355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Акулов » Крещение » Текст книги (страница 14)
Крещение
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:20

Текст книги "Крещение"


Автор книги: Иван Акулов


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 43 страниц)

 
Все проводили его с одобрением.
* * *
А полк тем временем форсированным маршем пересек рокадную дорогу Хвостовичи – Козельск южнее Волконска, вышел к реке Жиздре и по сохранившемуся мосту переправился на правый берег. На востоке уже в непосредственной близости все гремело, будто там сдвигали что-то огромное и не умещающееся на земле. Иногда тяжелые вздохи фронта накатывали так близко, что, казалось, обдавали горклым дыханием и воздух, и дорогу, и людей, идущих навстречу громовым взрывам.
Заварухин прислушивался к звукам, доносившимся с передовой, сверял свой маршрут с картой и уже точно знал, что фронт зацепился за Оку и бои полыхают под Белевом. «Тут мы должны выйти», – с радостной надеждой подумал он и усмехнулся, вспомнив где-то недавно читанные стихи:
 
 
Не тишина, а бой сулит нам счастье…
К утру залегли в лесистой балке. Во все стороны выслали пеших разведчиков. Ушла разведгруппа в сторону передовой, до которой по прямой осталось не более двух– трех десятков километров. Не дожидаясь возвращения разведчиков, Заварухин принялся изучать по карте остаток пути до Оки и приблизительно определил место прорыва. Он был уверен, что наши дальше Оки отступать не будут: некуда, за спиной Тула.
Бойцы сторожевого охранения, прикрывавшего расположение полка с тыла, к вечеру уже заметили, что в кустах на противоположной стороне оврага кто-то скрывается. Место тут глухое, бездорожное: кругом равнинное поле да обдутый, насквозь пролитый холодными дождями дубняк по пологим склонам задичавшего оврага, по дну которого лежала размытая и заглохшая колея, а прямо на ней чьи-то заботливые руки сметали стожок раннего сена. Потом, вероятно, подкатилась война, стожок забыли, кто– то расковырял его, а сено втоптали в грязь, Вот около этого стожка, в осенне-рыжем дубнячке, и засекли дозорные притаившихся людей.
Бойцам охранения было строжайше приказано не выявлять себя: одиночных солдат противника бесшумно захватывать, а о крупных силах врага немедленно докладывать по команде. Оповещенный начальник охранения сам пришел на сторожевой пост, долго всматривался в дубняк и заключил, что там скрываются вражеские наблюдатели, которых надо обойти мелколесьем и втихую прикончить. Идти вызвались двое: старший поста Худяков и Недокур, боец со злыми глазами, что был в связных при командире полка. Уже собрались, отомкнули от винтовок штыки, чтобы не наделать шума, – бойцы уходили без огнестрельного оружия. Когда Худяков и Недокур выбрались наверх, начальника сторожевого охранения внезапно ударило сомнение: «А если они не сумеют втихую убрать немцев? Шум, стрельба. Черт возьми, наведем немцев на своих…» Не вдаваясь в размышления, начальник вернул лазутчиков, и опять стали взглядываться в рыжий дубнячок. Недокур еще порывался идти, пока наконец не прикрикнули на него.
А из дубнячка в этот момент, сторожко озираясь, вышел боец в обмотках и шинели, с котелком на поясе и винтовкой в руках. Был он без пилотки, и по белым, незагоревшим пролысинам на лбу можно было определить, что боец немолод. Он хоть и озирался, но довольно быстро и смело спустился к раскиданному стожку и стал что-то высматривать, забыв об опасности.
 

– Ребята, ребята, – тихонько и живо засмеялся Худяков, – гляньте, это же наш, славянин. А винтовка-то у него без затвора. Потерял, видать, раззява.

– Может, это немец, – сказал Недокур. – На приманку нам.

– А ну гляди за пашней! – строго спохватился начальник и залапал половчее свою винтовку, лежавшую на кромке канавки. – Гляди в оба, может, и в самом деле отвод глаз!

 
А боец с белыми пролысинами на лбу, пошарив глазами по дну оврага, увидел недалеко от стожка промоину с водой и заторопился к ней, расстегивая на ходу ремень и снимая с него котелок.
Теперь уже всем было ясно, что это отбившийся от своих боец спрятался на день в дубнячок и сидел бы там, да, вероятно, жажда вынудила искать воды.
 

– А с ним, должно быть, раненый, – высказал предположение Худяков. – Для себя он ни в жизнь не пошел бы за водой.

 
Недокур скользнул из канавы по-звериному – от куста к кусту, а голый участок прошел волчьим набросом и встал за спиной бойца, пившего из котелка чистую родниковую воду. Голова его в редком седовато-грязном волосе дергалась при каждом глотке.
 

– Хенде хох, – со смехом, но неосторожно Недокур штыком ткнул бойца между лопаток – у того выпал и скатился в промоину котелок. Загремевшая посудина только на долю секунды отвлекла внимание Недокура, но боец с пролысинами в этот миг успел вскинуть свою винтовку и щелкнул спусковым крючком.

– Зараза! – выругался опешивший Недокур. – Ведь ты бы уложил меня, будь у тебя винтовка исправна.

– Говори по-людски, а то хо да хо, – опуская свою винтовку без затвора, заулыбался боец с пролысинами, и мертвенно-бледное лицо его начало отходить.

– Кляп тебе в горло, ведь ты бы захлестнул меня, – опять сказал Недокур, все еще удивляясь сноровке бойца.

– Куда денешься, мог и захлестнуть. – Боец сказал это просто, спокойно и, завернув рукав шинели, достал из промоины котелок, зачерпнул им воды, приговаривая: – Все, брат, я потерял: и винтовку, и пилотку, и документы, какие имелись. Это уж я тут подобрал котелок и винтовку. А тебя б я растянул заместо немца. Охотник я – не заходи с затылка, не балуй.

– Тут-то ты почему оказался?

– Сослуживца несу. Раненый он. Из-за реки несу. Скажи бы кто – не поверил.

– Как же тебя свои-то бросили?

– Да ты мне что допрос учиняешь? Никто никого не бросил.

 
Недокур, не зная, о чем говорить с этим опытным и, видать, сильным человеком, молчал и, томясь молчанием, поспешно шел за ним, увертываясь от цепких сучьев густого и по-осеннему неуютного дубнячка.
Раненый лежал на куче валежника и, когда к нему подошли, посмотрел своими больными, неясными глазами и начал облизывать сухие, распухшие от жара губы, не сознавая пи себя, ни окружающего.
 

– Так это же Охватов? – изумился Недокур.

– Он, Охватов. Давай-ка папоим его. У него, у сердяги, небось все нутро жаром выело. Под правую лопатку его звездануло. Молодой, оклемается. А наши, говоришь, недалеко?

– Километра два. Может, чуть больше. Вчера ему сам командир полка жал руку, а мы стояли да завидовали.

– То вчера было. Со вчерашнего дня будто год ахнул. Голову-то подними у него. Но-но. Мне этот парень во как дорог. Мы с ним в столовой всегда сидели рядом. Душевный человек он, хоть и молодой совсем.

 
Охватов долго не мог сделать первый глоток: вода скатывалась с губ, мочила тряпицы, которыми была забинтована его грудь.
 

– Попьет сейчас, и полегчает ему. А то как же, – ласково и заботливо, как мать, говорил Урусов и кривым когтистым пальцем раздвигал губы Охватова, лил из котелка за щеку ему. Наконец Охватов проглотил три или четыре глотка и, открыв глаза, забегал ими бессмысленно и жалко:

– Девки все… все девки ругаются и ругаются.

 
В сумерки пошел дождь, шумный и крупный. Одежда на бойцах вмиг набрякла и остыла. Но дождю все радовались как хорошему знамению: дождь перед дорогой к добру. Полк, оградившись усиленными подвижными заставами, стремительно, без привалов пошел к фронту. На рысях следом за колоннами батальонов шел громоздкий и тяжелый обоз.
Все ближе и ближе стучала передовая, и бойцы впервые с нетерпением ожидали ночного боя, видя в нем главную задачу жизни.
 
 
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
 
 
Под Глазовкой, где стоял полк Заварухина, немцы из похоронной команды собирали трупы своих солдат. Каждого хоронили в отдельной могиле, каждому ставили низенький короткорукий крест из широких досок. На каждый крест надевали каску, а на могильный холмик клали ветки с увядшими листьями клена или дуба. Для семи офицеров могилы выкопали поглубже на западной стороне кладбища – ближе к родине. Двух капитанов положили в легкие сборные гробы, завернули в гофрированную бумагу, а холмики обнесли березовой оградкой.
Все это делалось неторопливо, основательно, по-домашнему.
Начальник похоронной команды, он же помощник полкового капельмейстера, набожный старик Курт Мольтке вечером писал своей старой супруге в Дуйсбург:
«Милая Гертруда! Судьба сурово распорядилась мною. Бог весть откуда у меня берутся силы, чтобы жить и что-то еще делать. Разве кто-нибудь ждал всего того, что происходит?! Русские с бессмысленной жестокостью защищают свои земли, погибают бессчетно, как мухи, но и наши гибнут в непредвиденных размерах. Каждый шаг наш куплен очень дорогой ценой для отечества. Все мы знали, что Киев, Смоленск и Москва унесут тысячи молодых жизней, знали, что Германия станет от этого бедней и печальней, но то, что происходит здесь, не поддается осмыслению.
Сегодня мы работали как лошади. И когда к вечеру я оглядел новое кладбище, мне показалось, что здесь похоронена вся Германия. И это не под Смоленском. Нет. Это где-то среди холмов, возле какой-то убогой деревушки, у которой даже нет своего имени. Но этот дикий фанатизм – я нахожу – очень дорого обойдется русским.
Наши солдаты освирепели, и надеяться России просто не на что: милость и великодушие, свойственные победителям, вряд ли заговорят в их ожесточившихся сердцах. Да будет так! Господь бог – молюсь тому – не осудит пас…»
Солдаты, менявшие колесо у автофургона, начали громко переговариваться, застучали ключами, отвратительно заскрипел ворот домкрата, и Курт Мольтке вынужден был прервать письмо в родной Дуйсбург. Он положил тонкую, продавленную жестким пером бумажку в нагрудный карман и по стремянке спустился на землю.
Сорокалетний крепыш Краузе, всегда беспечный, как ребенок, обнажив впалый живот с крупным, слегка вдавленным пупом, стоял на руках на запасном скате и пробовал его упругость. Двое других смеялись над Краузе, а третий норовил ткнуть его в живот мазутным пальцем. Курт поглядел на опрокинутое и налившееся кровью лицо Краузе, на его подковообразную челюсть и неопределенно, но успокаиваясь, подумал: «Дети и дети. А может, так и должно быть. Не слезы и не молитвы нужны богу, а дела наши…»
По дороге на Мещовск и Калугу двигалась бесконечная колонна автомашин, бронетранспортеров, тяжелых мотоциклов. Обочиной, целиной, закиданные грязью ломовики тянули пушки старых систем. На лафете одной из них среди тюков сена и мешков сидел юноша-солдат с аккордеоном на коленях и играл «Венгерские танцы» Брамса. Мольтке сразу определил, что «истого шубертианца» исполнял опытный музыкант, и заторопился к дороге, желая, чтобы юноша, пока хорошо можно слышать, сыграл танец си бемоль мажор. И оттого, что среди тоскливо– черных и измоченных полей зазвучал вдруг Брамс, и оттого, что артиллерийская упряжка удаляется и аккордеонист не успеет сыграть самый задушевный танец си бемоль мажор, у Мольтке опять закипели на сердце слезы; никогда, казалось ему, он не переживал такой тоски по родному дедовскому Рейну, и никогда прежде не была ему так ненавистна мокрая чужая земля. «Бог мой, они ничего не знают», – опять неопределенно подумал Мольтке, и у него предательски отвисла и затряслась челюсть. Чтобы не всхлипнуть, он прикусил губу и с жалостью к себе почувствовал под зубами плохо пробритую щетину.
Артиллерийская упряжка уже спустилась к мосту, и музыка совсем пропала в гуле моторов, а Мольтке все глядел на дорогу невидящими глазами. «Как мы ее плохо знаем, эту непостижимо огромную Россию, – ясно подумал Мольтке, возвращаясь к фургону, и вдруг ему послышались трепетно-радостные звуки брамсовского танца си бемоль мажор; он оглянулся, ничего не увидел и тоскливо вспомнил, что от недосыпания и плохой воды у него надоедливо и мерзко слезятся глаза. – Проклятая, постылая страна! – с нарастающей злостью выругался Мольтке. – Дома же никогда этого не было».
Не доходя до фургона, он услышал не ко времени веселые голоса своих товарищей и не пошел к ним, а повернул к одиноко стоявшему сараю со сбитой, исхряпанной кровлей и общепанными стенами. По ту сторону сарая утром остановилась походная кухня радиороты, где повар в специальной кофеварке, рядом с большим котлом, варил душистый кофе и угостил им Мольтке. Надеясь опять выпросить хоть полстакана и заранее стыдясь своего нищенства, Мольтке обошел сарай, но кухни там уже не было и машин с большими антеннами, спрятанными в голых ветвях лип, тоже не было. Он хотел уйти, когда в жухлой крапиве, под стеной сарая, увидел беспомощно лежащего русского с тремя кубиками в малиновых петлицах. Правый висок и правая щека его были залиты кровью, а в полузатянутых верхними веками глазах зрело что-то осмысленно-враждебное. Мольтке испугался русского, хотя у того ничего не было под руками, спрятался за угол и, постояв немного, быстро пошел опять к дороге. Он сознавал, что если его, Мольтке, сейчас увидят товарищи, то будут спрашивать, чем он испуган – на нем нет лица. Мольтке не сумеет солгать, и веселый Краузе побежит туда, за сарай, с автоматом. Ой, не надо лишней смерти, если без нее можно обойтись! Ведь завещал Христос: смерть за смерть свята. Значит, кто-то и за эту ненужную смерть заплатит жизнью.
Когда Мольтке вышел к дороге, обочиной снова тянулись артиллерийские подразделения. Кони горбились, ложась в тугие до звона постромки, ездовые бесшабашно стегали их по исполосованным бокам. На лафетах, передках и даже на стволах орудий у щитов сидели солдаты в круглых глубоких касках, с высокими подстеженными плечами. По тому, как тяжело месили грязь кони, по тому как, устало сутулясь, сидели люди, угадывалось, что они побывали в боях, и потому с презрительным безразличием глядели на коротконогую фигурку Мольтке, явного тыловика. «Да это, кажется… – вдруг осенило Мольтке, и он, нащупывая рукой крышку сползшей на бедро кобуры, побежал к фургону. – Да, да. Эти оттопыренные уши, эти толстые жесткие губы, этот мясистый нос и ненавидящие глаза. Еврей, еврей! Конечно, я не был в бою, как эти артиллеристы, но я не тряпка, я не трус…»
 

– Ребята! – закричал Курт Мольтке. – Русский здесь, за сараем. Ко мне! Скорей! Скорей!

 
Все четверо, бывшие у фургона, бросили инструменты и побежали к сараю. Мольтке позволил им перегнать себя, и, когда прибежал к месту, они стояли плечом к плечу и рассматривали русского офицера, а тот, опираясь на бессильные руки, сидел, привалившись к стене, и поднятые плечи были едва ли не выше его окровавленной головы.
 

– Юде! – крикнул Мольтке и выстрелил – все видели, как грудь раненого осела и суконная гимнастерка рядышком с накладным карманом намокла от скудной кровинки. Мольтке выстрелил еще раз, и русский сполз по стене. Ощупал костенеющей рукой землю и загреб в кулак промытую под водостоком гальку.

 
Солдаты не согласились с Мольтке, что он пристрелил еврея, по и не осудили его, а он, подавленный и молчаливый, долго мыл руки и отказался от ужина. В команде все были люди пожилые, рассудительные и понимали состояние на минуту расхрабрившегося Мольтке. Когда укладывались спать на провонявшие бензином тюфячки, беспечный Краузе утешил своего начальника:
 

– Считай, Курт, что ты прихлопнул еврея. И нееврей тебе зачтется.

– Кем зачтется, Краузе?

– Ты любишь бога – он зачтет. Им все равно крышка. Всем. Если я не ошибаюсь, так угодно богу.

– Так, Краузе. Так. Спасибо тебе, дружище.

 
Всю ночь шел тихий дождь, и всю ночь надсадно гудела дорога, перекачивая железную силу с запада на восток. Чем дольше Мольтке слушал трудное движение этой силы, тем неодолимей казалась она ему, и, успокоенный, некрепко, но хорошо заснул.
Утром всех разбудил Краузе своими восторженно-дикими криками:
 

– Панцер, марш! Панцер, марш! Курт Мольтке проснулся хорошо освеженным и почти забыл свои смятенные мысли. Поток войск, не прекращавшийся всю ночь и грозно шумевший все утро, поднял окончательно дух старого вестфальца. За завтраком и потом, оформляя похоронные документы, он стыдился своей вчерашней слабости, искал для своей жены слова веры и нашел их. «Вот видишь, – указал он сам себе, – никогда нельзя полагаться на настроение одного дня. Забарахлил желудок – ты думаешь уже не головой, а желудком. И точно, мог ли я вчера хорошо мыслить, если у меня весь день жгло глаза, будто мне, по крайней мере, бросили в них по горсти песку». Последняя мысль окончательно оправдала Мольтке, и он чистосердечно писал в свой родной Дуйсбург:

 
«Милая Гертруда, продолжаю тебе письмо, чтоб отвести тебя от черных мыслей. Я вчера подраскис немного, как дождливый день, хотя и не было к тому веских причин. Сегодня я снова бодр, потому что мы снова идем вперед. Ты меня знаешь, я не кричал «ура» новому порядку, был решительно против войны с Россией, но, став солдатом великой Германии, я стал причастен к ее делу и считаю, что то, что мы делаем, делаем верно, и другого пути бог нам не указал. Теперь я понял, что рано или поздно Германия должна была уничтожить жидово-боль– шевистскую заразу, и мы ее уничтожим. Жертвы? Да, жертвы велики, но надо учитывать, что они приносятся во имя исторической задачи. Теперь уж я верю, что доживу до победы, и следующее письмо, может быть, пошлю тебе с Московского почтамта.
Целую тебя. Твой супруг Курт Мольтке.
Центральная Россия»,
Когда Курт Мольтке вышел из вагончика, удовлетворенный своим письмом, по Калужской дороге с небольшими интервалами шли средние танки с низкой башней и хищно-тонкой, как жало, пушкой, за ними ворочали грязь тяжелые T-IV, прикрытые сбоку броневыми листами, с семидесятипятимиллиметровыми орудиями, увенчанными массивными надульными тормозами. Никто в команде не знал, зачем на конце ствола такие увесистые катушки, и потому смотрели на новые диковинные танки с языческим изумлением и восторгом.
 

– Через полчаса выступаем, – распорядился бодрый Мольтке, и все оживились, повеселели, сознавая, что сейчас вольются в могучий поток железной силы и станут его частицей,

 
* * *
Отчаянное сопротивление русских, огромные жертвы в войсках невольно заставляли немцев задумываться над вопросами войны на Востоке, в солдатской массе возникали сомнения в легкости обещанных побед, но железная сила в движении сминала тревоги и сомнения в нестойких душах. Эта железная сила сокрушала русские заслоны, проламывала оборонительные рубежи полков и дивизий Красной Армии и, подобно накатной волне, слабея и опадая, все дальше и дальше захлестывала российский берег.
В ноябрьских сводках с театра военных действий все чаще стали появляться названия мест, от которых больно сжималось сердце каждого русского: Красивая Меча, Ясная Поляна, Куликово поле, Мценск, Спасское-Лутовиново, Елец. А 18 ноября танковые клинья немцев проломились к Богородицку, Сталиногорску, вышли к Веневу и после жестоких боев пошли на Каширу. Теперь по зимним дорогам свободным ходом немецкие подвижные части могли быть через час под Рязанью. В результате глубокого обхода Тулы создалось невероятно тяжелое положение южнее Москвы. Сплошной линии фронта уже не существовало. Танковые части фашистов дерзко и решительно проникали в наши тылы, перехватывали дороги, брали под контроль мосты и станции. Но Тула оборонялась! На подступах к городу ущербно подтаивала железная сила гитлеровской армии.
22 ноября после двухдневных упорных боев немцы заняли Ефремов и на участке Ефремов – Мермыж создали три ударные группы из частей 35-го, 34-го армейских и 48-го танкового корпусов, чтобы захватить Лебедянь, Елец, Задонск и железнодорояшый узел Касторная. По замыслу немецкого командования эта операция должна была обеспечить успех фашистским войскам на тульско– каширском направлении, которое в эту пору являлось одним из главных для захвата Москвы.
На рассвете 25 ноября противник перешел в наступление против правого крыла Юго-Западного фронта. Войска Красной Армии под напором превосходящих сил вынуждены были с упорными боями отходить на восток и 4 декабря сдали Елец.
Старинный русский город встретил немцев полным безлюдьем и пожарами. Полки 95-й пехотной дивизии и 446-й полк 134-й пехотной дивизии, штурмовавшие город, оставили сотни трупов на молодом, едва припорошенном снегом льду реки Сосны.
II
 
 
Командир 134-й пехотной дивизии генерал Кохенгаузен, на рассвете морозного утра переезжая через Сосну, был до крайности рассержен тем, что командиры полков по приняли должных мер к захоронению убитых, которые валялись на реке среди брошенного оружия и снаряжения, среди трупов коней и вывернутых разрывами глыб льда. За ночь круто завернувший мороз подернул все тонкой изморозью, и встающее красное солнце ярко освещало следы страшного побоища.
На середине моста генерал приказал шоферу остановить машину и, выйдя на скользкие трескучие плахи настила, долго глядел на лед. Рядом с мостом ничком в луже крови лежал необычно длинный убитый солдат, он, видимо, не сразу умер, и от дыхания его каска с одного боку обросла пушистым куржаком.
Сухой морозный ветер сек дряблое, старушечье лицо генерала, а он все стоял, глядел на горящий город, на спускающийся с горы поток войск, и острый, перетянутый снизу подбородок его чуть-чуть вздрагивал.
Уж только потом, когда сел в машину и въехал в высокую часть города, когда увидел, что город пуст, горит и никто не тушит пожаров, генерал немного успокоился и спросил у своего адъютанта:
 

– Что есть Елец на русском языке?

– Кость, господин генерал. Кость, – с готовностью ответил уже немолодой вылощенный капитан-мазур, хорошо знавший о склонности генерала к русской топонимике. Зная еще и то, что генерал суеверен и в каждом новом названии видит определенное знамение, капитан тут же пояснил: – Кость, господин генерал, куриная. Маленькая. Вернее, косточка.

 
Но настроение генерала уже упало, и все ему сделалось ненавистным и раздражающим: заныла левая, перебитая еще в Испании нога; вдруг закружило голову: видимо, в машине было чадно, потому что мотор все время работал на больших оборотах; сзади в правое плечо сквозило холодом. «Кость. Не подавиться бы ею».
Неудовольствие вызвало у генерала и здание, выбранное квартирьером для штаба: окна маленькие, стены почти метровой толщины, однако все уже успело простыть, и дом гулко звенел под сапогами штабных чинов. Правда, кабинет генерала как-то ухитрились натопить, но все равно остывшие стены и потолок покрылись испариной и потемнели. Не хотелось снимать с плеч шинель, подбитую лисьим мехом, и генерал только расстегнул пуговицы, долго ходил по кабинету, прихрамывая на больную ногу. Иногда он останавливался перед приколотой к стене оперативной картой, смотрел на нее и с сумрачным предчувствием думал о том, что взята еще одна река. А впереди Дон! Командующий армией на объединенном совещании в Ливнах прозрачно намекнул, что на рубеже реки Дона войска станут на зимние квартиры. Но это не радовало Кохенгаузена.
 

– Вот они, зимние квартиры, – вслух ответил он на свои мысли, имея в виду лед Сосны и трупы на нем.

 
И так весь день и весь вечер: о чем бы ни думал генерал Кохенгаузен, что бы ни делал – на ум приходили слова командующего о зимних квартирах и угнетали душу своей явной иронией и неизбежной предрешенностыо. Да и трудно было старому вояке думать иначе: советские войска добились самого главного – уничтожили у фашистов технику и сравнялись с ними силами. И вот за минувший день полки дивизии почти не продвинулись вперед, если не считать того, что отдельный ландшутц– батальон перехватил железную дорогу Елец – Волово и завязал бои на подступах к деревне Рогатово.
Русские пока не проявляли особой активности, и уходившая вперед разведка не обнаружила ничего угрожающего, и все-таки генерал Кохенгаузен лег в постель с беспокойным сердцем, долго не мог заснуть, наглотавшись валерьяновых капель. А ночью ему доложили, что из штаба корпуса получена шифровка, из которой явствует, что советские войска начали наступление в районе Тула – Венев – Михайлов – Ефремов.
 

– Нам, полагаю, изменений нет?

– Нам приказано действовать в рамках ранее полученного приказа! – отрубил адъютант, совсем не мигая своими круглыми серыми глазами. – Мы не укладываемся по времени, но нам известно, что Задонск русские эвакуируют.

– Как вы думаете, капитан, что это все значит? – спросил генерал, разглядывая крупную, породистую фигуру адъютанта, его красивую, хорошо посаженную голову в ранней седине, с височками, зачесанными вперед.

– Господин генерал разрешит мне высказать свои мысли? Я считаю, что русские уходят за Дон! – одним дыханием отрубил капитан.

 
«Не подумал ты, милый мой», – осудил мысленно генерал своего адъютанта, и на тонких волевых губах его промелькнула гримаса улыбки.
 

– Прикажите, чтобы мне подали кофе, и пусть никто не мешает.

 
Проводив невидящим взглядом адъютанта, генерал вылез из-под пухового одеяла, треща суставами, натянул на ноги меховые чулки, надел теплый халат и сел к столу, на котором всю ночь горела свеча. Генерал имел хорошую привычку не курить ночами, но сейчас, сев к столу, почувствовал, как едко пропитаны табачным дымом все его вещи. От халата, блокнота, даже вечного пера – от всего пахло остывшим дымом. Генерал закурил сигару «Бремер», охмелел после первой затяжки и начал писать.
После боев за Рославль, а затем под Сухиничами, где дивизия Кохенгаузена потеряла более половины своего личного состава, генерал острым чутьем травленого волка понял, что здесь, в глубинных, исконно русских землях, не кончится война, а только начнется самый тяжелый и самый бесславный для германской армии период восточной кампании. С этой поры генерал начал записывать свои мысли, которые одолевали его, мешая ему жить, работать и думать. Хорошо осознав, что в войне с Россией наряду с военной проблемой возникла еще более важная психологическая проблема, предвидя, что немецким войскам грозит судьба великой армии Наполеона, Кохенгаузен, как истинный немец, своими записками хотел перед кем-то – перед кем, он и сам не знал, – хотел оправдать себя и возвысить своих солдат, которые мужественно бились и погибли героями, но победы Германии не могли принести. И виновата в этом судьба!
Как-то непрочно держа в своих старческих пальцах золотое перо, генерал писал неторопливо, но безостановочно старческим ломаным почерком:
«Ночь я провел без сна, все мучительно думая над тем, чем бы я мог помочь моим солдатам, измученным стужей, боями и, наконец, отвратительным питанием… Теперь я говорю: нам не удалось до наступления зимы сокрушить военную мощь России. Война для пас стала тем промахом, последствия которого трудно предугадать. Ожесточенные бои последних месяцев не заставили усомниться германскую сухопутную армию в своем превосходстве. Но все еще нельзя было определить, когда же иссякнут резервы противника. Все наши расчеты оказались ошибочными. Последние части, брошенные русскими в бой, производили впечатление неполноценных и были недостаточно вооружены. Это давало надежду на то, что новое наступление на Москву принесет нам победу. Надежду на успех под Москвой у солдат – именно у солдат – еще согревало то, что стянутая с юга и севера н нашей групне войск боевая техника с наступлением первых морозов, после осенней распутицы и бездорожья, станет более маневренной. Я же лично разделял мнение большинства высших войсковых командиров о том, что не следовало брать на себя ответственность и из последних сил стремиться к достижению цели операции, находящейся уже в непосредственной близости. Но маховик машины 17 ноября был приведен в движение, и наши войска двинулись дальше, в глубь России, обтекая на этот раз русскую столицу с севера и юга. И действительно, вначале слабый мороз и сверкающий под лучами солнца снежок поднимали дух солдат, идущих, как им казалось, в последнее наступление, и благоприятствовали продвижению. Но день ото дня сопротивление русских все возрастало: за их спиной была «матушка-Москва».
Вчера, 4 декабря, в день ангела моего сына Генриха мы овладели Ельцом. Нам дорого обошелся этот полудеревянный, весь в огне город, который, по существу, возьмет у нас последние силы. В получасе езды по этим дорогам идут жестокие и для нас бессмысленные бои, потому что ни один приказ уже не сможет двинуть вперед уставшие и израненные войска. Наши доблестные солдаты ценою нечеловеческих усилий сделали все возможное и вынесли невыразимо тяжелые испытания. Наступление русских под Тулой – я чувствую, – это не рядовая операция. Теперь уж ни смерть, ни даже поражение не удивят и не напугают меня. Меня страшит судьба моих солдат, которые остались совершенно беспомощными…»
В дверь робко постучали, но генерал, погруженный в свои думы, не услышал, а когда дверь отворилась, он вздрогнул весь и часто задышал громкими прерывистыми вздохами. «Нервы, нервы», – осудил себя генерал и, взявшись за шарнирчик очков, не сразу снял их, а сняв, не сразу поднял глаза на вошедшего адъютанта, словно боялся, что этот умный офицер перехватит его мысли.
 

– Бои под Рогатовом? – спросил наконец генерал и, как всегда угадав то, с чем явился адъютант, начал слушать его, не перебивая и точно глядя в его жесткие преданные глаза. – И еще что? – Все так же цепко удерживая взгляд адъютанта, генерал верным движением взял обрезанную сигару, прикурил от свечи.

– Введены в бой все полки 262-й пехотной дивизии.

– Уже четыре дивизии! – воскликнул генерал и небрежно бросил в коробку нераскурившуюся сигару. – Четыре. Это более двадцати тысяч человек. Непостижимо. Это кость! И, схвативши ее зубами, мы не проглотим и не выпустим. Никак.

 
Адъютант не уловил смысла последних слов генерала. Командир дивизии легко встал из-за стола, глубоко всосал свою левую щеку, что и выдавало его волнение, мягко ступая по ковру в меховых чулках, подошел к карте. Капитан догадливо взял подсвечник с оплывшей свечой и встал рядом – трепетное пламя свечи фиолетовым огоньком блеснуло в напряженном глазу генерала. Крупномасштабная карта, со сдвоенными и потому приметными сразу разграничениями, вся иссеченная дорогами и речушками, раскроенная хвостатыми стрелами, указывающими направления ударов, с черными жирными скобками позиций полков и соседей, с мелкими и редкими очагами сопротивления русских, вызывала на этот раз у генерала чувство недоверия и неопределенности. По данным разведки, у противника ничего нет, кроме слабых отрядов прикрытия, которые при энергичных атаках легко покатятся на восток, и вместе с тем полки дивизии, да и соседи справа и слева не могут продвинуться вперед.
 

– Кость, говоришь, господин капитан?

– Маленькая, я вам докладывал, господин генерал.

– Но кость?

– Но кость.

 
Генерал вернулся за стол, надел очки и, посидев с закрытыми глазами, решил:
 

– Передайте штабу: атаки на Рогатово не прекращать, а резервным подразделениям рыть оборону по линии шоссе и железной дороги. 446-му полку принять все меры к укреплению своих кварталов города.

– Но, господин генерал, наша разведка проходила до самого Дона. Как же все это? – попытался было возразить адъютант, и не потому, что не понимал генерала, а потому, что хотел показать генералу свою решимость идти только вперед. Генерал ничего не ответил адъютанту, втянув глубоко свою левую щеку, и тот, повернувшись, направился к дверям.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю