355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иса Гусейнов » Судный день » Текст книги (страница 15)
Судный день
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 02:08

Текст книги "Судный день"


Автор книги: Иса Гусейнов


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 20 страниц)

Гаджи Нейматуллах советовал младшему брату не поддаваться чарам мечтательных легенд Фазлуллаха и во имя спасения своего шаха помочь ему разобраться в разногласиях среди хуруфитов..

Так гаджи Фиридун узнал до конца своего родного старшего брата, который некогда водил его, юношу, в далекую Аравию в паломничество, просветил его и сдружил с потомком Манучехра, будущим шахом-землепашцем, назначившим его впоследствии правителем Баку и председателем моря и всех его плодов. И с присущей ему искренностью и простосердечием гаджи Фиридун сказал своему старшему брату: "Раз уж я прозрел тебя таким, то отныне во имя спасения моего шаха буду еще крепче держаться за полу Фазлуллаха".

Спустя несколько дней после этого разговора наследник Гёвхаршах послал к гаджи Фиридуну гонца с сообщением, что на площади перед шахской мечетью в Шемахе появились неизвестные люди в белых саванах поверх одежды в знак джахада – священной войны и со словами: "Мы хорошо знаем неверных, мы расправимся с ними!" – потребовали оружия. Гаджи Фиридун тотчас понял, что отряд этот – дело рук брата. Не добившись от него толку, гаджн Нейматуллах, по-видимому, разыскал своих старых знакомых нейматуллахидов и с их помощью собрал отряд.

И слова Ибрагима: "Отряд сделает свое дело", к великому ужасу и горю гаджи Фиридуна, убедили его в причастности шаха к подготовке кровавого погрома.

Но гаджи Фиридун не мог поверить, чтобы любимый шах так же холодно и жестоко относился к мюридам Фазлуллаха, как в свое время Хушенк относился к нейматуллахидам и гейдаридам, и поэтому с надеждой умолял шаха: "Не проливай крови скитальцев, мой шах!"

Но когда в проеме шатра забелела чалма шейха Азама, Ибрагим чуть не силою прогнал его и, не придавая ни малейшего значения потрясению, которому подверг верного своего слугу и подданного, призвал к себе шейха. Обычно внимательный к настроениям своих подданных, особенно же к верному гаджи Фиридуну, который с его ведома и благословения стал дервишем Фазлуллаха, Ибрагим всецело занят был сейчас заботами отпущенного ему трехдневного срока, и одна из тех забот составляла предмет его разговора с садраддином. Не допуская и мысли, что гаджи Фиридун может не выполнить порученного ему дела, Ибрагим предложил шейху Азаму сесть и, как ни торопился, повел речь издалека:

– Тебе ведомо, шейх, что в прошлом году до Мираншаха и Тимура дошли вести о хуруфитах и что шахиншах послал мне наказ проявить действием свое отношение к еретикам, в котором упрекал в покровительстве им. Ты знаешь также, что в ответ я написал, что держу хуруфитов не под крылом, а в клетке, и жду, когда наследник Мираншах обнаружит в девяти городах своего усула девять очагов хуруфизма, чтобы захлопнуть дверцу клетки. Вместо того чтобы с умом и смыслом заняться порученным ему повелителем делом, Мираншах стал разрушать мечети, предавать мечу безвинных правоверных мусульман, а потом в лютые морозы и снегопады прислал мне гонца с требованием схватить Фазлуллаха и отослать к нему. Я склонил голову и перед этим неразумным требованием и ответил, что вот наступит весна, арестуем и пришлем. Завтра я выполню свое обещание, шейх. Завтра в Шемаху сойдутся все мои подданные, я арестую еретика и захлопну дверцу клетки.

Но ты должен знать, шейх, что ни у меня, ни у тебя, ни у Мираншаха нет полномочий трогать его. По велению шахиншаха он будет казнен в Нахичевани в виду крепости Алинджа, и, значит, до смертного своего часа будет пребывать во власти повелителя, который и назначит ему род казни. Что же касается его мюридов, то тебе известно, шейх, что сам шахиншах не поднимет на них меча. Я тоже не подниму на них руки, шейх. Потому, что они тоже говорят от имени бога! Чистосердечно признаюсь, что я плохо разбираюсь, где правоверный, а где еретик. Но ты божий человек, я знал это еще тогда, когда, ты исцелял больных в Малхаме, и поэтому, обезоружив всех своих подданных, я передам тебе оружие, и ты собственноручно вооружишь отряд, стоящий в твоей резиденции. Доведи до конца религиозную распрю и не упрекай меня за невмешательство в это дело!

Ибрагим видел, как напрягаются лиловые прожилки на мертвенно-бледном костистом лице шейха. Со слов своих ученых и вельмож, с которыми Ибрагим часто беседовал в покое уединения, он знал, что шейх Азам, раздав черные хирги своих мюридов хабаргирам Тимура, кровопийцам с батганами в руках, возмутил шемахинцев и потерял их доверие. Новоявленные мюриды шейха, облаченные официальной властью, ходили по ночам по кварталам аснафа, хватали певцов, певших газели Найми и Насими, обыскивали дома и, найдя белую хиргу и деревянный меч, истязали свои жертвы ржавыми гвоздями и заставляли отцов пить кровь сыновей, а братьев – кровь братьев. Поэтому в среде аснафа этих людей называли черными мюридами, а их главу, шейха Азама, Миргазабом – палачом. Шейх Малхама, исцелявший больные души, умер в утробе новоявленного шейха-палача, и нет надежд на воскрешение, так говорили в среде аснафа, и так со слов их передавали шаху его вельможи и ученые.

Но, увидев возбуждение шейха Азама, Ибрагим насторожился: а не проснулся ли в палаче-миргазабе малхамский шейх-исцелитель? Может быть, шейха возмутило откровенное лицемерие, с каким Ибрагим сказал, что не может разобраться, где правоверный, а где еретик? Или то, что Ибрагим, оговорив свое невмешательство, умывает руки и всю ответственность за кровопролитие перекладывает на плечи садраддина? Раздираемый догадками и соображениями, Ибрагим твердо решил добиться согласия шейха на свое предложение, а в случае несогласия он обвинит его, как тогда, в темнице, при освобождении послов Фазлуллаха, скажет: "Если ты, стоя на страже религии и веры, допустил распространение хуруфизма, а теперь сам же отказываешься разгромить неверных, то кто ты, шейх? Кто ты на деле?" – и сломит.

Но шах зря беспокоился. Ни одно из его предположений не подтвердилось. Услышав из уст шаха: "...я передам тебе оружие, и ты собственноручно вооружишь отряд... Доведи до конца религиозную распрю..." – шейх с напрягшимся лицом воздел глаза к своду шатра и взволнованным криком возблагодарил всевышнего. Потом он просил шаха уведомить его, когда и каким образом заполучит оружие.

Ибрагим, озабоченный общей подготовкой дела, частностей пока не продумал. И, поразмыслив, сказал, провожая шейха к выходу:

– Ты знаешь, шейх, что я никогда не терял осторожности и не допускал непродуманных действий, когда называлось имя всевышнего. Люди, надевшие на себя хирги религии и различных сект, не подвластны мне. Поэтому пусть служители мечети сами снесут тебе в резиденцию все оружие.

Пятым человеком, призванным в шатер пред очи шаха, был принц Гёвхаршах.

Выпроводив шейха Азама и расхаживая в глубине шатра, пытаясь предвидением определить, как все произойдет из задуманного им дела и сумеет ли он вернуть доверие Тимура и одновременно не потерять его у хуруфитов, Ибрагим не заметил, как принц Гёвхаршах вошел в шатер и встал в ожидании.

Увидев же стройного красавца-сына перед собой, шах обнял его и прижал к груди.

– Гёвхар мой! Палачу все ведомо, Гёвхар мой – сказал он.

Обняв сына за шею, он сел и, усадив его рядом, начал рассказывать обо всем, что произошло в стане Тимура, все подробности короткой и бесславной встречи.

– Проклятый палач и меня сделает палачом, Гёвхар мой! – заключил он рассказ о встрече в Шабранском стане, об отпущенном ему трехдневном сроке и, не раскрывая смысла зловещей фразы, переключился на другое... – Ты не можешь более оставаться в Шемахе, Гёвхар мой! – сказал он. – По выходе из шатра, ты немедленно отправишься в Дербент и возглавишь армию. И в случае войны с Тохтамышем, проявив отвагу, докажешь свою верность эмиру Тимуру.

Странная тишина воцарилась после этих слов в шатре. Ибрагим подметил в глазах сына едва уловимую, от него унаследованную всепонимающую усмешку, но поостерегся спросить об ее причинах. Он знал доподлинно, что если не удалить Гевхаршаха из Шемахи на эти два роковых дня, то принц, верующий в Фазла и его Царство справедливости с центром в Тебризе, открыто выступит против погромщиков и тем загубит свою голову и корону отца.. Поэтому Ибрагим и не стал разъяснять своих слов о палаче, который и его сделает палачом, подготовив этим почву для будущего оправдания перед сыном.

Гёвхаршах посмотрел на отца с глубоким спокойствием, так странно противоречащим волнению шаха.

– Дела мои пошли вверх тормашками, шах мой! – сказал он все с той же тонкой и горькой усмешкой. – Во имя служения другу я должен доказать свою верность врагу.

Встав, без позволения он вышел из шатра.

Всеведающий Ибрагим не знал, что сразу же по выходе из шатра состоится встреча Гевхаршаха с гаджи Фиридуном; и самый дорогой его сердцу человек, прежде чем направиться в Дербент, съездит в военную крепость – стан своих багадуров – и препоручит им свое условие служения Хакку, а именно: держать под надзором отряд в Шемахе; другой же верный слуга, возвеличенный и посаженный им правителем Баку, гаджи Фиридун, выедет под Шемаху, чтобы встретить Фазла и лринять повод его коня, и, встретив вместо него Насими, поведает ему обо всем и будет умолять Хакка изыскать выход из создавшегося положения.

Когда Насими, обратившись к гасидам, сказал: "Дайте коня! Мне надобно ехать пред лицо Дива!" – то и гасидам, и бывшему тут Дервишу Гаджи показалось, что они ослышались, очень уж непредвиденным и попросту невозможным показалось им это дервишество. Вернувшись ранней весной из Нахичевани, мовлана Махмуд предупредил дервиша Фааду, который, по повелению Фазла, отвечал за сохранность рыцарей символического меча, о том, что намаз в армии стал крайне опасен, потому что по указу шейха Береке, кроме караульных войск, стан сторожат и люди дервиши Асира и, проверяя, всех, будь то купец, священнослужитель или странник, ведут подозрительных в шатер шейха Береке или его сеидов. Если подозреваемый докажет свою лояльность, отпускают; если ж нет, заклеймив его словом "хуруфит", протыкают ему тело ржавыми гвоздями и посыпают раны солью до тех пор, пока не умрет в муках. Как же в таких условиях возможно дервишество всем известного Насими в армию, да еще пред очи самого Дива?

Гасиды не хотели и не могли поверить в это. Всю ночь, не смыкая глаз, они скакали, сопровождая Насими, высекая искры из-под копыт своих коней, а утром, став у последнего родника на шемахинско-шабранской дороге, развели костер, разогрели окаменевшие чуреки и вяленое мясо и сели за трапезу. И тогда поверенный Фазла среди гасидов, дервиш Фаада, не сдержался и задал вопрос, волновавший всех:

– Ты в самом деле решил идти к Диву, Сеид? Это же безумие!

Насими стоял, устремив взгляд на перевал, за которым был вражеский стан, и водил огненной головешкой по щекам и подбородку; полумесяцы его бровей дрожали мелкой дрожью. Мюриды имели обыкновение легкими прикосновениями огня освобождаться от усталости, горестей, боли и смятения и, изгоняя их из себя, успокаивались. Сеид же, как показалось гасидам, не изгонял, а наполнял свое тело огнем и, отзываясь на эти прикосновения дрожью, все более распрямлялся и напрягался. Непостижимой загадкой было для гасидов бессмысленное самопожертвование человека, который так доказательно опроверг бессмысленность самопожертвования мюридов и отвратил их от него. Теперь же, получив от Дервиша Гаджи сведения о ста тысячах голов и трехдневном сроке, вместо того чтобы остаться с мюридами и предпринять что-то для их спасения, он сам идет на бессмысленную гибель и не считает нужным ответить на вполне законный вопрос поверенного Фазла дервиша Фаады. Гасиды смотрели на Насими с явным осуждением. Но Насими отнюдь не был безучастен ни к вопросу Фаады, ни к осуждающим взглядам гасидов.

Семь лет назад, получив хиргу на ритуальном меджлисе, он прочитал газель, воспевающую священную одежду мужей-героев, и участники меджлиса посоветовали изменить одну строку в той газели: "Муки холода облегчает эта бабочка", ибо, по их мнению, строка эта, в особенности же слово "холод", низводит священное одеяние в вещь для прикрытия тела. Один лишь Фазл был иного мнения: "Сын мой, Сеид Али, сказал не "холод", а "муки холода", а это значит, что он разумеет огонь любви в сердцах мюридов, надевающих мою хиргу".

"Но почему же, возразили участники меджлиса, – там, где другие поэты изощряются в выборе высоких слов для воспевания высокого, Сеид Али берет слова обыкновенные, ничем не примечательные?"

"Но разве единство возвышенного и простого проистекает не из сути нашего учения, дети мои? Я одобряю газель и выражаю свою благодарность!" – сказал Фазл, думая на этом завершить спор.

Но меджлис поэтов и ученых, именуемый меджлисом совершенных, не согласился с ним. "Природа наша не принимает обыденности, Устад! Слово, низводящее священное одеяние до обыкновенной одежды, должно быть стерто", – сказали они.

Уже из этого первого спора явствовало, что даже одно слово может вызвать резкий протест и нетерпимость.

Позже, после таких споров, Насими не раз жаловался своей совершенноликой, что лицо его, зеркало его человеческой сути, разбивают вдребезги камнями непонимания и нетерпимости.

Совершенные члены меджлиса совершенных, забыв о том, что Фазл, называемый богом, есть в то же время человек и, подобно всем, находится на пути познания, обожествляли его и, утверждая, что "все идолы ложны", поклонялись ему, а вместе с ним и всему, что связано с ним, начиная с хирги и кончая деревянным мечом, как идолопоклонники. "Все истины узри в нем и не ищи иной", – говорили они и тем самым закрывали себе и другим путь к познанию. И не по этой ли причине предано забвению главное положение учения, согласно которому все в мире построено на воздействии наивысшего на простейшее, совершенного на невежественное? И не потому ли, что забыто главное положение учения Фазла, никому из совершенных не пришло на ум послать дервиша на намаз пред Дивом и воздействовать на него? И теперь, когда Насими пришел к этой мысли, ему говорят: "Это безумие!" Даже сейчас, когда он получил право на безмерность, они стремятся ограничить его и не могут в такой тяжкий и опасный час, когда решается судьба каравана, обойтись без излишних споров.

И разве вчера вечером не сам дервиш Фаада доставил ему послание мовлана Таджэддина, в котором тот для сведения всех рыцарей символического меча писал со слов Фазла: "Учение наше должно распространяться до тех пор, пока последний правитель на земле не заменит свой меч деревянным символическим мечом. Колебания в караване будут происходить до тех пор, пока все армии в мире не обезоружены и существует опасность и страх. Чтобы терпеть и не допускать ошибок, мои дервиши должны хранить верность единственно истинному оружию священному символическому мечу и, не страшась никого и ничего, проповедовать, дабы доказать ложность идолопоклонничества и единство человечества. Всюду и всегда, во всех обстоятельствах опираться на могущество священного символа и только в нем одном видеть спасение". Память Насими восприняла в себя слова эти сразу и целиком, потому что слова Фазла уже жили в нем, зародившись как результат непрерывных раздумий о судьбах каравана на пути единства.

Выслушав вчера у стен Шемахи вести Дервиша Гаджи, он понял, что погром неотвратим, и тогда-то и решился на намаз перед Дивом.

Так уж трудно понять это дервишу Фааде? Или, быть может, он, как когда-то, снова перешел на позиции халифов и Юсифа?

Насими резким движением отбросил головешку, потер лицо мелким песочком с родникового дна, умылся и, не заметив, что гасиды накрыли для него отдельную скатерть во главе, подсел сбоку, ниже всех, и поверх очага посмотрел в лицо дервишу Фааде.

– Моя решимость свершить намаз перед Дивом – это не безумие, а совершенство, Фаада! – сказал он с укором: протестующие глаза его стали, казалось, еще больше. – Если вернусь жив, расскажу вам о плодах своего намаза, и, надеюсь, вы никогда больше не повторите ошибку халифов и не станете пытаться ограничить меня.

Гасидов ошеломили эти слова. Халиф, с проявившейся в нем волей Хакка, опасался ограничений. Фаада, лицо котрого от постоянной верховой езды на солнце и ветру стало похоже на лицо абиссинца, чуть приметно покраснел.

– Как мы можем ограничить тебя, Сеид? – сказал он. – Если мы когда-то доносили халифам о том, что ты открыто провозглашаешь тайные истины, то это было по неразумению нашему и по приказу халифов. Мы, гасиды, давно поняли, что Фазл углядел в тебе высший дух. А сейчас мы высказываем тебе наши опасения. Всю ночь мы изумленно спрашивали друг друга: зачем это дервишество? Мы знаем смысл и причину самопожертвования Фазла, но какой смысл в гибели Насими? Вот о чем мы думаем. Если бы ты предпринял дервишество в армию, то мы могли бы предположить, что ты намерен разыскать Тайного мюрида и, с его помощью проникнув к наследникам, изучающим нашу правду, попытался поправить дело их руками. Но ты идешь не в армию, ты идешь к Диву! Прости меня, Сеид, и растолкуй: если такое дервишество возможно, то почему сам Фазл ни о чем таком не говорил?

– Потому, что он не знал дервиша, способного воздействовать на Дива, просто и ясно ответил Насими.

– Воздействовать? – изумленно переспросил дервиш Фа-ада. – Ты намерен воздействовать на Дива?

Насими посмотрел на солнце, напоминая о времени, – на продолжение спора у него не оставалось ни времени, ни желания.

– Какое еще может быть у меня намерение? – нетерпеливо спросил он. – Не милости же просить иду к нему!

Фаада медленно обвел взглядом лица своих товарищей, и все гасиды заговорили враз.

– Воздействие на Дива невозможно! У него каменное нутро! Ничто его не поколеблет! – говорили они.

– Не ходи, Сеид! Не губи себя! За три дня срока Фазл найдет какой-нибудь выход, – говорили они.

Ни Фаада, ни товарищи его не сомневались в своей правоте. Воздействовать на чувства Дива было равнозначно тому, чтобы сдвинуть мир с его оси или переменить климат на земле. Но Насими и сам знал это, и не было нужды говорить ему об этом. Всю ночь до утра он лишь о том и думал, как невозможное сделать возможным, и в первую очередь попытался точно и ясно представить себе природу объекта воздействия.

Если воздействие солнца на тела есть несомненная истина и если камень является телом в числе других тел, кто может доказать, что камень не подвержен воздействию? И если замесом и началом всех тел есть творящая частица, постоянно стремящаяся к изменению и размножению, кто поручится, что камень лишен творящего начала и не подвержен колебаниям и переменам? И если Див разослал по улусам ученых, дабы силою слов завоевать уже завоеванное мечом, и, отбросив как ненужную вещь золотой меч наследника Мираншаха, потребовал, чтобы тот постигал науки, то не свидетельство ли это колебаний, начавшихся в Диве? И, наконец, если Фазл собирался, изменив нутро шаха, воздействовать через него на Дива, то не говорит ли это о том, что воздействие на Дива возможно?

Насими еще раз посмотрел на солнце и встал из-за трапезы.

– Слово Хакка и камень озеленит! – сказал он и с этими словами отправился в путь.

Гасиды сникли, в глазах у них светилась печаль послед-вето прощания.

А Насими ушел не простившись. Он сознавал, что теперь, когда он слился с Великой цепью, он навсегда прощается с Устадом, и теперь, когда караван вырван из цепких рук Юсифа и повернут на верный путь, он, возможно, никогда не увидит мюридов, и когда отлучение снято, не свидится с очужавшей вдруг Фатьмой. Но чтобы не поддаться великой печали и не допустить в сердце ничего, кроме решимости озеленить камень, он ушел, ни разу не оглянувшись.

Замкнувшись в мыслях и заботах предстоящего намаза, он не слышал звука собственных шагов, гулко отдававшихся на скалистой тропинке, проложенной за столетия бесчисленными караванами.

Возможно, он был после своего Устада первым на земле человеком, который понимал свою свободу, не как свободу от тирании, а как предназначение провозгласить слово свободы внутри тирании.

Он откроет тайну Хакка и докажет Тимуру, что правители и народы, опирающиеся на учение хуруфи, никогда не поднимут оружия против Тимура, так как видят спасение свое не в мече, поднятом против меча. Первостепенная задача подобрать ключ к нутру Дива. Насими был уверен, что ключ подобран точно, ибо ни в чем сейчас так не нуждается Тимур, засевший в лагере в окружении глубоких рвов, в предощущении постоянно грозящей опасности нападения Ильдрыма Баязида, Кара Юсифа Каракоюнлу, султана Ахмеда Джелаири и мюридов Фазла, с одной стороны, и Тохтамыш-хана – с другой, как в этой истине Хакка. А подобрав ключ и заставив Дива слушать себя, он внедрит в его каменное нутро свои слова о человеке и пророке, о религии и боге, о мече и страхе, слова, отчеканенные, как золото, умелым ювелиром. И как ни разбивались его мысли опасностью, нависшей над головой Фазла и мюридов, и краткостью отпущенного срока, он всю дорогу чеканил и гранил свою проповедь, дабы слова его могли пробить камень. Ему следовало также помнить, что, прежде чем попасть к Диву, он должен будет преодолеть наступление злобной толпы высокосановных сеидов, олицетворяющих ложную веру в "лаилахаиллаллаха", а затем отбиться от шейха Береке и хорошо осведомленного о делах хуруфитов дервиша Асира, любимца эмира Тимура, и не только отбиться, но и поколебать их позиции в глазах Дива.

По их настоянию шейх Азам издал указ, объявляющий Фазла еретиком и вероотступником. Они же во главе с шейхом Береке подписали указ о казни Фазла. И если Див, разослав по улусам ученых и жестоко наказав наследника Мираншаха за учиненные им погромы, сам готовится к погрому, то причиной тому шейх Берете и его сеиды, требующие исполнения всех указов, ибо задержка пробуждает сомнения в мощи "лаилахаиллаллаха". Но даже если ему удастся озеленить камень и поколебать позиции шейха Береке в глазах Дива, указы останутся в силе. Значит, – это вторая задача громадной важности – Насими должен разоблачить формулу "лаилахаиллаллаха" в логове самого "лаилахаиллаллаха". Деяние это тоже из категории невозможных, но он должен сделать невозможное возможным.

Разве не говорили все, что это невозможно, когда много лет назад Фазл в деревне Ханегях близ Алинджи объявил о своем намерении послать дервишей в святые места, дабы начать разоблачение "лаилахаиллаллаха" в его исконных очагах? Никто тогда не поверил в возможность и успех этого дела, кроме одного мовлана Махмуда.

Но, спустя всего три года, когда назрела необходимость переселения в Страну спасения и поверенные Фазла обратились к прихожанам в мечетях с призывом "Кто идет с Яри-Пунханом, пусть встанет на ноги!" – разве не поднялись и не пошли вслед за Фазлом сотни и сотни людей, еще не надевших хирги и не получивших символического меча?

И если нынче, на восьмом году хиджрета – переселения хуруфитов, тысячи и тысячи тюрков, персов, арабов и прочих народов от Самарканда до Анкары, от Тебриза до Багдада и Алеппо отрицают "лаилахаиллаллах", то не превращение ли это невозможного в возможное? И сама мечта человеческая познать вселенную и самого себя во вселенной – не родилась ли она из желания превратить невозможное в возможное? И если способности человека безграничны, то почему невозможно разоблачение "лаилахаиллаллаха" в очаге "лаилахаиллаллаха"?!

Мысли эти привели Насими в состояние такого экстаза, такого парения духа, что, преодолев последний перевал, против которого стоял вражеский стан, он, не ощущая даже адской жары и палящего солнца, которое в это безветренное время меж весною и летом превращало склон горы в кузнечный горн, не заметил дервишей-тимуридов и, погруженный в свои думы, пошел прямо на них. А они выскакивали, как черти, один за другим из скальных расщелин, промытых селевыми потоками, – в отрепьях, с торбами на боку, с батганами в руках, с широкими, плоскими, круглыми, асимметричными лицами, с раскосыми и еще более сузившимися от яркого солнца блестящими, как наконечники стрел, глазками, с грязными, выпирающими из-под лохмотьев раздутыми животами, подвязанные вместо кушаков арканами, с кривыми от верховой езды, короткими крепкими ногами, с тигриной готовностью к прыжку. И, увидев их вдруг во множестве Насими понял, что эти невежды сейчас кинутся на него, как стервятники, заарканят и расправятся с ним, как расправляются с хуруфитами вдали от городов, от ока ремесленного сословия; на куски изрежут ножами его хиргу, надругаются над священным символом, деревянным мечом, и сломают его, сорвут с него бахромчатую шапку, которую у них принято называть "христианской", башмаки и джорабы и поволокут нагого по земле, истыкая тело ржавыми гвоздями. Но что могут причинить ему эти невежды, кроме телесных страданий? И разве, волоча его в стан, они не приволокут его к цели? Чтобы достичь ее, достаточно сохранить сил настолько, чтобы мочь шевелить языком... Всем рыцарям символического меча была присуща способность отрешаться во имя достижения цели на какое-то время от телесных ощущений, и враги, ужасаясь их терпению, говорили обычно: "Это не люди, они не знают боли". Фазл относил мученичество к способностям Хакка, но во времена тирании принятие мук стало делом привычным. Насими не раз терпел побои и истязания, когда толпы невежд, подстрекаемые служителями "лаилахаиллаллаха", бросали в него камнями на базарных площадях, где он произносил свои проповеди, и когда черные мюриды шейха Азама искровенили ему все тело ржавыми гвоздями.

Поэтому, отдав мысленно свое тело в дикие лапы этих невежд и сохраняя и укрепляя в себе волю и дух, он пошел на дервишей-тимуридов, как на бесплотные тени. Но отчего это они застыли и не шевелятся? Узнали его, очевидно. Поняли, что человек в белой хирге – не простой мюрид, случайно сбившийся с пути, а халиф, который своими проповедями колебал устои величественного здания "лаилахаиллаллаха", В блеске еще более сузившихся глаз были изумление и враждебная непримиримость. Но что же они замерли?! Скованы бесстрашием идущего на них халифа? Или еще почему?

Во времена, когда они были свободны от преходящих забот и занимались лишь проповедничеством, Фазл особо следил, чтобы наряду с "Джавиданнамэ" широко распространялись стихи его мюридов-поэтов. В самаркандском очаге Хакка, разожженом мовланой Махмудом, дервиши, не меняя основного словаря и общетюркского строя, приблизили стихи Насими к джагатайскому и туркменскому наречию, но не разъяснили истинного смысла закодированных символов, и, таким образом, газели Насими с нераскрытым истинным значением метафор, распространились как любовные, и о нем сложилось представление как о сладкозвучном, любовном поэте. Посланные в потайной очаг Хакка в Самарканде, газели открыто ходили по рукам на базарах и в караван-сараях, и так как во многих из них такие слова, как джавидан – вечность, кои – быть сему, ярадан творец, хакк – истина, бог, нахакк – неистинный, дин – религия, ахли хакк божий человек, джахил-невежда, див-злой дух, шейтан-черт, воспринимались в их первичном, а не хуруфитском значении, толкующим вечность – как учение, творца – как совершенного человека, хакк – совершенного человеко-бога, ахли-хакка как человека, познавшего истину о себе, дива – как человека пагубных страстей, шейтана – как поборника дива, то стихи эти даже читались в мечетях с минбаров и доходили до резиденций наследников и шейха Береке, а также до дворца эмира Тимура Гюлистан.

Это был первый, подготовительный этап обучения. Внедрив в сознание слова, дервиши-проповедники постепенно раскрывали сложную символику закодированного языка стихов и "Джавиданнамэ" и приобщали людей к истине и свету Хакка. Шейх Береке, узнав, что халиф Фазла Сеид Али Имадеддин и поэт Насими – одно и то же лицо, запретил его стихи, объявив их ересью. Но движение их оказалось неостановимо, и они расходились широко и свободно, пролагая себе путь сами и с помощью рыцарей символического меча. Они начинали свои проповеди в мечетях и святых местах с бейта Насими:

Знай, язык Насими – всем неведом он.

Этот птичий язык знал лишь Соломон...

и толковали его следующим образом. Чтобы стать совершенным, и подобно пророку Сулейману, понимать птичий язык (По преданию, пророк Сулейман (царь Соломон) знал птичий язык; иными словами понимал язык природы – ред.), суть и язык природы, необходимо узнать тайны Хакка, сокрытые в буквах святого Корана, говорили они. Переходя таким образом ко второму этапу обучения, они раскрывали смысл стихов Насими, осиянных Кораном, и утверждали любовь к единому богу, ибо, по их толкованию, Насими не противоречил, а напротив, раскрывал главную мысль Корана, таившуюся в хуруфах – буквах. Обо всем этом Насими не раз слышал от мовлана Махмуда и знал уже о двойственном отношении к нему во вражеской среде. И, удивившись бездействию дервишей, нелепо застывших в тигриных позах готовности к смертельному прыжку, он подумал, что за ненавистью к халифу Фазлуллаха Сеиду Али крылось, быть может, благоговение к сладкозвучному поэту Насими...

Но пока мысль эта пронеслась в мозгу Насими, он уже был заарканен. Минутное замешательство тимуридов, подобное тому, как замирает зверь, прежде чем кинуться на добычу, происходило от их звериной природы и, возможно, от неожиданности. Непростительной наивностью было полагать, что невежды эти, умевшие лишь устрашать мирных людей пронзительными и дикими криками "Йа-гу! йа-гу!", знают хоть одну газель, рубаи или бейт.

Раздался цокот копыт и звон стремян. Он услышал свое имя – Сеид Али, многократно повторенное; не Насими, не Сеид Насими, а именно Сеид Али называли его друг другу дервиши-хабаргиры. Огромный тимурид на взмыленном, посеревшем от пыли коне накинул аркан, потянул его на себя, прикрутив руки Насими к телу, и, круто повернув коня, стремительно поскакал вниз по склону, волоча его за собой.

После мгновенного расслабления и наивных рассуждений о поэзии Насими, едва ощутив себя заарканенным усилием воли отрешился от своего тела и, когда дервиши с гиканьем бросились срывать с него одежду и пытать его ржавыми гвоздями, ни жестом, ни взглядом не выдал себя. Как он и предвидел, они растоптали его шапку – "тарсу" (Тарса – христианин; здесь "христианская шапка" – ред.) с диким хохотом подкидывали деревянный меч, пока не сломали, изрезали на куски хиргу, разодрали в клочья чекмень и разбередили старые, не зарубцевавшиеся раны на плечах, на груди и спине, окрасив исподнюю рубаху кровью.

Стан, такой близкий с перевала, с белевшими за маревом шатрами, казался теперь, как на краю света. Тело, от которого он отрешился, тело отшельника с впалой грудью и кровоточащими ранами, могло и не выдержать этого пути. Но дух нес его над телом, и Насими никогда не воспринимал так остро – слухом, зрением, обонянием, осязанием – всего, что происходило с ним и вокруг него. Он видел тело свое, лежащее навзничь, недвижное от ран, и слышал, как вытекает кровь из него и струится по резко пахнувшей полыни. Он слышал голоса окружающих и понял, что среду его составляют уже не дервиши с их диким смехом и гиканьем, а толпа сознательных и непримиримых последователей "лаилахаиллаллаха", она гудела приглушенно, полагая, что смотрит на еретика, который вот-вот предстанет перед грозным судом бога.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю