355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Акулов » Крещение » Текст книги (страница 9)
Крещение
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:20

Текст книги "Крещение"


Автор книги: Иван Акулов


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 43 страниц)

 
Но Филипенко уже не было рядом: он мчался по траншее, поднимал живых и раненых, сипел сорванным голосом, грозил тем, кого учил и готовил воевать. Эх, были бы у них автоматы, поднялся бы командир взвода над бруствером и повел бы своих бойцов в лобовую – узнали б тогда фашисты, почем сотня гребешков!
А Малков в запале поливал из своего пулемета неубранное поле перед траншеей и очнулся только тогда, когда кончился диск и перестал биться у плеча гладкий и ловкий в руках приклад. Над окопами уже не рвались снаряды, только сизый дым заволакивал поле, и то место в хлебах, где лежали немцы, подернулось откуда-то взявшимся туманом. Малков выбросил пустой диск, смахнул с бруствера стреляные гильзы и вдруг рассмотрел в тумане фигуры людей. Они быстро приближались, становились яснее, и у каждой бился у пояса судорожный огонек.
 

– Ой! – В краткий миг Малков понял, что происходит, и понял свою оплошку.

 
Вот они, немцы, – накопились на рубеже атаки и сейчас нахлынут на наши окопы. Вот когда надо было смолить из пулемета, вот бы смолить-то когда, но кончился диск, зарядить другой не успеть. Выход один – бежать немедля. Где-то там, в деревне или за деревней, можно снова организовать оборону… Иначе смерть!
Почти не помня себя, согнувшись в три погибели, Малков побежал по траншее, ударяясь о стенки, отталкиваясь от них и снова ударяясь. Остановил его ровный и крепкий стук станкового пулемета. Малков распрямился и увидел того пулеметчика, который дал ему каши. В одной гимнастерке, без ремня, он стоял на патронном ящике и стрелял из пулемета почти вдоль окопа. Другой номер был, видимо, убит наповал сразу и, перекинувшись на бруствер, высоко задрал окровавленный подбородок. Третий сидел на дне траншеи и перевязывал себя скрутившимся бинтом прямо по глазам, из которых на бинт сочилась кровь. А Колосов, весь какой-то тонкий, обострившийся, с цепкими пальцами на рукоятках затыльника, бил кинжальным огнем – и не сплошной строкой, а с паузами, расчетливо, прицельно. Малков выглянул из окопа и, увидев, что немцы запали в хлебах, бросился назад к своему пулемету. Быстро и ловко зарядил его, снял шинель, как тот маленький пулеметчик, и начал бить короткими очередями по уползавшим немцам.
Атака была отбита. Малков за весь бой расстрелял только два диска и понимал, как мало он сделал, но радовался, что уцелел, и думал, что впредь уже никакие страхи не согнут его. У него было такое ощущение, будто он перешагнул самый опасный рубеж, а за ним он баз– опасен и неуязвим. Он был собран, спокоен и хотел одного: чтобы его увидел сейчас кто-нибудь, спокойного, занятого своим солдатским делом.
Малков заботливо снял с бруствера свой пулемет, протер его, углубил обвалившуюся ячейку и сел на жестяную коробку набивать патронами пустые диски. На участке батальона стало так тихо, что из хлебов были слышны стоны раненого. «Погибнет же, черт возьми! – думал Малков. – Кто ему тут поможет? Надо его вытащить – человек все-таки». Увлеченный своим желанием, он поднялся над кромкой окопа и стал осматривать исклеванное взрывами поле. Оно не казалось Малкову таинственным и страшным, каким было утром, на рассвете. До боя клочки уцелевшей пшеницы, комья земли, размытые борозды подкарауливали каждое неосторожное движение, чудилась в них припавшая смерть, нацеленная в переносье. Сейчас кругом было тихо, доверчиво, и Малкова, сознававшего себя хозяином отбитого поля, подмывало пробраться к стонущему немцу и приволочь его в свою траншею.
Мимо пронесли убитого пулеметчика: у него совсем не было лица, но сохранился тяжелый, заботливо начесанный чуб, закрывший окровавленный лоб и то место, где был левый глаз. Сзади, держась за брезентовый ремень санитара, шел второй пулеметчик с неумело перевязанным лицом. Видимо, оба пулеметчика пострадали от одного снаряда, разорвавшегося перед ячейкой. Проводив раненых долгим взглядом, Малков пошел к Колосову посоветоваться о немце.
Колосов сидел на патронном ящике и, сняв левую штанину, перевязывал ногу. Во рту у него дымилась самокрутка из какой-то грубой желтой бумаги. При каждой затяжке бумага вспыхивала черным дымным огнем, и Колосов, бросив бинт, гасил ее. Малков ждал, что пулеметчик начнет взахлеб рассказывать что-нибудь о минувшем бое, о своих товарищах, но Колосов даже не поглядел в сторону Малкова, спросил спокойно и буднично, будто только и делал все утро, что перевязывал свою ногу мятым и нечистым бинтом:
 

– У тебя, пехтура, водички нету?

– Нету, но можно принести, – с готовностью отозвался Малков, – Речушка рядом.

– Уходить нельзя. Немец сейчас снова возьмется обрабатывать нас, а потом попрет в атаку.

– Дали же ему – мало, что ли?

 
Колосов, все так же не глядя на собеседника, усердно дымил своей цигаркой, долго молчал. Потом вдруг закричал слезным голосом, сверкнув на Малкова злыми мокрыми глазами:
 

– Да, мало! Гад буду, мало! Всю жизнь будет мало! Ребят моих стукнуло, а мы сидим ждем, когда нас стукнет! Самим наступать надо! Встать и – вперед!

– Ты что кричишь? Или нервы сдали?

– Сдали. Пусть сдали. – Колосов выплюнул самокрутку; она упала в глубокий след, заполненный мутной водой, всплыла, набухая и чернея. Заговорил не сразу, но успокоенно, с горькой усмешкой: – Собирались что-то сделать. Заметное, громкое. Валька все хвалил медаль «За отвагу». Готовился получить ее да по Камышлову с палочкой пройтись после легкого ранения. Палочка, медали! Раз по шарам – вот тебе и Камышлов!..

– У меня тоже друга ранили, – в тон Колосову сообщил Малков, – Спросят, как воевал, а он ничего и не скажет. Да что скажешь, если и немца-то живого в глаза не видел?

– Все не так, как думалось.

– Не так, – охотно согласился Малков.

– Может, пойдешь ко мне?

– У меня свой пулемет.

– Козел, не пулемет. Это же «максим»!

– Да нет. Я пришел сказать тебе, вон там, почти рядом со мной, немец стонет. Раненый, видать. Как же быть с ним?

– Это где? Где это? – Колосов вскочил на ноги и стал торопливо натягивать штанину. – Он что, и сейчас там?

– В том-то и дело.

– Пойдем-ка посмотрим, – приговаривал Колосов, вставляя в ручную гранату залитый красным лаком запал. – Пошли теперь.

– А что ты хочешь?

– Дубить немцу шкуру. Усвоил?

– Он же раненый, ты!

– Я тоже раненый. Валька, друг мой, раненый. Но понял?

 
Малков загородил было дорогу Колосову, большой, широкий, ловко подобранный в своей шинелке. Они стояли какое-то время, глядя друг на друга. У Колосова опало лицо, и скулы схватились крутым, недобрым румянцем.
 

– Пусти! – задыхаясь в приступе злобы, чуть слышно сказал он и легким, по решительным жестом руки отстранил Малкова с дороги, а пройдя мимо, повернулся к нему: – Мне Валька дороже всех немцев вместе с тобой. Это понятно?

– Ты! Ты откуда такой, а? Ты что из себя представляешь? – Малков, не умеющий уступать людям, был глубоко задет бесцеремонным поведением пулеметчика. – А ну вякни слово, хрен ты моржовый! Вякни, говорю!

– Осмелел, гад ползучий? Осмелел, да? Во время немецкой атаки ты потише вроде был.

– Сам, может, сдохнет, – уступчиво сказал Малков.

 
Возле ячейки Малкова Колосов спросил:
 

– А ну покажи – где?

– Вот там. Где-то возле каски. Я сползаю. Ты постой у пулемета.

 
Колосов не ответил. Угибая голову, перевалился через бруствер и полез, как опытный пластун, ластясь щекой к земле и подтягивая колени чуть не до плеча. В обеих руках у него было по гранате. Полз он по-змеиному проворно и очень скоро скрылся в посевах, после чего определить его местонахождение можно было только по тому, как пригибались под ним стебли белой и волглой пшеницы. Вскоре и пшеница перестала качаться: то ли устал Колосов и отдыхал, то ли уполз далеко.
Малков выглядывал из окопа и, не признаваясь себе, завидовал пулеметчику, завидовал его решительности, с которой он говорил и делал каждый свой шаг. «Хоть перед богом, хоть перед чертом – будет стоять на своем, – думал Малков. – Этот не станет метаться».
Вдруг где-то на той стороне поля ударил немецкий автомат, его подхватил второй, третий, и там же начали рваться маленькие мины. Две мины одна за другой упали даже по ту сторону траншеи и хлопнули тихонько, куце. «Хотят отрезать от наших окопов», – подумал Малков и хотел было сам ползти на выручку Колосову, когда увидел, как впереди, чуть левее первого следа, покачнулись и легли стебли пшеницы. Колосов полз на четвереньках без прежней осторожности и тянул за собою раненого немца. Малков выскочил из окопа навстречу, и вдвоем они, как мешок, подхватили, поволокли немца к траншее, бросили его вниз и сами упали следом. Колосов сел прямо в грязь и, откинув голову, хватал воздух широко разинутым ртом. Он так устал, что у него по-птичьи безвольно закрылись веки. Малков разглядывал немца, лежавшего на спине с разбитым левым плечом и оторванной левой щекой, лоскут которой был заброшен на ухо и уже успел почернеть. Китель из грубой зеленой шерсти и тонкая вязаная рубашка задрались, сбились у него под мышки, обнажив тело в плотном загаре и отрочку рыжих мелко вьющихся волос по животу. Немец то открывал, то закрывал свои потускневшие маза и, обретая сознание, силился понять, что с ним. Когда Малков разорвал свой единственный индивидуальный пакет и склонился, чтобы перевязать лицо пленного, тот вдруг посмотрел совсем осмысленными глазами, издал какой-то булькающий звук и сделал попытку сесть.
 

– Лежи, падло, не брыкайся, – сурово сказал Малков.

 
Но немец снова рванулся и потерял сознание, весь обмяк, будто вдавился в грязь.
 

– Дали мы им правильно, – заговорил Колосов, справившись с приступом одышки. – Там их порубано – будь здоров. Пусть знают наших. Подполз, слушай, к этому, думаю, дам ему гранатой в башку – не поднялась рука. Вот не поднялась, и все. Приволок его, а на хрена он нужен.

 
Малков слушал Колосова, а сам с ненавистью и отвращением перед оскалом крепких белых зубов отвернул на свое место захлестнутую к уху щеку немца и начал приноравливать бинт, как вдруг, обдав огнем затылок Малкова, раздался выстрел. Малков, ничего не понимая, вскочил на ноги и схватился за обожженный затылок. Немец широко открытыми, немигающими глазами смотрел на него, и по тем совершенно одичавшим глазам Малкову стало ясно, что выстрелил немец.
 

– Что же ты, падло, так-то?! – скривившись от боли в затылке, закричал Малков, и злость, и удивление, и растерянность звучали в его голосе.

 
Увидев в большом костистом кулаке немца пистолет, Малков остервенился и впервые в жизни, не находя иных слов, начал материться отборной матерщиной и втаптывать в грязь руку немца, не выпускавшую пистолет. Колосов схватил было ручной пулемет и, кинув себе на шею ремень, хотел выстрелить, но немец широко открыл глаза и перестал мигать – он был мертв. Бойцы не сговариваясь выбросили труп за бруствер и, уставшие, истерзанные всем происшедшим, молча закурили.
Прибежал лейтенант Филипенко в своем коротком командирском плаще, из-под которого были видны испачканные грязью мокрые колени.
 

– Что здесь происходит? Кто стрелял, Малков? Ты что, не знаешь, что патроны надо беречь?

– Не мы стреляли, товарищ лейтенант. – Малков кивнул головой на бруствер, и Филипенко увидел труп немца.

– Откуда он?

– Раненый, остался в хлебах. Приволокли.

– И убили?

– Сам сдох. Ну, тиснули малость.

– Да вы что, Малков, это же подсудное дело! Нет, ты скажи…

 
Филипенко нервно задвигал мускулистыми щеками и побледнел весь, даже побелели хрящи его больших ушей.
 

– Комиссар за мной идет, черт вас побери!

– Он же вот, глядите, – начал было объяснять Малков, поворачиваясь к Филипенко своим окровавленным затылком, но из-за поворота траншеи уже вышли комиссар полка Сарайкин и сопровождавший его командир батальона капитан Афанасьев. Комиссар был чист, свеж. Афанасьев же был весь какой-то мятый.

– У вас тут, гляжу, серьезный разговор? – спросил Сарайкин, становясь между Филипенко и Малковым, попеременно глядя то на того, то на другого. – Что здесь?

– Пленного немца прикончили, – выступив из-за спины Малкова, сказал Колосов. – Вон он. Выбросили.

– Как выбросили? Разве он был в окопе?

– Был. Мы его хотели спасти, но…

– Афанасьев, капитан Афанасьев, что у вас вообще происходит?

 
Комиссар, обращаясь к Афанасьеву сердито, без слова «товарищ», давал понять всем остальным, что в батальоне произошло большое и неприятное событие, и он, комиссар полка, никого не погладит по голове – ни командира батальона, ни тем более рядовых, виновников происшествия.
 

– Что у вас происходит, капитан Афанасьев? Вы сознаете или не сознаете, что ваши бойцы расправляются с пленными?

 
Афанасьев всегда после выпивки чувствовал себя виноватым перед всеми, а перед начальством тем более, и молчал с покорным видом.
 

– Снесите пленного в окоп, – сказал комиссар и, пока Малков с Колосовым сволакивали в траншею труи немца, распорядился: – Дайте мне фамилии этих бойцов, я передам дело куда следует, чтобы никому не было повадно глумиться над пленными. Мы все-таки бойцы Красной Армии, а не бандиты! Плохо, капитан Афанасьев, работаете с людьми. Плохо. Это какая же слава пойдет о нас, вы подумали, капитан Афанасьев?

 
Комиссар глушил командира батальона вопросами, зная, что ответов на них не будет и не должно быть. Никакие доводы подчиненного не оправдают его перед старшим, если старший решил, что подчиненный виноват.
Пленного положили на прежнее место, и Малков отвернулся, отошел в сторону, чтобы справиться с подкатившей к самому горлу тошнотой. Колосов за спиной Филипенко улизнул к своему пулемету. Капитан Афанасьев с состраданием глядел на темно-коричневое лицо немца и не знал, соглашаться ли с комиссаром, а комиссар думал о том, что убитый, вероятнее всего, интеллигент, оказавшись в плену, понял бы свою ошибку и на великодушие русских ответил бы искренней дружбой.
 

– Мда-а, – покачал головой комиссар Сарайкин, – как же мы близоруки в вопросах большой политики. А ведь считаем себя интернационалистами. Этот факт, товарищ капитан, заставляет нас о многом подумать. Строжайше распорядитесь пленных не трогать. А этого закопайте.

– Жалеем вроде. Правильно ли это, товарищ батальонный комиссар? – робко и тихо сказал Афанасьев, не подняв на комиссара своих раздраженно-влажных глаз.

– Да, жалеем. Мы воины самой гуманной армии. На нас смотрит весь мир.

– Своих пожалеть надо, товарищ батальонный комиссар. Ни лопат, ни касок, – сознавая, что явно не к месту, и потому тут же раскаиваясь, сказал капитан Афанасьев и, чтобы как-то замять сказанное, приказал: – Лейтенант Филипенко, вы разве не слышали, что велел батальонный комиссар? Закопать.

 
Малков и Филипенко схватили и поволокли немца по траншее к дорожной канаве. А комиссар Сарайкин, приблизившись к Афанасьеву и словно обжигаясь своими собственными словами, запальчиво проговорил:
 

– Вы, капитан Афанасьев, не сбивайтесь с одного на другое, а то можно понять, что вы уже оправдываете сами себя: того не дали вам, другого, третьего. Идемте.

 
Афанасьев подавленно молчал. Молчал и рассерженный комиссар, не в силах успокоиться от поднимавшегося в душе острого чувства виновности перед своими подчиненными: что-то не так и не то сказал он им. На стыке с первым батальоном капитан Афанасьев попросил разрешения остаться в пределах своей обороны. Комиссар разрешил, но тут же удержал комбата за плечо и не столько приказал, сколько попросил:
 

– Оборону держать до последнего человека. Это самое главное, что я должен сказать вам.

 
Афанасьев по-детски виновато поглядел на комиссара снизу вверх и повторил за ним слово в слово:
 

– Есть, оборону держать до последнего человека.

 
«Вот поди узнай, то ли трус он самый последний, то
ли честнейшей души человек, – думал Сарайкин, расставшись с Афанасьевым. – А насчет касок и прочего верно сказал… Эх, комиссар, комиссар, понаслышке знаешь людей своих, потому и не веришь им».
* * *
Каменела над землей тяжелая, зловещая немота. Только где-то за правым плечом обороны, вероятно за лесом, часто взлаивала скорострельная пушка: «пак-пак– пак-пак-пак-пак!» И где-то уж совсем далеко рвались мощные фугасы, но взрывы их, окатанные расстоянием, были мягки и комолы, казались совсем безобидными, скорее напоминали удары захлопнутых в сердцах дверей. И в окопах цепенела влажная, пропитанная ожиданием тишина, и все знали, что в этом молчании вызревает то неизбежное, что должно лопнуть и разразиться с минуты на минуту.
Подполковник Заварухин верхом в сопровождении первого помощника начальника штаба старшего лейтенанта Писарева объехал и определил запасные позиции на случай отхода полка. Он знал, что отступать обязательно придется. С увала, на котором должны были закрепиться батальоны, хорошо просматривались и пологое поле, и луг перед рекою, и река в черных, уже обсыпавшихся кустах, с разбитым мостом, упавшим в воду, и деревня, опутанная изломанными и поваленными плетнями, и опять пологий, но издали кажущийся крутым подъем на увал, по которому раскинулось неубранное поле в черных болячках разрывов, с линией обороны полка, совсем не замаскированной.
«Два десятка самолетов – и от полка ничего не останется, – тоскливо подумал Заварухин. – Как на ладони все, и отбиваться нечем».
 

– Поезжайте, старший лейтенант, – сказал он Писареву, – Напишите проект приказа. Проверьте связь с моим капэ.

 
Писарев, совсем молодой командир, еще не начавший по-мужски регулярно бриться, с мягким круглым подбородком и алыми губами, нес свою службу с завидной ретивостью: она для него была трудной, но все еще увлекательной. Откозырнув командиру полка, Писарев привстал в стременах и подался вперед, словно лошадь, почуяв своего седока, должна была сразу взять в карьер.
Вся сознательная жизнь Заварухина прошла в армии, среди вот таких, как этот старший лейтенант, молодых, сильных, порывистых парней. На учениях, когда эти натренированные и сноровистые парни перекатывали орудия или с криком «ура» врывались в траншеи, на смотрах ли, когда чеканили свой шаг, блестя начищенным оружием, верилось, что никто не решится посягнуть на земли России… Но сегодня утром после немецкой артиллерийской атаки подполковник Заварухин понял, что одно дело – учения и смотры, а другое – война, понял, что учиться воевать надо заново.
 
 
Недалеко от КИ полка, ближе к передовой, в неглубокой промоине, обосновалась минометная батарея. За ночь бойцы оборудовали огневые позиции; натаскали мин, провели пристрелку по рубежам. А утром немцы прицельным огнем своих орудий разом накрыли всю батарею – и расчеты, и материальную часть. Удар был настолько внезапен и точен, что минометчики даже не успели снять чехлов с труб своих минометов.
Когда Заварухину доложили, что уничтожена почти вся минометная батарея, он не поверил и пошел поглядеть сам. Еще продолжался вражеский обстрел, на передовой уже трещали пулеметы – противник, вероятно, пошел на сближение. Боясь за организацию всей обороны полка, Заварухин, движимый каким-то безотчетным желанием увидеть батарею, спустился в промоину и остолбенел. В затишье не было никакого движения воздуха, и ядовито-сизый дым, отдающий жженой селитрой, тяжело повис над позициями минометной батареи. Первый расчет, на который натолкнулся Заварухин, погиб в щели от прямого попадания тяжелого снаряда. Бойцы лежали, уткнувшись под бок друг другу. А спины, шеи и головы, пилотки, воротники были сплошь посечены осколками и присыпаны свежей, еще дымящейся землей. С краю при входе лежал боец, захвативший руками свою коротко остриженную голову, и большой, тускло блестящий на изломах осколок аккуратно отсек пальцы на его руке и, как нож, вонзился глубоко в череп. Этот осколок, видимо, прилетел тогда, когда боец уже был мертв, потому что ни на руках, ни на голове почти не было крови.
Два других расчета были расстреляны у своих минометов. Бойцы лежали возле минных ящиков, и разбросанные взрывом лотки валялись тут же. Других осколки нашли прямо на огневых позициях, где теперь громоздились исковерканные трубы, лафеты, лотки, прицелы, железные коробки, ящики. У одного из минометов тяжелая опорная плита осталась без единой царапины, в свежей заводской краске, а сверху на ней лежал компас с разбитым стеклом, и вороненый конец стрелки, вздрагивая, искал север. Несколько человек, видимо поняв, что батарея их засечена и немцы доконают ее, бросились из промоины – град осколков настиг их на первом же десятке шагов и уложил по склону в хрупком бурьяне. Командира батареи старшего лейтенанта Худайдатова, любившего носить сапоги гармошкой с низко спущенными голенищами, убило на командном пункте, в окопчике на берегу промоины. Он, и убитый, стоял, опершись грудью на стенку окопчика, руки, как у живого, локтями были поставлены на бруствер и крепко держали обшарпанный бинокль; сапоги начищены до блеска, упруго выгнутые в коленях ноги прочно и крепко стояли на земле. Чуть пониже командирского окопчика, в мелкой и неудобной ячейке, сидел, прижав к груди большие круглые колени, молодой боец. Телогрейка на груди и плечах была исклевана осколками, и клочки вылезшей ваты сочно пропитались кровью. В опрокинутом бровастом лице и сильной, напряженной шее застыл крепкий, густой румянец, и, если бы не обтянутые помертвевшими веками глаза, можно было подумать, что этот сидящий в окопчике боец жив и здоров.
Дальше Заварухин не пошел. Увидев собранные гармошкой сапоги Худайдатова н упругие в синих бриджах ноги его, увидев бровастое молодое лицо бойца, которого, казалось, и смерть не могла взять, Заварухин задохнулся от подступившего к горлу рыдания, и сделалось ему до того дурно, что у него начали подсекаться ноги. Такого с ним еще не бывало.
На командный пупкт Заварухии вернулся потрясенным: он считал себя первым виновником гибели батареи. Опытный командир, он должен был знать, что немцы, уйдя из деревни, непременно пристреляли промоину, и было рискованно держать там всю батарею. «Боже мой, боже мой! – внутренне стонал Заварухин. – Вот цена пашей неопытности…»
На командный пункт прибежал старший лейтенант Писарев, пробывший весь бой в батальоне Афанасьева и опьяненный радостью, что остался жив. Улыбаясь всем своим круглым задорным лицом, он доложил, что атака немцев отбита и что батальон Афанасьева, на который пришелся главный удар, твердо, непоколебимо выстоял. Подполковник Заварухин не сразу понял, о чем ему докладывают, а поняв, но в силах был радоваться, хотя и сознавал радость. Писарев с недоумением увидел безучастное лицо командира и вдруг почувствовал себя неловко за свою откровенную радость, смешался. Но Заварухин с той секунды, как понял, о чем докладывают ему, уже не был безучастным ни к самому Писареву, ни к его словам.
 

– Разрешите идти, товарищ подполковник?

– Нет, нет, старший лейтенант. Я поговорю с батальонами, и мы съездим на запасные позиции.

 
«Бой выигран, зачем же запасные позиции?» – Писарев хотел спросить командира полка об этом, но Заварухин так поглядел на старшего лейтенанта, что тот пулей полетел готовить лошадей.
В начале рекогносцировки Заварухин был малословен и строг, но неизбывно-радостное настроение Писарева повлияло на него и чуточку успокоило.
Когда же Писарев уехал на своей нескладной лошаденке, Заварухин опять остался со своими тревожными думами, его снова захватило чувство вины перед погибшими и теми, кто жив, но остался без защиты и поддержки. Единственное, что согревало Заварухина, – это твердое решение беречь людей, для которых он определил запасные позиции и пути отхода на них.
С рекогносцировки командир полка возвращался в том же смятенном состоянии духа. Переправившись вброд через речушку, он въехал в колхозный яблоневый сад и, к неудовольствию своему, обнаружил, что санитарная рота до сих пор остается на прежнем месте. Значит, приказ его не выполнен. Он поторопил коня и подъехал к длинной двускатной палатке на веревочных, уже ослабших растяжках. Раненые, преимущественно без ремней и хлястиков, кутались в грязные, разбалахоненные шинели, сидели и лежали под стенами палатки, у яблонь и прямо на дороге. Одни, увидев командира полка и глядя на него круглыми, обведенными болью глазами, виновато и блекло улыбались; другие начали сильнее морщиться и стонать; третьи оставались совершенно безучастными – это были самые тяжелые. «Вот и все, – как бы говорили их лица, смиренно-отмякшие и тихие после жестоких страданий. – Нам теперь хорошо и покойно. А жизнь, страх, боли – все пустое…»
К палатке навстречу Заварухину шел Захар Анисимович – санитар. Рукава его шинели высоко завернуты, и клочья обносившейся подкладки трепыхались, когда он озабоченно махал руками. Бойцы знали, что Захар Анисимович теперь их заступник, спаситель, и обращались к нему заискивающе, но ненадоедливо.
 

– Долго еще-то, Захар Анисимович?

– Долго до смерти, а остальное все рядом, – неопределенно отвечал им санитар своим каким-то разношенным ласковым голосом.

 
Увидев командира полка, он остановился, не по-уставному, прижимая локоть к груди, поприветствовал его и замер, ожидая распоряжений. Притихли и раненые, чтобы не пропустить, что скажет командир полка.
 

– Ты что же рукав-то не подошьешь? – громко, чтоб слышали все, спросил Заварухин. – Или, может, ждешь, когда придет командир полка да починит?

– Да нет, что вы, товарищ подполковник, – санитар виновато начал прятать в рукава ремки подкладки, а черствые губы его тронула невольная улыбка. Заулыбались и бойцы от приятного сознания того, что дела в полку идут, видимо, хорошо, коль скоро командир находит время следить за внешнем видом бойцов.

– Где Коровина?

– А вот тут, должно, в палатке. Я покличу. Ольга Максимовна, на выход!

 
Ольга вышла из палатки в своем несвежем халате. Некогда пышные волосы ее были убраны под синий берет, и голова ее показалась Заварухину очень маленькой. И нос, и губы, и выпуклый лоб – тоже все было маленьким, некрасиво-усохшим и постаревшим. «Боже мой, как ее перевернуло», – подумал Заварухин, и Ольга, перехватив его мысль, сказала:
 

– Я извелась вся, Иван Григорьевич. Умирают прямо здесь вот, у палатки. Все так… непостижимо.

– Почему вы, Ольга Максимовна, не выполнили приказ и не перебрались на ту сторону?

– А разве был такой приказ?

– Вам должен был передать его Василий Васильевич, Еще вчера.

– Никто и ничего нам не передавал, Иван Григорьевич. – Ольга перехватила мгновенно возникшее во взгляде Заварухина тревожное недоумение и с немой мольбой глядела в его глаза.

 
Заварухин уже догадывался, что с Коровиным в разведке что-то стряслось, и то, что начальник штаба не заехал вчера на медпункт, наводило на самые нехорошие мысли. «Это походит на него, ой походит, – Заварухин сердито пошевелил усами. – Мерзавец, не надеялся на себя, трусился и решил не показываться жене… Так ведь, черт возьми, на то связные есть – мог бы все-таки предупредить».
 

– Что с ним, Иван Григорьевич? Чего вы молчите?

 
Заварухин не ответил, и Ольга, стукнув задниками
сапожек, расправив плечи, спросила:
 

– Разрешите начать переправу, товарищ подполковник?

– Немедленно, чтоб через час и ноги вашей тут не было.

 
Ольга хотела откозырять, по вместо этого неожиданно для себя размашисто повернулась – ее занесло и она едва устояла на ногах.
 

– Ольга Максимовна – остановил ее Заварухин.

 
Она опять повернулась, только уже не по-уставному,
и на этот раз не подняла на командира глаз.
 

– Василий Васильевич в город уезжал на связь, должен вернуться уже. Так что вы давайте спокойно делайте свое дело. – И, понизив голос, добавил с просительной лаской: – Выше голову. Ну! А теперь ступай.

 
Защищаясь свободной рукой от яблоневых веток, он выехал на главную садовую дорогу, исковерканную колесами, лопатами, воронками от мин и снарядов. У ворот сада догорал дом сторожа; каменные степы его из плитняка потрескались и были задымлены; осколки стекол в обгоревших рамах от жары стали радужно-фиолетовыми; в одном из окон виднелась гнутая спинка никелированной кровати, почерневшая с перекала. Недалеко от крылечка бойцы распалили костер, на бойком бездымном огне ключом кипел большой ведерный чугун. Увидев командира полка, трое поднялись, одернули шипели и замерли; четвертый не встал – ступня правой ноги у пего забинтована, и он страдальчески глядел на нее, отложив в сторонку, на траву, очищенную и надкушенную картошку. Раненый, сержант-сверхсрочник Канашкин, был артиллерийским мастером, хорошо разбирался в часовом деле, и все командиры в полку, когда у них начинали барахлить часы, обращались к нему. Заварухин не сразу узнал Канашкина, а узнав, горько удивился его перемене: бледное, опавшее лицо его и воспаленно-горячие глаза в больших глазницах замолодили Канашкина лет на десять, и дать ему можно было не более двадцати. Заварухин не мог проехать мимо, остановил коня.
 

– Ты что это, Канашкин?

– Пришел к артиллеристам, товарищ подполковник, а там, сами знаете, смерть ближе рубашки. – Канашкин улыбнулся виноватой улыбкой: «Вот какие мои дела».

– Однако ты здесь не рассиживай, не время. Понял?

– Так точно!

 
Отъезжая от костра, Заварухин слышал, как бойцы заторопились, понукая друг друга:
 

– Давай, давай, горячо сыро не бывает.

– Тягай ли чо, а то, как прошлый раз во втором взводе, ляпнет – ни еды и ни едала.

 
Открытую луговину между садом и деревней Заварухин проскакал шибкой рысью. Конь нервничал все утро и после небольшой скачки положительно облился потом, будто его выкупали. По околице, вдоль огородов и поперек дороги бойцы резервного батальона копали в полный профиль траншею, и конь под Заварухиным вдруг не захотел идти дальше, боясь свежей выброшенной земли. Опасаясь, что заупрямившаяся лошадь может выкинуть его из седла, Заварухин поехал вдоль окопа, отвечая на приветствия бойцов и командиров, которые были рады случаю разогнуть спину и перевести дыхание. У самого крайнего проулка, где огороды круто падали к речной лу– говине, окоп кончился, и командир полка въехал в деревню. Это была нижняя улица, почти вся выгоревшая, пустая и мертвая. Только на перекрестке, где Заварухин должен был повернуть вправо, на верхнюю улицу, на колодезном срубе сидел кто-то в распахнутой шинели и простоволосый. Еще издали узнав всадника, сидевший встал и пошел навстречу вялым, нездоровым шагом. Заварухин узнал Коровина только тогда, когда подъехал совсем близко, и обрадовался ему, забыв о своей злости: слава богу, жив человек!
 

– Разрешите, товарищ подполковник… Плохи паши дела, Иван Григорьевич. Связи с городом нету. Да и к чему она… Нет, ты мне скажи…

– Ты же пьян, майор Коровин.

 
Сухие, жесткие губы Коровина безвольно дрогнули:
 

– Самую малость, Иван Григорьевич. Только не помню, где это я. Может, я наткнулся на наших обозников? Может, они и подали, а? Наверно, подали. Вот что…

 
Майор наклонил голову: на темени его, где едва протерлась лысина, запеклась большая рана, прямые волосы на затылке засохли в обильной крови. Спьяну не чувствуя боли, он небрежно ощупывал рану грязными неверными пальцами и что-то говорил глухо, в землю. Эти нечистые пальцы, квадратная – сверху – голова Коровина, его тонкие бескровные уши вызвали у Заварухина приступ бешенства. Он готов был грудью коня сбить Коровина, растоптать его, как самую последнюю тварь, и, когда майор поднял тупо улыбающееся лицо и сказал, что все равно всем крышка, подполковник со свирепой силой ударил коня плетью, и тот, испуганно шарахнувшись в сторону, сбил с ног майора, сорвался в намет. Понес. А майор Коровин, поднявшись о земли, сразу хватился, что на нем нет фуражки, и вдруг с трезвой ясностью осознал все: и откуда он взялся здесь, и с кем разговаривал, и как жестоко, но справедливо обошелся с ним Заварухин.
* * *
А в это же время над передним окопом, из которого раньше всех увидели немцев, пронеслась страшная команда: «Танки!» И ее подхватили все, даже те, что не видели и не слышали танков, но уж таков порядок – передавать команды.
XV
 
 
Немцы частенько делали так. Чтобы выявить огневые средства противника, выводили свои танки и на достаточном удалении, на глазах русских разумеется, начинали перестраиваться и маневрировать. Необстрелянные части Красной Армии при виде немецких танков, как правило, охватывала лихорадка: они не выдерживали и открывали бешеный огонь из всех стволов. Порою смолили так густо, долго и крепко, что совершенно убеждались в мощи своего огня и нерешительности немцев. Но в тот самый момент, когда оборона уже считала себя победителем, когда заметно ослабевал ее огонь, танки как ни в чем не бывало срывались со своих мест и железной грохочущей лавиной устремлялись к окопам. Защитников прежде всего поражало то, что их гремучий огонь оказался бессильным, они порой теряли веру в свое оружие, бросали его и погибали под гусеницами.
Именно так начали немцы свою вторую атаку на полк Заварухина. Они выдвинули танки на соседний, впереди лежащий увал, и те, осторожно приближаясь к обороне русских, перемещались по фронту, меняли свое направление, останавливались и снова двигались, как слепые. Оборона настороженно припала и молча наблюдала за ними, не зная, что предпринять.
 

– Семнадцать, восемнадцать… двадцать! – кричали бойцы, и оборона начала постреливать, оживать, как бы пробовала свои силы; огонь ее с каждой минутой креп, нарастал. Бойцы тверже брались за оружие. Из-за плетней, из ракитника вдоль дороги небойко поначалу пакнули сорокапятки. Потом еще и еще. С дальним прицелом залились станкачи. А танки между тем спустились с увала и совсем исчезли в низине: там они должны были поднять за собой свою пехоту, но почему-то медлили. «Трусят», – поняли в обороне и принялись полосовать по низине бесприцельно, напропалую.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю