355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Акулов » Крещение » Текст книги (страница 24)
Крещение
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:20

Текст книги "Крещение"


Автор книги: Иван Акулов


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 43 страниц)

– Станковый пулемет.

– А это?

– И это.

– Хм. Станковый пулемет. Это скорей на чирка походит. Молодые утята у нас такие-то, на Челябинских озерах. Что же ты их, старшина, натыкал под каждый куст?

– В том-то и дело, товарищ капитан, все они засечены нашими наблюдателями.

Филипенко так стиснул зубы, что они скрипнули, желваки у него набрякли, а по щекам пошел легкий нервный румянец.

– Неужели они о чем-нибудь догадываются? Это непостижимо, слушай. Мы же сегодня должны скрытно, без единого выстрела провести к ним в тыл пять взводов. Это как по-твоему, а?

Старшина молчал, лицо у него озабоченно вытянулось; Филипенко крутил перед глазами старшинскую схему и, почувствовав на груди и плечах жарко согревшуюся нательную рубаху, скинул с пуговиц петли полушубка.

– Ведь если он защучит нас в проходах – гибель. Сейчас придет старший лейтенант Спирин, и мы обмозгуем все, а ты, Пушкарев, иди и еще раз проверь, как ведется наблюдение за местами проходов. Два прохода мы должны иметь, хоть сдохни. Иди. А схему оставь.

Прибежал Охватов, распаренный и запыхавшийся, доложил, что начштаба сейчас придет, а потом добавил:

– Почта была, товарищ капитан. Вам ничего. Я сам перебрал всю почту. – И, увидев, что капитан не опечалился, расплылся в улыбке: – А мне привалило – враз два письма.

Филипенко и в самом деле не расстроился, хотя привык и любил получать Симочкины письма. Вспомнив Симочку, он почему-то опять близко и горячо подумал об Ольге Коровиной, оправдывая ее перед кем-то: «Одеть бы ее во все беленькое да во все легонькое, а в солдатской-то дерюге и королева померкнет. И худа она, даже сине под глазами. А губы полные. Любил, наверно, ее майор Коровин. Любил. Он же старше был лет на десять. И злой был. Никаких человеческих слабостей не признавал. Этим и выдвинулся. Званием своим и ее, глупую, окрутил… Да на кой черт ты мне понадобился, майор Коровин?»

Филипенко в сердцах отбросил старшинскую схему, достал из планшета свою одноцветную крупномасштабную карту и – уж в который раз! – стал изучать все изгибы, ответвления и зазубрины овражка, уходившего через оборону к Благовке. Местность была снята крупно, детально и светло. Сама Благовка, деревня на полста дворов, стояла на берегу Зуши и была разделена оврагом на две неровные половины. Северная, меньшая, часть примыкала к опушке молодого леса и была ближе к переднему краю. На эту часть и нацеливал удар комбат Филипенко. Но удастся ли пройти через немецкую оборону незамеченными? Этот вопрос ни вчера, ни сегодня почему– то не волновал комбата, но вот схема Пушкарева заронила в душу сомнение, которое быстро переросло в тревогу, и комбат занервничал, начал пощелкивать крепкими ногтями по зубам.

Только бы один-два вероятных прохода, а там рассредоточились бы, обложили деревню и прихлопнули ее страшной атакой втихую. Он снова и снова брал в руки пушкаревскую схему и убеждался, что все вероятные пути прохода в свой тыл немцы перекрыли сегодня утром. Да в этом и нет ничего удивительного. Раз русские минувшей ночью без единого выстрела взяли «языка» и ушли, значит, можно от них ждать и худшего, если не заткнуть все дыры в обороне. И все-таки надо искать. Не может быть, чтобы немцы залатали все дыры. Оборона легла по трудной местности: тут и овраги, и промоины, и кусты, и лес, а под самой деревней заболоченный луг с кочками и осокой. Да если взять нашу оборону, куда ни сунься, там и пройдешь, только ползи с умом. И у них так же: из-под носа солдата уперли – и хоть бы один выстрел.

– Чего же ты так долго, старший лейтенант? – не скрывая раздражения, спросил Филипенко начштаба Спирина, когда тот пролез в шалаш и хотел было доложить о своем прибытии. – Я этого не люблю.

– Да вот, товарищ капитан, пятку, должно быть, отморозил. Иду – и свету в шарах нет.

– На госпиталь намекаешь?

Нежное, пухлое лицо Спирина все занялось румянцем, и в уголках вдруг набухших век навернулась обидчивая слеза; только по-детски нежные надглазья мучительно побелели. Филипенко понял, что обидел Спирина, и сказал более мягко, почти дружелюбно:

– А мы тут всю зиму кантуемся. Это как?

– Я исправлюсь, товарищ капитан.

– Чего там «исправлюсь» – воевать надо, – опять жестко сказал комбат, окончательно расстроившись: «Другим дают командиров как командиров, а мне дали какого-то тюху-пантюху. Будешь тянуть за него все сам. Это же суметь надо – обморозить пятку». – Ты с этим знаком? – Филипенко небрежно тряхнул пушкаревской схемой.

– Знаком, товарищ капитан.

– Мнение?

– Я сам поведу одну группу, товарищ капитан. Вот здесь, правее ключа.

– Почему сам и почему именно здесь?

– Сам, товарищ капитан, уж сам. У меня так, товарищ капитан, что задумано, того добьюсь. Я удачливый.

– Ну это еще не резон.

– А идти нужно правее, минуя кусты.

– Тут же пулемет, у Пушкарева вот помечено.

– Пулемет. Но он не возьмет сверху. Здесь скат.

– А ну пойдем посмотрим в натуре. Тут, пожалуй, что-то наклюнется. – Филипенко подобрел сразу к Спирину, стал живо застегиваться: – А самому тебе, старший лейтенант, идти не придется.

– Доверьте, товарищ капитан.

– Доверие тут невелико. Наоборот даже. Ты ведь не командир взвода. У тебя же батальон на плечах.

– А у вас?

– А что у меня?

– Вы командир батальона, однако идете.

– Откуда тебе это известно? – Филипенко оторопел от неожиданного ответа Спирина, руки его, застегивавшие воротник, сами по себе опустились. – Ты это откуда узнал?

– По тому азарту, товарищ капитан, с которым вы взялись за всю эту операцию.

Они вылезли из шалаша, и Филипенко с откровенным интересом стал разглядывать своего начштаба, будто впервые видел его, по-мальчишески тонкого и узкоплечего.

– Ты гляди, старший лейтенант, это мне нравится, коль ты угадываешь мысли. Охватов, где мой бинокль?

Охватов, вместе с Урусовым копавший лисью нору под берегом, бросил кирку, нырнул под ковер и растянулся на животе – ноги остались снаружи. Когда подал капитану бинокль, спросил:

– Мне с вами?

– Я считаю, он нам не нужен, – сказал Спирин комбату. – Лишний человек – лишнее движение. Они и так следят за каждым нашим шагом.

– Останься, – согласился капитан.

Часовой, нестроевого вида боец годов под сорок, с землисто-черным и припухшим от мороза лицом, поглядел нездоровыми глазами вслед комбату и сказал с ядовитым присвистом:

– Толкнет нас этот пучешарый в мясорубку.

– Ты о ком? – поинтересовался Охватов, берясь за кирку.

– Не о тебе же, – не сразу отозвался часовой и плюнул в снег, болезненно подобрал сухие черствые губы. Прошелся по снежной тропинке и, снедаемый злостью, опять заматерился длинно и складно: – …Медальку ему дали. Он теперь всех нас в гроб вколотит, чтобы орден заполучить. Гляди какой борзый. На месте не посидит. Знаю я их, таких ретивых да службистых.

– Ты надень-ка на свою собаку намордник, – шутя посоветовал Урусов и, оглядев часового от растоптанных валенок в мазуте и обрямкавшегося подола шинели до тонкой холодной шапки, пожалел его: – На-ко, покури. Плюнь на все да береги здоровье.

– Было бы оно. Что ни поем – изжога, будто масла прогорклого налопался. Лихотит. Сунулся было к врачу: руки, ноги есть – становись в строй. Да ну тебя еще с табаком. А этот пучеглазый капитан подведет нас под монастырь… Сидим тут, и сидеть надо. Тихо да смирно, пока сил не прибавится. Ох, не пуля, так язва доконает меня.

– Может, поставить здесь пограничные столбы да просить у немца мира? – спросил Охватов и отложил кирку, поднял на часового припотевшее лицо.

Но часовой будто и не слышал вопроса Охватова, говорил с Урусовым, сердито сплевывая и кривясь:

– И опять полезем, помяни меня, без единого орудийного выстрела. Где трепкой, где таской, и нету твоей головы солдатской. Не так, что ли? Все говорим: учиться у врага, учиться. А учиться не учимся. Немец сперва выгладит нашу оборону орудиями да танками, как утюгом гашник…

– И у него бывает, чего уж там, – возразил Урусов и, прислушавшись к чему-то, заверил: – Я сам видел, под Трудами эсэсовцы с лопатами бросались на наши танки.

– То эсэсовцы. Головорезы – будь спокоен.

– Это ты напрасно, – с благодушием уговаривал Урусов часового. – Засидимся – еще хуже будет. Тут надо, брат, по старинке: куй железо, пока горячо.

Часовой переставил слова в урусовской пословице, зло усмехнулся и опять стал ходить по тропке, до того притоптанной, что под шагами даже не скрипел снег.

– Лопнули у парня все тормоза, – горько качнул головой Урусов, глядя на согнутую фигуру часового, – Хлебанул, видать. Ты, Коля, не спорь с ним. Оставь его. За слова его хоть сейчас к стенке, а на деле такие обозленные вконец зубами рвут немцев.

– На капитана-то он что тянет? У капитана мать в оккупации.

– Ну и убил он капитана? Убил, да? Черта ему сделается, твоему капитану!

– Да ну тебя, Урусов! – Охватов вылез из ямы, вытер о снег измазанные глиной валенки и ушел в шалаш, лег там ничком.

В костер кто-то навалил много дубового сырняка, и он не горел, а, согреваясь, прел лишь, распространяя вязкий запах распаренного дубового корья.



 
XX
 
 
И вспомнился Охватову Дурной плес на родной Туре, где, сказывали старухи, под крутым правобережьем живет водяной и в водополицу, когда река поднимается до ласточкиных гнезд в берегу, ревет трубно и однотонно, будто кто-то тонет и не может утонуть. От Дурного плеса вниз, по правому и по левому берегу до самого горизонта, все луга и луга, с озерами, мочажинами, болотными крепями, старицами, а между ними круглый год петляют тропы, осенью стоят стога сена, летом до покоса торчат голые остожья и глохнет рядом одичавший чапыжник, в котором паруется дичь и мелкое зверье. Иногда выходят к стогам дикие козы и под корень изводят крестьянское сено. Весной в лугах цветет неломаная черемуха, и майскими вечерами, когда качнется ветер с Дурного плеса, он приносит с собой прохладный ее запах. В эту же пору на лугах зацветают желтые купавки и лютики, горицвет, близ дорог выкидывает нежно-розовую метелочку пастушья сумка. А еще через неделю-полторы опадают и светлеют старицы, из зябкой уходящей воды дружно простреливает остролистый рогоз, или осока, мягкая и нежная на всходе, и мужики пробуют закидывать сети; в лугах, на старых, размытых пепелищах, местами уже проросших зеленой молодью, горят трескучие костры, и чадит с краешку отсыревшее тальниковое корье…
 

– Да тут кто-то есть, – услышал Охватов знакомый женский голос и, задумавшись, не сразу сообразил, где он находится, ошалело вращал глазами.

– Бедненький мальчик, я разбудила тебя?

– Да вы сюда вот, Ольга Максимовна, на плащ-палатку. – Охватов засуетился, потом обрадовался и, раздувая и подправляя костер, говорил одно, а думал другое, все засматриваясь на Ольгу, как она, розовощекая, с устало прикрытыми глазами, неспешно снимала свою шапку, по-женски высоко подняв локти, причесывалась, а потом разулась и ноги подвинула к огню.

– Трудно вам будет здесь, Ольга Максимовна. Как это вы решились? В трехстах шагах передняя траншея. Не траншея, а так – ровик. Межа огородная. А дальше ничейная земля. Я иногда, Ольга Максимовна, гляжу на эту нейтральную полосу и думаю: мертвая земля. Ни одна живая душа по доброй воле не ступит на нее. Трудно тут.

– А я посмотрю, Охватов, как вы меня привечать будете, а то возьму да и уйду.

– Да нет, что уж вы. Уж раз пришли – поживите. У нас больных, обмороженных столько! Мы вас любить будем, Ольга Максимовна.

 
Ольга искоса поглядела на Охватова – понравились ей слова его. Защищаясь ладошкой от огня, улыбнулась своим мыслям, а вслух сказала:
 

– Нам везде трудно. А сил вот на все хватает, я думаю, потому, что от бойцов мы видим столько нежности и доброты, что нам в обычной жизни такое и во сне б не приснилось. Удивляться приходится. Посмотришь на иного, пласт земли, только что лемехом отвалили, а скажет такое – враз поверишь, будто ты и в самом деле королевой родилась. Откуда что берется! Дома, поди, для своей невесты в самую заветную минуточку таких слов не находил. Я и тебя-то, Охватов, помню за это.

– Мы, мужики, ни в чем не знаем грани. В словах тем более. А вас это портит. Ну, я имею в виду не конкретно вас, Ольга Максимовна. Вы уж потом и цены себе не знаете. – Далее Охватов хотел сказать: «Быстро к чужим рукам привыкаете», но удержался – полез палкой в костер. Помолчал, будто так и надо. Потом собрался с мыслями и искренне признался: – И все равно я люблю вас. Всех.

– Ты, однако, интересный, Охватов.

– Да как все, Ольга Максимовна. Чужое гребу – своего жаль. Или, как говорил у нас один дядек: твое мое, мое не шевель. Жена у меня, Ольга Максимовна, в армию ушла. Вот письмо получил сегодня. Пишет, что ходят уж в одних гимнастерках. А рядом море. Значит, где-то на самом юге. Не послушалась меня.

– А ты был против?

– Еще бы.

– А отчего же против?

– Точно, Ольга Максимовна, может, и не скажу. Словом, не хотел, чтобы мужики глаза на нее пялили. Мы ведь здесь, Ольга Максимовна, все, от мала до велика, как волки голодные. По нашему разумению.

– А что, Охватов, жена твоя интересна, видна собою?

– Да ведь голодный солдат любому куску рад.

– Однако ты, Охватов, в словечках довольно прост.

– Прост, Ольга Максимовна. Весь в наличии.

– Война войной, а жизнь жизнью. Это ты, Охватов, верно сказал. И каждая теперь среди вас красавица. Тоже верно. А и поплачут потом эти красавицы.

 
Ольга умолкла и загрустила, в опущенных ресницах ее припали тени.
 

– Вы извините, Ольга Максимовна, я, наверно, сказал что-то не так. Не то, может. Я спорить с вами не хочу: мы, верно, с армейскими девушками добры, ласковы, а бывает, что ни за что ни про что и нахамим, и облаем. Иногда вслед девушке такое скажешь, что у самого уши вянут. Вроде на кой ты нужна, такая красивая. А ведь за грубостью-то, Ольга Максимовна, горькая любовь паша спрятана. Слеза горючая.

– В том-то и дело, Охватов, что иная ласка хуже брани. Ой как это все запутано и сложно! Вот только сказали бы мне сейчас, что я буду мужчиной и, естественно, наравне со всеми должна лежать в окопах, – я б не задумываясь согласилась. Я бы знала свое место, знала, что мне делать. Ведь вот и ты, Охватов, такой милый, все понимающий, а смотришь на меня как? Какими глазами?

– Я люблю вас, Ольга Максимовна.

– Вот и ты о том же. – Она, видно, всерьез приняла его слова, и полные губы у ней сделались совсем печальными.

Охватов не понимал ее печали, но жалел Ольгу той нежной беспричинной жалостью, от которой хочется и самому плакать. В душе у него было так много чувств, что он и сам себя перестал понимать и твердо знал только одно, что ничего больше не скажет ей. Уже не глядя на Ольгу, он поискал что-то руками вокруг себя, потом достал из угла под сводом котелки и сказал, не поднимая глаз:

– Я, Ольга Максимовна, пойду за ужином. Это километра два. А вы сидите тут. Теперь уж скоро комбат придет.

Взяв автомат, без которого шагу не делал, Охватов вылез из шалаша и пошел по тропинке дном овражка в тыл. Морозец к вечеру замолодел, подстывший, но ясный воздух круто холодил дыхание, брал в изморозь еще не остывшие после тепла ресницы. Впереди и слева, над голой горбиной увала, подсиненной сумерками, разливалось блеклое зарево – там набухало полнолуние, ради которого так рано и крупно загорались звезды, ради которого так окреп морозец, ради которого, наконец, так бодро и резво хрустел под подошвой стылый снежок.

Охватов шел, ничего этого не замечая, погруженный в свои мысли. Он думал о Шуре, об Ольге Максимовне – и все было не так, все не устраивало, все было нехорошо. Ведь он еще тогда, в медсанбате, увидел и понял, что Ольга любит Филипенко и всей душой тянется к нему, из-за него она и в батальон пришла, а он, Филипенко, умеет себя держать, небось вперед не распростается: «Я люблю вас, Ольга Максимовна». Да и вообще, ни к чему такие слова. Только и есть что ей приятно послушать, а раз она выбрала его, так она и без слов пойдет за ним. «Они, женщины, настойчивей нас в сердечных делах. Вот взяла и пришла. Дальше ж передовая – мужику страшно, а она пришла, потому что рада своей радостью, потому что делает так, как хочет сама. Хорошая все-таки она, Ольга Максимовна…»

У него не было ни зависти, ни злости, но сердце больно щемит, и наплывают худые предчувствия. «Убьют меня сегодня, – приходит к выводу Охватов и чувствует, как тяжелеют подглазья. – И пусть. Наплевать в жизнь– жистянку. Сам полезу…»

В лесочке у кухни встретил Урусова. Тот уже получил на разведчиков ужин и нес его в ведре под тряпкой. Увидев Охватова, просиял.

– Гречневая каша сегодня с подсолнечным маслицем, – уменьшительно-ласково сказал он. – Я подожду тебя.

Чтобы ведро меньше остывало, Урусов облапил его шубными рукавами, прижал к груди, невольно поглядел на подсвеченный встающей луной край неба и затяжно вздохнул: трудно придется сегодня – ночь светлая, хоть шей. Об этом же и Охватову сказал, когда пошли рядышком. Охватов угрюмо молчал.

– Ты все небось за жену переживаешь? Вот же, язви ее, какая она у тебя поперечная. Но ты, Никола, духом не падай. Нам еще жить да жить. А в жизни то ли еще будет. Все еще будет, и все перемелется.

У немцев где-то очень близко раздался огромной силы взрыв, и эхо его, широко прокатившееся над лесочком и оврагом, совсем мягко лопнуло в наших тылах.

– Нам бы вместе идти сегодня, – сказал Урусов.

– Комбат от себя не отпустит.

– Попросись.

– Это можно.

– Старшина всех нас, разведчиков, по взводам рассовал. Я во втором взводе. Попросись.

– Попрошусь.

Они не дошли до своих укрытий шагов сто-полтораста, как над головой сперва с каким-то вкрадчивым шелестом, а затем со свистящим и резким шипением пролетела и разорвалась на тропинке тяжелая мина. За ней чуть ближе к берегу рвануло еще две. Еще. И в следующее мгновение немцы ударили по оврагу, обороне и даже лесочку, где пряталась кухня, беглым огнем, и взрывы, трескучие, рассыпчатые, будто их бросили из одной горсти, слились в дробный перепляс. В воздухе запахло гнилой гарью, окалиной, обожженным снегом. Охватов и Урусов упали в сумет голова к голове, ослепли и задохнулись, потому что швырнуло им в лицо искристой землей и дымным вонючим снегом. Урусов скинул рукавицы и голыми, зашедшимися от мороза руками рвал наст, совал в ямку голову и мешал сам себе копать. На Охватова напал кашель, и боец бился на снегу, не слыша ни взрывов, ни посвиста осколков, ни взбаламученного ветра, который гулял по полушубкам и ногам. За пологим поворотом берега, где овражек, раздавшись вширь, смыкается с логом, от прямого попадания взорвались две или три наши противотанковые мины, и немцы перенесли огонь туда, в устье оврага.

Вначале Охватов, за ним Урусов поднялись на ноги и, встрепанные, потрясенные, молча оглядывали и ощупывали себя.

Обманчиво-ярким светом заливалась выспевшая луна, и в невидимых лучах ее искрились, неживым блеском играли оседающие снежинки. Шагах в пяти – семи от них чернела воронка, а чуть ближе, в закопченном сугробе, валялось ведро, изодранное осколками. Охватовские же котелки стояли один к другому на тропинке, и в отшлифованной дужке одного из них Охватов увидел отраженный свет луны. Он взял свои котелки и, не сказав Урусову ни слова, даже не поглядев на него, пошел к берегу.

– Коля, ты чего, слушай, а? – крикнул Урусов. Но Охватов не отозвался, боясь показать другу свои слезы, которые перехватили, жестко стиснули ему горло. Все, что окружало его, все, о чем он думал и что ждало его, – все вдруг стало злобным, жестоким и ненавистным.


 
XXI
 
 
С вечера и до глубокой ночи с небольшими интервалами немцы обстреливали из минометов и полковых орудий передовые позиции и тылы Камской дивизии. Думать можно было двояко: или немцы прознали о готовящемся нападении русских, или сами готовили нападение.
В батальоне Филипенко накрыло снарядом окопчик боевого охранения и убило двух бойцов – это в самой широкой части нейтральной полосы, на стыке с первым батальоном. Старший дозора с перебитыми ногами, истекая кровью, полз по снегу до своей траншеи часа два. Когда новый дозор пробрался к окопчику секрета, трупы бойцов были раздеты и изуродованы: тут успели побывать немцы.
На правом фланге разнесло огнеметную ячейку и раскололо в ней десятка полтора ампул с самовоспламеняющейся жидкостью. Столб черного густого пламени с немыслимо ярким подбоем, то припадая к земле, то выметываясь высоко вверх, качался на ветру, а немцы, пользуясь им как ориентиром, садили и садили вокруг из тяжелых минометов.
Бойцы нервничали, отказались от ужина и прикипели к оружию, ожидая, что еще выкинет немец. Но сама немецкая оборона, притаившись, жутко-загадочно молчала, и только ракеты выгибали серебристые в лунном свете дуги, и было даже видно, как они чадили легким белым дымком.
Филипенко, адъютант старший Спирин, старшина Пушкарев, разведчики, бойцы из сводной роты, невзирая на зловещее поведение немцев, готовились к вылазке. Бойцы – велики ли у них сборы! – подтянули ремни и – веди их – сидели под берегом, угрюмо курили, мяли снег, чтобы как-то согреться, материли луну и командиров, которые выбрали для вылазки такую светлую ночь.
 

– В такую-то ночь только и идти – меньше всего он ждет, – говорил боец, хакая прокуренным горлом и утянув всю голову в высокий овчинный воротник.

– Добровольцам по двести грамм сулили.

– Семи хватит.

– Меня в поясницу секануло – осколок в кило, если сказать, будет.

– Ври давай.

– Зря я, пожалуй, вызвался: свербит под сердцем.

– У тебя и прошлый раз свербило.

– Спелым арбузом откуда-то панесло. Не чуешь?

– А вот мать моя, покойница, частенько говорила, что, ежели которому умереть, всегда какие-нибудь запахи блазнятся. Или окликнут будто. Тоже.

– Надоел ты, Абалкин, со своими приметами. Такой молодой, а под самую завязку суевериями напичкан. Откуда это у тебя, Абалкин?

– От ума это, надо думать, товарищ политрук, – обстоятельно и рассудительно говорит Абалкин каким-то мятым голосом. – От ума, потому что ум человеческий во всем должен иметь отчет и предел. Вот возьмем, скажем, тол. Что это такое? Взрывчатка. Верно. А почему эта чертова взрывчатка, где больше сопротивление, туда и бьет пуще? Вопрос? Вопрос.

– Ты, Абалкин, куда-то далеко махнул.

– Это к примеру. Ну ладно, с толом, верно, не всякому по уму. А вот с погодой или затмнением солнца…

– Не затмнением, Абалкин, а затмением, – усмехнувшись, поправил политрук и ловко покачнул перед бойцами авторитет говоруна Абалкина, которого слушали все со вниманием. Заулыбались и бойцы.

– Пророк, научись говорить…

– Так и так можно, – нашелся Абалкин и продолжал твердо и авторитетно: – Словом, многое научились мы определять и предсказывать. А самого главного сказать не можем. Не можем же. Вот что будет с тобой к утру, никто не скажет. И сам ты не знаешь. А знать охота, потому человек и собирает приметы, разгадывает сны, и зачастую, знаете, суеверия эти сбываются. Поэт Пушкин, товарищ политрук, сильно, говорят, был суеверным.

– Точно, точно, Абалкин, кха, – это заговорил тот, с прокуренным горлом. – Кха, Абалкин, кха, правильно все рассудил. Вот дед у меня, кряж березовый, десятый десяток разменял. И за всю свою жизнь, кха, один раз только болел. Ветрянкой. А потому, кха, Абалкин, что он верил в приметы. Как, говорит, кха, Абалкин, увижу-де черную корову во сне, обязательно репы досыта наемся. А если, говорит, репы поем – кустанайский тесть беспременно приснится. Тут даже взаимосвязь наблюдается, кха. Не так ли, товарищ политрук?

– Ох, ребятушки, удалые головушки, всем карачун будет не нонче, так завтра. У немчуры снарядов много. – сказал кто-то из бойцов и загремел котелком.

 
На него сердито зашикали, заматерились:
 

– Да ты это что, сволота?!

– Говорили же, котелки не брать.

– Ах, сука. Вот пойди с таким – всем карачун.

– Ох и народ! Ох и народ!

Далеко в сугроб вылетел выпнутый сильной ногой котелок, и хозяин молча полез за ним, зарыл в снег. Всем это понравилось, потому что надеялся человек вернуться и взять свою посудину. Вот так и надо, с верой в завтрашний день. А говорить – тоже примета, – говорить больше о худом говори.

– Ну-ка иди сюда, – приказал политрук Савельев тому, что зарыл свой котелок в снег. – Ты что же это всем нам смерть пророчишь: карачун да карачун? Чтоб всех убило, так не бывает. Может, ты того, струсил? Так ты скажи. Здесь добровольцы, они поймут тебя.

 
Боец молчал.
 

– Может, останешься, если слабит? Дело добровольное, повторяю.

– Добровольное по нужде. Сам не пойдешь – пошлют. Немец, он железный – все до единого лбы о него расшибем. Хочешь не хочешь, а идти надо. Приходится идти.

– Немец, говоришь, железный?

– А то нет.

– А вот и нет. Вон сегодня наши разведчики притащили «языка». Это, я вам скажу, вояка не из последних: значок у него на груди – «Участник пехотных атак». Так он говорит, что в элита-егерском батальоне награжденных этим значком всего десяток-полтора. Словом, у них все, кто ходил в атаку на русских, считаются героями – даже в поездах им дают отдельное место. Специальными конвертами снабжают, чтобы дома знали, что письма от сына-героя. А ты сколько раз ходил в атаку? Вот теперь и прикинь, кто из нас железный – немец или мы.

– Сопля тонка у фрица тягаться с русским!

– Этих егерей, что сидят перед нами, перебросили из-под Тима. Когда их выводили из боевых порядков, то предупредили, что отправят в Краков на переформировку, потом во Францию вроде. Но вместо Франции – Мценск. Так егеря все без исключения плакали, рассказывают, когда узнали, что их оставляют на Восточном фронте. А ты говоришь – немец железный. Мы железные-то. И знать надо, что немец – в вечном страхе перед нами. Да нам и трястись-то стыдно – мы, как ни скажи, дома. В своем доме мы. Стыдно нам трусить…

– Политрука Савельева к комбату, – передали из уст в уста, и политрук поднялся с корточек, пошел к комбатовскому шалашу, костисто-длинный, локти навыверт, с маленькой кирзовой сумочкой на боку. Сними с него сумку – и не отличишь от рядового. В батальоне все рядовые знают его и считают своим, потому что он не говорит трескучих слов, со всеми на «ты», по-свойски грубовато-прост, даже спорит с бойцами и спорит не всегда удачно, или, вернее сказать, без особой настойчивости.

– Мы его боимся, а он нас втрое, – бодрясь, сказал хозяин котелка.

Бойцы, провожая взглядами комиссара, не заметили, как на тропинке вдоль берега в сопровождении трех автоматчиков появился полковник Заварухин. Первые, увидевшие его, не поднялись: не успели. Не поднялись и другие – эти уж не узнали вроде. А командир полка шел, как всегда, грудь в ремнях, вперед, шаг скор и легок. И автоматчики за ним один к одному, шаг в шаг. И все замерли, цигарки спрятали, даже дымок табачный перед носом разогнали.

Заварухин сунулся было в шалаш комбата, но там пушкой не пробьешь, потребовал Филипенко на выход и говорил с ним один на один в сторонке.

– На правом фланге тринадцатого полка фашисты силой до роты проводят разведку боем. Могут они сделать такой шаг и у нас. Вполне понятно – изучают. Есть ли у вас полная гарантия пройти незамеченными? Это самое главное.

– Разрешите, товарищ полковник. Немец теперь каждый день будет угощать сюрпризами, а нам надо делать свое дело. Гарантия – кто ее может дать. У меня часть разведчиков и саперы уже ушли в проходы. Я верю в успех. Сегодня верю.

До самой последней минуты Заварухин сомневался, будет ли удачным ночной бой, но вот уверенная решимость комбата разом развеяла все сомнения. И вообще, поведение Филипенко приятно удивило полковника. В струнку капитан не тянулся, говорил с достоинством, жесты скупы, но внушительны. Растет человек.

Давай,Филипенко, действуй . Большевопросов к тебе нет.

– У меня вот еще, товарищ полковник… Ольга Коровина пришла ко мне в батальон.

– Как это пришла?

– Пришла совсем . Уменя жфельдшера не было. Выпросил.

– Выпросил и радуйся. У нас в полку-то их, фельдшеров, всех можно по пальцам пересчитать.

– Но она хочет идти сегодня с нами. Я отговаривал – стоит на своем.

– А вот это зря. Вот это зря.

– Скажите ей слово, товарищ полковник.

– А ну давай ее.

От шалаша по тропинке она шла мелким, торопливым шагом, глядя себе под ноги, и только перед полковником подняла голову и поприветствовала его. На ней был полушубок не по росту, длинный, с отогнутыми рукавами, и шапка, уши которой были завязаны на затылке. Оттого, что она стояла спиной к луне и все лицо ее было в тени, оттого, что она строго по-уставному остановилась в трех шагах от полковника и, здороваясь с ним, не назвала его, как называла всегда, по имени и отчеству, оттого, что, поздоровавшись, не сказала больше ни слова и стала ждать, что скажет он, оттого, что она в полушубке, а уши ее шапки стянуты на затылке, Заварухину показалось, что он никогда не знал эту женщину и не сможет говорить с нею, как собирался, по-отечески строго и ласково.

– Твой переход в батальон Филипенко я понимаю… и согласен с ним, – сказал он с плохо скрытым холодком и, сделав для Ольги обидную паузу, совсем отрубил: – А ходить с ними запрещаю.

Тоном полковника поставленная на свою ступень подчиненной, Ольга почтительно, но настойчиво возразила:

– Товарищ полковник, я пришла в батальон Филипенко насовсем. Чтобы вокруг моего имени не было никаких кривотолков, прошу вас разрешить мне идти с ними. И вообще, я всегда буду там, где трудно нашим ребятам. У них не в каждой роте санинструктор.

– Я не совсем понимаю тебя, Ольга Максимовна, – смягчившись, сказал Заварухин и шагнул к Ольге, пытаясь заглянуть ей в лицо. – То, что ты делаешь, связано с таким риском.

– Но там, в санбате, я не могла больше, товарищ полковник. А здесь я на своем месте. Понимайте меня, товарищ полковник, как хотите. Больше я ничего не скажу.

– Да большего, пожалуй, и не надо, – полковник вздохнул, задумчиво поправил усы и ответил на какие– то свои мысли: – Узелочки все. Узелочки… Не стану противиться твоему решению, Ольга Максимовна, хотя и сознаю, что мало нам чести, если в передней цепи у нас женщины. Иди, Ольга Максимовна.

Уехал полковник Заварухин из второго батальона озабоченным и расстроенным, не уяснив окончательно, правильно ли сделал он, согласившись с Ольгой Коровиной. «Сколько их, бедных, зеленых девчонок, едва на цвету, гибнет сейчас, – оправдывая себя, думал Заварухин и все-таки не мог примириться с ее поступком, – Нехорошо это. Совсем нехорошо».

 
XXII
 
 
К полуночи луна взобралась так высоко, что тени от нее сделались совсем куцыми, да и сама она уменьшилась, блестя потерянно и мертво, как луженая жесть. Вокруг нее курилось мертвым фосфорическим дымом огромное ожерелье. В густом лунном свете померкли звезды, и только в южной стороне неба, ближе к земле, играл в ярком накале крупный Юпитер.
С закрытых позиций в глубине немецкой обороны неустанно строчили тяжелые пулеметы, и над позициями русских почти все время висели пологим коромыслом трассирующие пули. К полуночи начали постреливать ракетчики, и нейтральный ложок стал совсем неузнаваем: обнажающе ярко освещались все плеши и пролысины, зато непроницаемо чернели кусты, воронки, куски вывернутой земли. Ракеты ослепляли своим коротким, неживучим огнем, и, когда падали, все меркло, погружалось во мрак, жуткий своей слепотой.
Ударный взвод в сорок человек, наполовину вооруженный автоматами, с четырьмя ручными пулеметами и одним ранцевым огнеметом, вел через немецкую оборону старшина Пушкарев. Ложок переползали в один след в самом узком месте, потом на четвереньках ползли по кустам под немецким берегом и, достигнув овражка, опушечной дубняка уходили в тыл фашистов. Из оврага начали подниматься уже перед самой Благовкой. Опять одним следом. Наверху, под кустиком, лежал Урусов и каждого поднявшегося глушил сердитым шепотом:
 

– Убери башку… Давай дальше! Дальше!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю