355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Акулов » Крещение » Текст книги (страница 25)
Крещение
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:20

Текст книги "Крещение"


Автор книги: Иван Акулов


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 43 страниц)

 
Примерно в середине цепочки выбрался капитан Филипенко, без рукавиц, с обнаженным пистолетом, жарко дохнул на Урусова:
 

– Торопи, торопи давай!.. Докторша там, в хвосте, посмотри за ней. Слышишь?

 
Вместо «слушаюсь» Урусов, сосредоточенный на самом главном, крикнул и Филипенко:
 

– Давай дальше! Дальше!

 
Следом за комбатом поднялся Охватов, увидел Урусова, обрадовался и хотел что-то сказать ему, замедлил было шаг, но Урусов будто не узнал друга, замахал обеими руками, закричал остервенело и совсем беззвучно:
 

– Дальше! Дальше! Дальше!

 
С первыми пятью бойцами Пушкарев спустился в ход сообщения, соединявший Благовку с передовой позицией. Сейчас в любой миг немцы могли наткнуться на русских, и завязавшийся бой в траншее должен был послужить сигналом атаки на деревню. Но пока все было тихо и так спокойно, что Филипенко начинал волноваться и в нервном возбуждении не чувствовал своих окоченевших рук. Ему казалось, что немцы видят бойцов, молча берут их в кольцо и вот-вот ударят из пулемета – всех подчистую высекут за одну-две минуты.
 

– Вы бы рукавицы надели, – сказал Охватов Филипенко. – Руки отморозите – хуже ранения.

Филипенко все оглядывался назад и будто не слышал слов Охватова, однако, сунув пистолет за борт полушубка, зачерпнул снежку на ладонь и начал растирать руки. Зашедшиеся пальцы заломило, и он по-детски заойкал, ткнулся головой в снег.

– О-о-ой, да это что ж такое! – И изматерился в душу и христа.

Сзади сыпанул щедрой мерой немецкий пулемет – Охватов успел обернуться на звук и увидел рваный огонек среди поля, на взлобке, за которым впилась в мерзлую землю передняя вражеская траншея. Едва умолк этот пулемет, как сразу же яростно и жестоко ударил правый фланг немецкой обороны из множества пулеметов и автоматов. Было совершенно ясно, что второй взвод, с которым шел политрук Савельев, попал под огонь. Медлить дальше было нельзя, и Филипенко скомандовал:

– Две красных!

 
Охватов выдернул из кармана уже заряженную ракетницу и, впопыхах невысоко подняв руку, выстрелил. При отдаче ракетница ударила его по виску – в ушах зазвенело, перед глазами плеснулось красное зарево. Ломая ногти, не сразу выдернул застрявшую гильзу и услышал:
 

– Ну держись теперь!

 
Белый снег, изломанные кусты, что-то в кучах – не то солома, не то ботва, – обгоревшие деревья сада, столбы, земляные насыпи на межах – все опять сделалось красным. Бойцы побежали, подхлестнутые кровавой вспышкой, бодря и оглушая себя, кроили из пулеметов и автоматов разорванную тишину. Охватов догнал Филипенко и побежал рядом – в левой руке автомат, в правой ракетница: забыл, что надо стрелять. Уже миновали сады, огороды, зацепились за спаленные усадьбы, когда справа и слева взяли атакующих в перекрестный огонь три пулемета из построек в самой деревне. Бойцы сразу залегли. Упал и Филипенко, помнивший одно: нужно любой ценой с ходу прорваться к берегу Зуши. Две пули цапнули его в тот миг, когда падал в снег у ветхого нужника на огороде. Лежа, оглядел себя, ощупал и обнаружил, что на правом рукаве вырвало немалый клок овчины – в дыру пролезал весь локоть – и пробило пулей голенище валенка, а самого не тронуло. «Значит, и не тронет», – подбодрил себя Филипенко и, встав на колени, заорал:
 

– Вперед! За мной!

 
Пригибаясь, побежал прямо под пули. Охватов не мог заставить себя подняться и засеменил за комбатом на четвереньках. Потерял ракетницу. У колодца с обгоревшим воротом догнал комбата и очень близко увидел кирпичную стену разрушенного дома – из-под нее дробно стучал пулемет, а сверху дымилась короткая железная труба.
Филипенко треснул Охватова по уху за то, что тот отстал и потерял ракетницу:
 

– Заелся… На пулемет! И-и-ипаче… – Ткнул под самый нос провонявший порохом пистолет.

У Охватова не было ни страха, ни растерянности, потому и не обиделся он на горячность комбата, всхохотнул только от стыда и неловкого чувства перед самим собой.

– Что за смех, а? Что за смех, Охватов? – И, потеряв над собою власть, Филипенко заорал истошно и крикливо: – Вперед!

Охватов откатился от колодца, достал из вещевого мешка четыре лимонки и, сунув их в карманы, пополз на пулемет. Но, к его счастью, на самом губительном участке валялась убитая лошадь, которая, видимо, долго билась в снегу, исковыряла его весь и сама зарылась в него. Охватов, укрываясь за окаменевшим трупом лошади, бросил гранату и не достал до амбразуры дзота. Но в тот момент, когда она взорвалась и ослепила немецких пулеметчиков, перебежал под стену дома. А пулемет опять бил как ни в чем не бывало, и земля под ногами Охватова, и стена, к которой он прирос спиной, мелко дрожали. Только сейчас, немного передохнув, Охватов услышал, как через деревню с воем и визгом на излете проносятся наши мины и снаряды, рвутся на льду Зуши и на том ее берегу. На левом фланге наступающих и по линии обороны кипел жестокий бой. В ближнем неглубоком ходе сообщения полыхнуло пламя огнемета; освещенные вспышкой, бросились врассыпную люди. Огнемет опять плеснул огнем, но вокруг уже никого не было.

Ласкаясь к стене, Охватов дошел до пролома, увидел дымящуюся трубу, выведенную через пол из подвала, и, уже больше ни о чем не думая, побежал к ней и одну за другой опустил в дым две гранаты. В подвале раз за разом охнуло, и пол, усиленный накатником, тяжело просел. Пулемет смолк, а Охватов, выскочив наружу, катанул еще одну лимонку в амбразуру.

И опять пошли наши, просачиваясь через сады, пепелища и сохранившиеся постройки к реке.

Вышедшие из оврага последними продвигались на правом фланге и на подходе к сельскому кладбищу наткнулись на минное поле. Двое подорвались, а остальные заметались, побежали обратно, но не по своим следам, а вновь, и еще погибло двое. С обезглавленной кладбищенской часовенки внушительно и веско зарокотал крупнокалиберный пулемет, ощупывая межевой валок на грани кладбища и заминированное поле перед ним. Фланг залег. Это случилось совсем непредвиденно и грозило провалом всей операции, потому что немцы, потесненные из деревни, могли обойти прорвавшихся с фланга и опрокинуть их.

Филипенко, лежа под кирпичной стеной дома, прислушивался к бою и уже знал, что слева, у политрука Савельева, дела идут успешно и взвод его, вероятно, уже навис над берегом. А справа стрельба все нарастала и густела, но не двигалась. К стене дома, где был дзот и где укрылись сейчас Филипенко и Охватов, подбежал с пулеметом Абалкин, весь ослабевший и какой-то раздерганный, ударился о стену измятой каской – во всем батальоне у него одного имелась каска, – сел прямо в снег.

– Что там? – спросил Филипенко, имея в виду ход сообщения, откуда прибежал Абалкин. Боец не ответил, дышал шумно и часто. Пулемет его валялся в снегу без диска.

– Ребята, нету ли… Нету ли зобнуть? Курнуть, спрашиваю!

Взвинченный голос Абалкина и брошенный им пулемет рассердили Филипенко до крайности. Комбат вскочил, схватил бойца за плечи и поставил на ноги:

– Ты ослеп, кто говорит с тобой?

– Да вижу, товарищ капитан. Вижу.

Только сейчас Филипенко и Охватов услышали, что от Абалкина рвотно разит жженой селитрой и палениной.

Филипенко хватил тошнотворного запаху и отвернулся, а боец, показывая сожженные полы своего полушубка, заторопился, давясь слезами:

– Рукопашная случилась. Рукопашная – ой-е-еее. А наш огнеметчик окатил всех. У меня ни одного патрона. Я теперь с вами. Я теперь с вами. Охватик, дай курнуть. – Абалкин был суетлив, говорил часто, захлебываясь в одышке.

– Возьми пулемет, – с ласковой строгостью сказал Охватов. – Что ты, будто первый раз?

– Ох, что было! Что было! – приходя в себя, протрезвленным голосом сказал Абалкин, достал из снега свой пулемет и даже обмел его рукавицей. – Я с вами теперь… Старшину Пушкарева вот прямо на штык. Слышишь, Охватик? При мне. Под ложечку.

– Замолчи, Абалкин! – со злой грубостью оборвал бойца Филипенко. – Будешь стоять тут до смерти. Пошли, Охватов!

– Товарищ капитан! – взмолился Абалкин, – Товарищ капитан, я же голоруком. Голоруком я.

Но Филипенко и Охватов даже не поглядели в его сторону. Они летели по ямам и рытвинам, через сугробы к замявшемуся перед минным полем правому флангу. Комбат – полушубок нараспашку, рукавиц нет, шапка на голове едва держится – сунулся на кладбищенский валок, а из-за могил так сыпанули автоматами, что на валке весь снег до земли смахнули. Оправились немцы, очухались. Теперь огонь на огонь. Теперь напролом. Теперь или – или!

Клонясь к земле, отошли от валка и увидели на ровном покатом поле подорвавшихся на минах. Увидел и их один, раненый видимо, узнал по полушубкам своих, закричал хрипло, истошным голосом:

– Братики, мины тут! Братики, санитара!..

На пологом скате, в неуязвимую ложбинку, сбилось человек семь. Увидев комбата, поднялись на ноги, томясь нерешительностью, виновато потянулись к нему навстречу, но близко подходить не стали: крут во гневе комбат. А Филипенко, пробираясь в ложбинку по чьим-то следам, очень некстати вспомнил свой первый бой под Глазовкой, когда в канаве у дороги убило Брянцева и когда он, Филипенко, еще взводный в то время, и его взвод растерянно припали к земле. Вот так же все было, как здесь сейчас, никто не знал, что делать, но пришел майор Афанасьев и удивительно беспечным, весело-насмешливым голосом спросил:

– Это что за комедь?

И как легко тогда сделалось всем… «Эх, старик Афанасьев, – еще накоротке подумал Филипенко, – тебя бы сюда. Не дал бы ты нам пропасть». Подойдя к бойцам, Филипенко хотел по-афанасьевски посмеяться над ними и приободрить их, но вдруг закричал страшным голосом:

– Отсиживаетесь?! А там гибнут!.. Охватов, веди к кладбищу! Вперед! Не отставать! Брать кладбище! Я замыкающим – посмейте только оглянуться!

Охватов повернулся и пошел обратно по своим следам – за ним кучно пошли бойцы, стараясь побыстрее проскочить мимо комбата, а он хлопал пистолетом по поле своего полушубка и кричал:

– Вот ты каков! Вот ты каков!

Когда прошли все, в мотке следов остались двое – один лежал, а другой пытался поднять его.

– Это что? Кто еще тут?

– Ольгу Максимовну, товарищ капитан, по обеим ногам. – Это был Урусов. – Разрешите…

– Урусов, ко мне! – приказал Филипенко и, не дожидаясь его, побежал вслед за бойцами.

Урусов, боясь отстать от комбата, спешил, спотыкаясь и недоумевая: неужели комбат бросает на верную гибель военфельдшера Коровину? Наверху, когда уже бежали полем, Урусов догнал Филипенко, обливаясь потом, снял шапку, вытер лоб, лицо и без того взмокшей подкладкой. Закричал, озлобившись до слез:

– Что же мы, товарищ капитан, девку-то бросили? Каюк ведь ей – застынет. Окаянные мы, что ли!

Филипенко чуть-чуть замедлил шаг, пистолетом подтолкнул Урусова вперед себя и на ходу в спину рваным, но просящим голосом сказал:

– Урусов, милый мой, не возьмем кладбище – все накроемся. Может, часик протянет?

Это ласковое обращение комбата, его осевший голос все перевернули в Урусове вверх дном, и, зная, что Коровина без помощи не протянет часу, согласился:

– Бабы, они живучей мужиков.

За такой ответ Филипенко готов был обнять и расцеловать Урусова, но только сказал, опять ткнув бойца в спину:

– Стреляй, Урусов! Ведь на две минуты пораньше бы!

В десятке шагов разорвалась мина, и Филипенко, как– то неловко перевернувшись, упал ногами кверху, охнул. Урусов вытащил его из снега, подал ему пистолет, упавший в глубокий след.

– Глаза, глаза, – обирая закровеневший снег с глаз и губ испуганными пальцами, простонал Филипенко, – Обожгло все. Чем так? А?

– Нешто угадаешь. По лбу навроде шабаркнуло, товарищ капитан.

– А шары видят. Вперед, Урусов. Вперед!

Немцы за спиной своей поставили отсечный огонь, чтобы отрезать прорвавшихся в деревню русских и, подтянув через реку резерв, уничтожить их. Если бы не это проклятое кладбище, правый фланг уже выскочил бы на берег, а там давай, немец, наступай по льду, коль голов много. Но бой приобретал затяжной характер, и преимущество внезапности русскими было потеряно. Все это случилось, конечно, из-за нерасторопности правофланговых, и Филипенко не жалел их, заставляя под градом нуль переметываться через земляной валок на кладбище. Все бойцы, что были под рукой Филипенко, перебрались на ту сторону, только один сполз с валка и застыл в канаве. Автомат его остался на гребне валка. Филипенко сунул свой порожний пистолет в карман полушубка, полез за автоматом и, совсем нечаянно коснувшись коленом бойца, изумился и даже как-то оробел: ему показалось, что боец не только не убит, но даже не ранен.

– Встать! – закричал Филипенко и лязгнул затвором автомата.

Боец, словно его подбросили, вскочил на колени и, молитвенно сложив руки ладонь к ладони, тоненько завыл:

– Родненький мой, товарищ капитан, язвой я маюсь!.. Пощади, родненький, на штык, на пулю пойду!

– Мразь, – только и сказал Филипенко бойцу и без размаху прямо в лицо его бросил автомат. Боец не шелохнулся. Потом вытер рукавом шинели кровь на лице, зашмыгал разбитым носом. А комбат, все еще переживая гадкое чувство, отполз в сторонку, лег на скат валка и подобрался для прыжка, выжидая какой-то своей секунды. Боец взял автомат, поднял его на капитана, но в самое последнее мгновение снял со спуска палец и, не обращая внимания на свист пуль, махнул через валок.

На кладбище резко харкали немецкие автоматы, мягче, но боевитей стучали наши, хлопали винтовки, и вдруг, подминая всю разнобойную россыпь, вздыбился и зашелся над кладбищем, полем и ложбинкой русский станковый пулемет. Бил он с противоположной стороны кладбища, – значит, роты, наступавшие в лоб, прорвались через вражескую траншею. Филипенко, как мальчишка, вскочил на валок, замахал пистолетом без единого патрона, закричал:

– Ура, ребята! Ура!

В этот момент деревню, кладбище, свое минное поле и свою оборону немцы накрыли шквальным артиллерийским и минометным огнем. Мины и снаряды, как всегда при большом количестве, прилетали без свиста, рвались приглушенно, с хрустом ломались и падали деревца, кресты, кусты, загородочки из постаревшего, хилого штакетника. В глубине кладбища, где-то у часовенки, дуплетом ахнули два взрыва такой силы, что под кладбищем, показалось, просела вся земля, а хлопки рвавшихся мин и снарядов после этого вроде совсем сделались тихими и безобидными.

Филипенко, сбегая с валка, почувствовал, как что-то сильно, с потягом ударило его по голенищу правого валенка, и комбат неожиданно со всех ног упал, будто его подсекли по коленям; уже лежа в снегу – на это ему понадобился один миг, – он подумал, что с ним ничего не случилось, что бой на исходе и, без сомнения, выигран и что его, командира батальона капитана Филипенко, не могут ни убить, ни ранить. Он вскочил на ноги, но сделал три или четыре шага и опять упал неожиданно и плашмя. Однако на этот раз бодро повернулся и сел в снегу, весело ругаясь: видимо, большим осколком на его правом валенке рассекло голенище, и Филипенко дважды запнулся за вырванный пимный кусок. Пока отрывал его окончательно, этот похожий на слоновое ухо кусок, подбежал Охватов, и комбат сорванным голосом закричал навстречу ему, чтоб только кричать:

– Автомат бы мне, Колька! С пустой железкой бегаю – это порядок, да?

– Конец, товарищ капитан. Вот же берег. А вы как?

– Как штык. Грудь для орденов непробиваема.

В сумраке наступающего утра было хорошо видно, как сияли от радости налитые шалой кровью глаза Филипенко.

– Этого, с язвой желудка который, фамилию не знаешь?

– Худолицый-то? Не знаю.

– Стрелять в меня хотел. Убил бы, курва, и концы в воду. Понял?

– Понял, товарищ капитан.

– А что понял?

– Сами же вы послали.

– Теперь уж ты от меня ни на шаг. Слышишь?

Стрельнут втихую – и нету полководца. А не полководец я, скажи? Вся дивизия встанет на берегу. Не полководец, а? – Комбат шутил, и Охватов хорошо понимал его, смеялся вместе с ним, забыв в приливе радости о только что пережитом. Размашисто шагая по сбивчивым и путаным следам с могилы на могилу, Филипенко захлебывался восторгом, удало махал руками, кричал похмельному, вряд ли зная, что и зачем кричал: – Вот рубануть бы по тому берегу. Методом нарастающей атаки. Ударил бы Пятов через нас, накатом! За Мценск бы вышли.

– Здесь-то дай бог удержаться, – остепенил Охватов Филипенко, и тот, изумленно поглядев на сержанта, весь как-то похмурел, умолк.

У часовенки обошли труп немца, который, стоя на коленях, уткнулся в окровавленный снег обнаженной патлатой головой. Рядом валялась каска. Филипенко пнул ее, и пнул с такой силой, что она, ударившись о стену часовенки, опять упала под ноги Филипенко. Чем ближе к берегу, тем убитых, и наших и немцев, валялось больше. Какой-то боец умер, повиснув на могильной оградке, а свой автомат с развороченным кожухом крепко держал в руках.

– Мертвая хватка, – тихонько сказал Филипенко и, страдальчески сморщившись, потер кулаком переносье, будто, трезвея, приходил в себя.

 
XXIII
 
 
По всему берегу суетились бойцы: за валком кладбища – дулами на реку – ставили пулеметы, тащили бревна, камни, кресты, доски, два бойца катили передки без оглобель – все валили на берегу для укрытия, осторожно вглядываясь в сизый утренний туман, закрывший половину реки и тот берег, затаенно и страшно притихший.
Тут перемешались бойцы первого и второго батальонов, но были все как братья, приветливы и улыбчивы, делились табаком, сухарями, ели взятые у немцев мясные кубики – одна соль – и плевались на снег густой слюной.
Командир пятой роты, в длиннополой шинели, перетянутый узким ремнем, весь какой-то мягкий и утепленный, заговорил сиплым женским голосом, подходя к Филипенко:
 

– Чем же держаться, товарищ капитан? Ни патронов, ни гранат.

– Ты, Корнюшкин, перекрестись, – комбат начертил небрежный крест перед грудью ротного. – Перекрестись, говорю, Корнюшкин, ты же на берегу! А теперь зарывайся в землю. Патроны, жратва, гранаты будут.

– Хотя бы артиллеристы лед, что ли, изломали, – своим жалким голосом сказал вслед Филипенко Корнюшкин и, увидев Охватова, закричал ему: – Охватов, вон же твой друг Урусов раненный лежит! Что ж ты?

Услышал эти слова и Филипенко, обернулся, встретил умоляющий взгляд Охватова и сморщился опять, как от зубной боли:

– Колька, ведь мы – ни дна ни покрышки нам – Олю-то бросили в ложке, перед минным полем. Иди к ней. Пулей, Колька!

И все-таки Охватов не мог не увидеть Урусова, забежал к нему. Урусов и еще трое с ним, неходячих, лежали в одном местечке, в ямках между могил. Друзья увидели друг друга, не удивились и не обрадовались: все было задавлено в душах солдат усталостью и переживаниями. Урусов вроде хотел улыбнуться, но только закатил глаза под лоб, а потом и совсем закрыл их.

– Что с тобой, Илья Никанорыч?

Урусов молча своей рукой нашел руку Охватова и несильно сжал ее в запястье. Потом приподнял полу шинели, и Охватов увидел, что низ живота Урусова плотно замотан бинтом и тряпками, вымокшими в крови:

– Не мужик я теперь и не баба…

Охватов не сразу понял смысл слов Урусова, а когда понял, то растерялся: ему никогда и в ум не приходило, что может быть такое страшное ранение.

– Где ж санитары-то?

Охватов подобрал валявшиеся на снегу чьи-то рукавицы, надел их на Урусова, и тот понял, что друг его уходит.

– Коля, Коля. Постой. Где комбат материл нас – фельдшер наш застыла…

Охватов, пробегая сюда вдоль валка кладбища, видел пулеметные волокуши и теперь решил вывезти на них Урусова. Легкие фанерные волокуши в самом деле нашел у пулеметчиков и полетел – по могильным холмикам через три на четвертый. Когда он вытряхнул из полушубка убитого, а в полушубок завернул ноги Урусова и уложил его на волокушу, Урусов печально повеселел:

– И на фронте, видать, смерть не каждому достанется. Коленька, слышишь ты меня? Фельдшерицу-то поглядеть бы…

Охватов бежал по истоптанному снегу, волокушу бросало, било, и Урусов скоро потерял сознание. «Вот жеребец необузданный», – обругал сам себя Колька и сбавил шаг.

На краю минного поля оставил волокушу и побежал в ложок. Ольгу увидел еще издали и узнал по шапке: солдаты не любят так носить шапки, чтобы тесемки ушей были завязаны на затылке. Шагов сто шел ее следом по примятому снегу, по которому она волочила свои неживые ноги.

Умерла Ольга, лежа на спине и опираясь на локти; застывшее и одутловатое лицо ее было по-живому ало, только истерзанные зубами, с черными прокусами губы тонко обтянули обнаженный рядышек зубов и побелели как бумага. Охватову стало не по себе от вида этих оскаленных зубов, и он остро пожалел Ольгу, что она не смогла собрать вместе свои некогда красивые губы. Он снял с нее шапку и накрыл лицо, особо заботясь, чтобы, кроме него, никто больше не видел ее смертью обезображенного рта.

Поднимаясь из ложка, он несколько раз оглянулся, и задавило его сердце неизбывной жалостью к Ольге, которая только что жила и думала совершенно так же, как и он, Колька Охватов. И так же, как он, не хотела умирать и, безбожница, может, просила спасения у богородицы, а бой уходил дальше и дальше, а с ним уходили люди – ее жизнь.

Урусов от потери крови и стужи весь дрожал, стучал зубами; лицо почернело, и борода откуда-то взялась на нем, тоже черная и забитая грязью. Охватов опять поволок его и, спуская в овраг, к медпункту, полетел кубарем под берег, вниз, только фанерная волокуша загремела как барабан.

У шалаша, где несколько часов назад жил комбат Филипенко, стояло шесть подвод, уже загруженных ранеными. На самую последнюю Охватов приткнул Урусова сидя к головке саней. Двоих пришлось основательно потеснить: один со смертельным терпением стонал, а другой поднялся было в драку, но Охватов подарил ему немецкий железный портсигар, который сам скручивал цигарки. Перед дорогой тем, кто мог выпить, санитары дали хлебнуть водки. Силой, можно сказать, вылили водку в рот Урусову, и он взбодрился, перестал дрожать, на лбу и на верхней губе его проступил крупный, зернистый пот.

 
Боец, которому Охватов подарил портсигар, поглядел на Урусова и сказал:
 

– Первое мое ранение было под дых, умирал я, сказать правду, а доктор и говорит: в пот тебя бросило – жить будешь. Самая главная жила, на какой-де жизнь твоя подвешена, выдюжила. Вот так, значит, выходит.

 
Урусов даже глазами сморгнул, поглядел совсем осмысленно:
 

– Я, Коля, никак не мог настаивать, комбат понял бы, что я струсил, обрадовался… Мы убегали, а она что– то кричала… Она кричит что-то? Что она кричит, а? – Он опять начал терять мысли, застонал, и, когда кони тронули и промерзшие связи саней взвизгнули, он опамятовался, сказал: – Я напишу тебе, Коля. Напишу…

«Надеется выжить – значит, выживет», – заключил Охватов и, взяв волокушу, полез наверх. Обоз по оврагу уходил в тыл.

Утро было пасмурное. Над снегами, под низким небом, стыла хрупкая тишина. Белый туман затопил все окрестности, и морозец отмяк. Устало и как-то озабоченно думал Охватов о капитане Филипенко, который обидно менялся на глазах: «Ну с нашим братом, бойцами, суров, жесток – это понятно: железная рука должна быть у командира. С уговорами да увещаниями пол-России немцу отдали… Но Ольгу-то как можно было бросить?.. А что ж делать, черт побери, если все на волоске висели. Все… И все же зверь ты, зверь! – снова ожесточился Охватов, не находя оправдания комбату. – Уйду я от него в роту».

 
Охватов вернул пулеметчикам волокушу и берегом пошел к деревне. Внизу, на реке, во весь рост спокойно ходили саперы, ставили мины, зарывая их в снег. В маленьком ободранном катерке, встывшем в лед, кто-то тренькал на балалайке и пел грубым, расхлябанными голосом:
 
 
Эх, Настасья ты, Настасья, Отворяй-ка ворота…
 
 
Охватову понравилось, что по реке, громко разговаривая, ходят саперы, а на катере дымится печурка и поют хорошую песню. «Вот так и быть должно. Наше все это, все это пропитано русским духом – по-хозяйски тут надо», – определенно и потому успокаиваясь, подумал Охватов, и обида на Филипенко улеглась, приутихла, но не исчезла и не погасла совсем.
Филипенко и политрук Савельев стояли у стены того разрушенного дома, под которым был немецкий дзот. Они смотрели, как бойцы выволакивали из дзота убитых немцев и уносили их в промоину, куда прежде крестьяне сваливали мусор и где буйно росла глухая крапива и нелюдимый репейник.
На пятнистой плащ-накидке тащил немца по земляным ступенькам боец с язвой желудка: был он пьяноват и кричал сам на себя, дурачась перед товарищами:
 

– Давай, сивка-бурка! Давай!

 
Увидев комбата, остолбенел, выронил из рук копцы палатки.
 

– Эй ты! – закричали ему снизу. – Чего стал?

 
Но боец стоял, не двигаясь, только вытер рукавицей вдруг вспотевший лоб.
 

– Ко мне! – приказал Филипенко и, пошевелив плечами под полушубком, двинул левой щекой.

Боец пошел к комбату, и уже ни во взгляде, ни в движениях его не заметно было больше ни растерянности, ни страха.

– Как твоя фамилия?

– Журочкин, товарищ капитан.

– Не убили тебя, Журочкин?

– Как видите.

– А дальше?

– Как прикажете, – отвечал Журочкин, смело и точно выцеливая взгляд комбата, и эта смелость, с какой глядел провинившийся боец, понравилась Филипенко.

– Чтоб это было последний раз.

– Есть, товарищ капитан, чтоб было последний раз.

– Иди.

 
Журочкин совсем осмелел от радости.
 

– Только уж, товарищ капитан, кто старое ворохнет…

Комбат так глянул на бойца, что тот мигом повернулся и побежал к своим товарищам, которые издали наблюдали за ним.

– Шельма, – сказал Филипенко Савельеву.

 
Подошел Охватов, хотел стать в сторонке.
 

– Ты где же был, Охватов? – спросил Филипенко, не повернувшись к нему и даже не глядя в его сторону, и обида на человеческую жестокость, мучившая Охватова все утро, прорвалась в нем неудержимо:

– Вы не дали Урусову вынести Ольгу Максимовну, и она… вот там, в ложке.

– Ты что сказал, а? – Филипенко шагнул к Охватову. – Ты что сказал?

– Вы ее бросили, товарищ капитан! – подхлестнутый свирепостью комбата, не отступал и Охватов. – Бросили!

– Да я тебя, мерзавец!.. – Филипенко схватил кобуру, но политрук Савельев крепко взял его за руку и успокоил:

– Да ты, никак, разгорячился! Не узнаю, что с тобой? Сержант Охватов, марш в свою роту. Быстро! Передай ротному, чтоб дал тебе отделение. Больше будет проку.

Часам к одиннадцати поднялся ветер. Он сбил туманец, разметал его, и проглянуло солнце, нежданно высокое и теплое. Со стороны Мценска, из-за реки, быстро нарастая, катился рокот: шли немецкие самолеты. Развернувшись в большое колесо, они низко пронеслись над Благовкой, кладбищем и оврагом, присмотрелись и начали бомбить. Сразу померкло солнце, и тяжелые дымы закрыли землю. Бойцы, рывшие окопы по берегу, скатились вниз и отсиделись под крутояром.

Охватова бомбежка застала в часовенке, где он с бойцами своей пятой роты грелся у костра, разведенного прямо на каменном полу. Возле часовенки упало пять или шесть бомб, но метровые стены только глухими вздохами отзывались на взрывы, да в толще их что-то постреливало и лопалось. Одна бомба ухнула на кирпичную паперть, сорвала с петель массивную дверь и так дунула на костер, что головешки, угли и зола обсыпали всех бойцов, полетели через окна, а бойцы, плюясь и чихая, отбивались от искр и углей, попавших на лица, под шинель, за шиворот.

 
Воздушная атака длилась минут пятнадцать, но потери от нее были незначительны, потому что бомбили немцы вслепую, не зная еще расположения русских. После бомбежки с нервным замиранием ждали артналета и контратаки, но передовые посты под берегом и на льду молчали. Беспокойство все больше и больше овладевало бойцами…
 
 
XXIV
 
 
Недели через полторы Камскую дивизию сняли с передовой и за два пеших перехода отвели на северо-восток для отдыха и укомплектования. Штаб дивизии разместился в селе Порховом, а полки – в близлежащих деревнях, на редкость сохранившихся от войны. Полк Заварухина, потерявший под Благовкой большую половину своего состава, стоял в небольшой деревушке Пильне, из которой в ясную погоду даже простым глазом можно было видеть Мценск и реку Зушу, разделившую его пополам. Над городом всегда висела сизая дымка, и уж только одно это придавало ему непостижимую загадочность.
Бойцы, свободные от занятий и нарядов, частенько выходили за околицу Пильни и, стоя на вытаявшем сыровато-теплом взлобке, подолгу глядели на закатную сторону, где в широченной долине реки лежали равнинные осевшие снега, чернели овраги, перелески и, приноравливаясь к петлям реки, вихляли две обороны: по эту сторону – наша, по ту – немецкая. Долина была хорошо видна и от немцев, с Замценских высот, и потому можно было часами глядеть в низину и не обнаружить там ни одной живой души: все таилось, все пряталось, а жизнь закипала с наступлением темноты. В сумерки оживали все дороги и тропы: к передовой везли кухни, по мокрому погибающему снегу тянули сани со снарядами, хлебом, мотками колючей проволоки, махоркой и обувью, а в тыл уезжали раненые бойцы и командиры, утомленные опасностью и лишениями окопной жизни. Иногда по последним километрам живых рельсов Тульско-Орловской железной дороги втихую, крадучись, без огней и дыма, выкатывался бронепоезд, торопливо стрелял по городу и так же торопливо скрывался. Ночами вся долина расцветала скоротечными огнями. Рвались мины и снаряды огонь; били зенитки – огонь; текучим огнем струились пулеметные трассы; горели ракеты, и там, где они висели, было от них светло, а издали, от Пильни, – просто так, жалкий огонек. Однажды наш ночной самолет-«кукурузник», на языке немецких солдат «рус-фанера», поджег в городе склад горючего, и с темной земли рванулось такое пламя, что огнем пыхнули облака и высокая боковина неблизкого элеватора; пламя буйствовало всю ночь, не утихая, а к утру его стали прошивать какие-то ярко-синие струи; одни утверждали, что это рвались бронебойные снаряды, а по словам других – немцы применили какое-то противопожарное средство. Последние, пожалуй, были правы, потому что огонь стал опадать и на рассвете потух совсем.
А еще через день бойцы Камской дивизии наблюдали из Пильни бой, какие именовались в сводках боями местного значения. Как стало известно потом, два наших полка ходили в атаку с целью захвата безымянных высоток, господствовавших над местностью. Утром бойцы ворвались во вражеские траншеи, а к вечеру под ударами с воздуха, взятые в обхват автоматчиками, отошли на исходные позиции с потерями.
Издали же для вооруженного биноклем глаза это побоище казалось совсем пустяковым: негусто рвались мины и снаряды, да и сами взрывы были игрушечными – брызнет снежком, и закудрявится над полем белый барашек порохового дыма. Уж на что страшна бомбежка и та от Пильни гляделась почти равнодушно, только взрывы от бомб были темные и почему-то вздымались, всплывали к небу замедленно, и это задевало душу робостью. И еще. Самолеты на виражах ярко вспыхивали в лучах заходящего солнца, но моторов их совсем не было слышно, и только иногда срывался с круга доведенный до самого предела вой, и те, кто бывал под бомбежкой, одевались мертвым румянцем.
 

– Разрешите глянуть, товарищ старшина, – попросил Охватов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю