинно вытянутых лапах, таращил совиные глаза и был откровенно обескуражен и некрасив.
 

– Опростоволосился, Вася, – сказал Заварухин укоризненно. – Ведь ты, Вася, привык харчиться из готовой чашки, потому и охотник из тебя никудышный. – Заварухину вдруг сделалось весело, и он громко захохотал.

– Ты, гляжу, прямо на седьмом небе, – сказал майор Ожегов и с дружеской улыбкой протянул Заварухину предписание. – В радости ты и о документах забыл.

– Забыл, Ожегов. Уж извини. Хоть и до тебя доведись – в свою дивизию. А у меня, признаюсь, только и дум было об этом.

– Завидую я вам, боевым командирам. Вот я уж приметил, как бы ни был занят командующий, а с вашим братом обязательно об руку и все такое. И слово найдет, к делу никакого отношения не имеющее. А с тобой даже по-землячески хотел пообщаться. Он ведь тоже, командующий-то, уралец. У вас с ним и говорок– то немного схож. Все на «о» да на «о». А мы, Заварухин, штабники то есть, для командующего – я так думаю – все на одно лицо. Он попросту не видит нас. И обидно делается другой раз, думаешь: да брошу все к чертовой матери и уеду на передовую. Риск, конечно, но и тоска по уважению к себе не меньше угнетает душу.

– Ты, Ожегов, вроде исповедуешься передо мною. К чему вдруг? – Заварухин положил в нагрудный карман гимнастерки документы, не враз сумел застегнуть увертывающуюся из пальцев латунную начищенную пуговицу и поднял глаза на майора.

– Я давеча, Заварухин, кое-какие слова сказал тебе, а теперь вижу, и без них бы обойтись можно, не обижайся. С тобой сам командующий ласково обошелся, а я увидел твою постную физиономию и взъелся. А вообще-то не к чему бы мне высекаться. Словом, нехорошо это с моей стороны. Урок мне. Урок, Заварухин.

– И ты, Ожегов, извини меня за постный вид. Понимаешь ли, после бомбежек, от дороги, усталости я и правда немножко мрачноват был. Словом, мне тоже урок.

– Я предупредил Березова, чтобы они без тебя не трогались. Пойдем, посажу в машину, только уж никуда не заезжай: получена радиограмма, что командующий вашей Ударной армией генерал Самохин вылетел из Москвы.

 
В углу двора, под липами, стояло несколько легковых машин, подкрашенных под зелень. У двух из них были сняты тенты и откинуты на багажник, кожаные сиденья, прошитые глубокими стежками, тускло блестели и, чувствовалось, дышали жаром, нагретые кропленым через листву лип солнцем.
Заварухин сел на заднее сиденье закрытой и душной машины, у которой уже работал мотор. Шофер, пожилой сержант, приученный знать только свое дело, даже не оглянулся на пассажира. А Ожегов, попридержав дверцу, сказал с улыбочкой, клонясь к уху полковника:
 

– Чего не вперед сел? Сейчас сам будешь такую иметь – привыкай. И вот еще – это уж по-товарищески, потому как люблю вашего брата строевика. На большое дело, Заварухин, едешь, тысячами командовать будешь. Бодрей надо глядеть перед людьми-то. Оно конечно, бомбежки, обстрелы – все это резон, но не оправдание для пессимизма. Бывай, Заварухин. Сержант, на аэродром полковника. – Ожегов захлопнул дверку и на прощание дружески шевельнул пальцами перед тусклым стеклом.


 
* * *
Машина легко, но сильно покатилась со двора мимо часовых у ворот, мимо старых лип на полянке перед домом штаба, мимо бойцов, копавших какие-то ямы под липами. При повороте на улицу, пережидая поток машин, шофер притормозил, и Заварухин через то же тусклое, в мелких трещинках стекло увидел Ожегова: он стоял на прежнем месте и, чем-то взволнованный, приглаживал свои уши. «Завидует, – подумал Заварухин об Ожегове. – Тоже охота ходить своими ногами. А что мешает? Насчет моего постного вида он дельно заметил. Нагляделся я на наши фронтовые тылы, и тут хочешь не хочешь – веселым не будешь. Нет, не будешь».
Заварухин откинулся в угол сиденья и глубоко задумался.
До солдат, до основных исполнителей всякого приказа командования, решения доходят в самую последнюю очередь и в предельно сжатой, лапидарной форме, попросту сведенной до команды. И чем грандиознее намечаемая операция, чем глубже и основательней продуманы вопросы секретности, тем больше знают солдаты о предстоящем сражении, тем вернее судят о нем. На маршах и дневках ведут солдаты неспешные беседы, прозревают один от другого, нащупывают истину, и печалятся, и радуются, ожидая грядущего.
В прифронтовой полосе, вниз от Новосиля, было въяве видно, что грозные события скатываются к югу. И огромные массы войск, идущие по рокадным дорогам к Осколу и Тиму, и бесперемежное гудение в небе вражеских самолетов, и горящие деревни и станции, и грохот бомбовых ударов по нашим дорогам и переправам не оставляли никакого сомнения в том, что будет на росстанях древнего Изюмского шляха и в Стрелецкой степи сеча зело зла. А ранний майский зной и глухие, томительно-душные ночи предрекали уставшим в походах солдатам злое и трудное. К этому надо еще добавить, что всюду, где проходили наши войска, были густо рассыпаны немецкие листовки – их неустанно собирали бойцы дорожной службы, нанизывая на шомпола винтовок, но, как бы ни были старательны в основном пожилых возрастов дорожники, листовки с фашистской свастикой и энергично-мускулистым лицом Гитлера, произносящего речи, попадали в солдатские руки. Из них люди с горечью узнавали, что немцы в Крыму одолели Турецкий вал, а из Германии на Восточный фронт прибывают колонны новых танков. И это походило на правду.
Заварухин вспомнил, что как-то у мелководной речушки, которую и пехота, и колесный транспорт брали вброд, его шофер остановил полуторку, чтобы налить в радиатор воды и охладить мотор, задыхавшийся от перегрева. Полковник спустился к речке, напился неприятно– смяклой воды, ополоснул лицо, а жаркий ветер тотчас высушил его, больно стягивая кожу после мытья. Когда полковник вернулся к машине, шофер поднимал створки капота – раскаленный мотор так и пыхал горелым маслом и пылью. Сбочь от шофера стояло пятеро бойцов с мешками и скатками у ног; у всех пятерых на левом плече были мокрые пятна: очевидно, бойцы только– только сняли скатки. Они о чем-то просили шофера. При появлении полковника все взяли под козырек, а Заварухин с первого взгляда по бледным лицам их определил, что они из госпиталей.
 

– Просят подвезти, товарищ полковник, – сказал шофер.

 
Вперед вышагнул рослый боец с нижней губой совочком и следом от ордена Красной Звезды на вылинявшей гимнастерке.
 

– До Больших Колодцев нам, товарищ полковник. Притомились после легкой лазаретной жизни.

– Почему не с маршевой ротой?

– В свою дивизию хотим, товарищ полковник. Торопимся к наступлению.

– А когда оно будет?

– Да, говорят, уж скоро.

– Посажу я вас, а на первом же контрольно-пропускном пункте вас ссадят, а мне дадут нагоняй.

– В свою дивизию охота.

 
Это «в свою дивизию охота» подействовало на полковника неотразимо. «Своя часть – для солдата родной дом. В своей роте и воюется лучше», – одобрительно подумал Заварухин и согласился:
 

– Так и быть, залезай. Да, а откуда же вам известно, что ваша дивизия в Больших Колодцах?

 
Боец с губой совочком, взявший было свой мешок и скатку, чтобы забросить их в кузов, повернулся к полковнику:
 

– Дивизионного инженера встретили, товарищ полковник. Он тоже на грузовой и взять нас хотел, да некуда – скобы везет – одно и то же, что на зубьях бороны ехать.

– Ну полезай.

 
Боец с губой совочком забросил свои вещи в кузов, а сам, усиленно работая локтями, побежал к реке и очень скоро вернулся босиком – сапоги и выстиранные портянки нес в руках. Усаживаясь в кузове, говорил товарищам:
 

– И вы бы, славяне, постирались. На ветру мигом высохнет. Я, ребята, когда в чистых портянках, так мне, ей-богу, блазнится, будто дома я и в горнице, сказать, по половикам похаживаю. Похаживаю, а баба моя вроде пироги из печи вынимает.

– Опять за свое, опять за пироги, – запротестовал чем-то обиженный голос. – Ты меня в лазарете едва не угробил этой дразнилкой.

– Вы что госпиталь-то лазаретом наворачиваете? – спросил третий, и солдат с губой совочком рассудительно пояснил:

– Ты, долгоносенький, вникай в слово, и все тебе обрисуется. Госпиталь – это государство питает тебя. А раз уж питает, значит, досыта. А мы с Кирюхой пока лечились, ни разу вдосталь не едывали. Без малого Лазаря пели – вот тебе и лазарет. Кирюха, сходи постирайся, говорю. Успеешь еще. Эко ты, брат, какой теплый.

– Пока теплый, слава богу, – согласился Кирюха и закашлял с хрипом и свистом.

 
Заварухин сел в кабину, чтобы скрыться от палящего солнца. Обе дверцы были распахнуты, и тянуло сквознячком. Бойцы, обрадованные оказией, возбужденно переговаривались.
Кирюха, осилив кашель, часто цвыркая слюной через зубы, судачил:
 

– Войска буровит – несметно. Трудное будет наступление, судить надо.

– Что ж трудное-то?

– А ты разуй глаза и погляди, кто идет. Одна ж пехота-матушка. А где наши танки, артиллерия? И самолетов не видно, А у него эвон их, что комарья над болотом.

– Погоди, будет тебе белка, будет и свисток, – обнадежил боец с губой совочком. – А как ты смотришь на скобы? На что-то же их везут?

– Шофер, с инженером-то едет, сказывал, будто везет эти скобы для днепровских переправ. Так верить ему? Ты ему поверишь?

 
И боец с губой совочком тоже усомнился:
 

– А и впрямь не дал бы он нам укорот.

– Ох и язычок у вас с Кирюхой, чтоб вас, – укорот.

– Словечко, верно, самодельное. Ну и дадут, а на Днепре-то все равно будем.

– На то и войско собрано, – согласился и Кирюха. – Быть надо. Без этого не обойтись.

 
И потом, сколько ни колесил Заварухин по дорогам и проселкам, он невольно глядел на войсковые колонны глазами тех солдат, что тосковали по танкам, орудиям, самолетам и с трезвой рассудительностью предвидели тяжелые бои, надеясь, что на Днепре они будут, так как без этого не обойтись.
Наблюдая солдат на привалах и маршах, как они смеялись, пели песни, ненасытно хлебали суп-скороварку, крепко, с храпом спали, он видел, что они все делают толково, надежно и обжито, и Заварухин радостно верил в себя, в солдат, в успех предстоящих боев. Но, когда он встречал и провожал бесконечные, утомленные переходами ротные колонны, негусто разбавленные орудиями малого калибра, когда почти на каждом десятке верст выскакивал из машины и прятался в придорожных ямах от фашистских самолетов, грустные раздумья овладевали им: не повторится ли лето прошлого года? Хотелось встретиться со знающим человеком и поговорить начистоту, высказать свои сомнения, которые – чувствовал Заварухин – не подтачивали редкое солдатское сердце. «Где же, в самом деле, наша артиллерия и авиация, что позволяют немецким летчикам безнаказанно расстреливать и бомбить наши войска?»
Успокоенность Заварухин находил только в том, что в штабе фронта будет проситься в свою дивизию, где быстрее и правильно оценит всю сложную обстановку, предшествующую боям.
И еще вспомнилось. В Ельце, в заторе перед мостом через Сосну, встретил машину артмастерской из Камской дивизии. Мастер-оружейник сержант Канашкин, постаревший после ранения и ссутулившийся, обрадовался Заварухину и рассказал, что два полка их дивизии днюют сегодня в Жагарах. Полковник повеселел от этой вести и в приподнятом настроении явился в штаб фронта, почему-то совсем поверив, что воевать будет в родной дивизии. В этом же бодром настроении он, без сомнения, и выехал бы в свою часть, если бы не разговор с майором Ожеговым, который с безответственной легкостью посулил скорое и решительное наступление. «Рвать надо фашистскую оборону – это верно. Гнать и гнать их с нашей святой земли, – взволнованно думал полковник Заварухин, – но упаси господи от прежних ошибок, когда главной силой штурмующих войск оставались живые цепи. Нет же, нет же, каким бы скорым ни было такое наступление, оно не принесет нам победы…»
 

– Приехали, товарищ полковник, – сказал шофер, остановив машину перед закрытым, но неохраняемым шлагбаумом.

 
Заварухин поблагодарил сержанта, отпустил его и после спертой духоты закрытой машины не сразу надышался вольным полевым простором.
 
 
III
 
 
Не видя, у кого бы спросить дорогу к штабу аэродрома, Заварухин пошел свежей тропкой к зарослям кустарника, над которым поднимались изреженные дубы и березы. Стоял непривычный для мая в жаркой испарине день. На опушке, в солнечной благодати, уже высоко поднялась трава – была она, правда, редковата. А вот по непаханому полю плотно и прогонисто шел в рост пырей и осот, а в задичавших бороздах сновали скворцы, вероятно недоумевая, отчего это люди не поднимают пашню – время-то уходит.
Аэродром был пуст, и кругом стояла такая тишина, что из ближней деревни слышались петушиные распевы, и где-то в той же стороне заходно ревела корова. Самолеты и все аэродромные службы прятались по лесочкам, иссеченным во время зимних боев снарядами и минами – не одна весна понадобится, чтоб затянулись раны на деревьях и податливом лесном черноземе. На одном из дубков с обрубленной вершиной слабо надувался и опадал ветроуказатель, и Заварухин пошел на него. У зарослей орешника и талины, из которых густо тянуло теплым болотом, его неожиданно над самым ухом окликнул боец и испугал. «Спал небось, – подумал Заварухин, – черт, будто с цепи сорвался». Боец действительно спал – свежо алели его припухшие во сне губы, на затекшей щеке лежала узорчатая печать примятой травы, а к пилотке прилип лесной сор, и по отвороту ее метался большой красный муравей.
 

– Земельку давишь?

– Так точно, товарищ полковник. Спасу нет, спится.

– Под трибунал тебя за сон на посту.

– Да я не на посту, товарищ полковник. Я отдыхаю. Это уж я по привычке. Вчера из кино, стыдно сказать, товарищ полковник, прямо выставили: через каждую минуту вскакивал и кричал: «Стой! Кто идет?» Вам ведь, товарищ полковник, начальство нужно?

– Нужно.

– Через пашню ступайте. Во-во, мимо тех берез. А можно и здесь, опушкой. Здесь-то дальше будет.

 
Заварухин не захотел идти но солнцу и, с хрустом ломая опавшие сучья и приминая прошлогоднюю траву, сразу запылил сапоги и обсыпал их желтым цветом рано выспевшей сурепки, пошел опушкой леса, огибавшего запущенное поле с кучкой берез на середине. Кругом что-то пилили, что-то ковали на своих наковаленках трудяги кузнечики, прямо над самой головой, забирая все вверх и вверх, с красивым замиранием поднималась жа– воронкова песня, в светлой зелени дубов и кленов трещали недовольные дрозды и рассыпали тонкие серебряные кольца бесконечные певуньи пеночки – и вообще весь лес, еще по-весеннему сырой и не прогретый солнцем, начинал новую жизнь и потому гремел истово и нетерпеливо. Когда войдет в силу лето, когда нальются теплом леса и поля, тоже будут звенеть птичьи песни, но уже не будет в них той свежести, не будет той задорной молодой силы, какая бьется сейчас, после недавних весенних свадеб.
Генеральская машина была спрятана в тенистом подлеске, а шофер поджидал полковника Заварухина на опушке леса и, чтобы не сидеть без дела, перебирал запасное колесо. У шофера круглое и добродушное лицо с оплывшими веками и красная грудь, обожженная молодым солнцем. Увидев полковника, он поднялся над колесом и, убирая живот, обтянутый майкой, поздоровался:
 

– Здравия желаю, товарищ полковник. Мы поджидаем вас. Идите вот так. За машиной, на поляночке он. Отдыхает. Мы ведь ночью ехали, а дорожка из нырка в ухаб.

– Может, спит?

– Никак нет, товарищ полковник. Он велел сразу направить к нему.

– Я это оставлю, потом перенесешь в машину, – сказал Заварухин и поставил свой чемоданчик, а сверху положил на него шинель, которая в жаркий, погожий день казалась и неловко тяжелой, и совершенно лишней. Тут же нарвал в горсть травы и, скрутив ее жгутом, хотел смахнуть с сапог пыль, но шофер остановил его:

– Что вы, товарищ полковник, зачем травой-то…

 
On сходил к машине, достал из кармашка на дверцах щетку, сапожный крем и прихватил даже бархатку, широкую, с петельками.
 

– Да тут, я вижу, для моей обувки будут настоящие именины.

– Генерал любит это, порядок, чистоту, – приговаривал шофер, открывая банку с пахучей ваксой. – Вот теперь можно и представляться, товарищ полковник. Счастливо.

 
Генерал, вероятно, услышал разговор полковника с шофером и, сидя на раскинутой шинели, натягивал сшитые фронтовым сапожником из плащ-палатки легкие сапоги.
Заварухин призадержался в кустиках, и, когда вышел на полянку, Березов был уже на ногах и в фуражке. А на траве лежали шинель, полевая сумка и книга с перочинным ножом в развороте. Был генерал высок, молод и смуглолиц, с бесстрастными монгольского типа глазами. Весь доклад Заварухина выслушал тоже бесстрастно, по-уставному.
 

– Ордена небось имеешь, полковник? Медали?

– Имею, товарищ генерал.

– Почему не носишь?

 
Заварухин хотел сослаться на дорогу, хотел сказать, что не то время, чтобы козырять наградами, но замялся и ничего не сказал, почувствовал в вопросе генерала явное недовольство.
 

– Надень, чтоб я видел, что ты за командир. Груздев!

– Я, товарищ генерал, – отозвался из-за кустов шофер и как-то уж чересчур скоро, вышколен должно быть, появился на полянке, вытягивая по швам не гнущиеся в локтях короткие обволосатевшие руки, по рабочей привычке крепко стиснутые в кулаки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю