355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иса Гусейнов » Судный день » Текст книги (страница 2)
Судный день
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 02:08

Текст книги "Судный день"


Автор книги: Иса Гусейнов


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 20 страниц)

Зная долготерпение своего шаха и истинно царственный его вкус к словопрениям, участники меджлиса ждали теперь, что он обратит свои взоры на шейха Азама, который один мог достойно и со знанием дела опровергнуть логичное, хоть и краткое, выступление гаджи Нейматуллаха. Но едва последний закончил свою речь, как Ибрагим поднялся с трона. "Шейх Фазлуллах – враг нашего врага. Если даже учение его – ересь, сам он нужен нам", – сказал он, и на этом меджлис завершился.

Всего год прошел со времени заключения договора с эмиром Тимуром, благодаря чему в Ширване, знаменитом своими шелками и прочими богатствами и постоянно из-за них терпевшем грабительские набеги ближних и дальних правителей, наступили наконец мир и благоденствие. Участники высокого меджлиса, как и все ширванские вельможи, еще жили торжеством благословенного дня заключения договора, вследствие которого по дорогам беспрепятственно ходили верблюжьи караваны, доставляя из червоводен, раскиданных во множестве в Аране вдоль Куры, а также среди тутовников меж Шемахой и Маразами, в городские шелкопрядильни драгоценные коконы, ценившиеся на вес золота, зная, что их караванам не угрожают отныне разбойничьи набеги, .и считая тимуридов, сновавших по дорогам, не врагами, а друзьями и защитниками, эмира же Тимура и его наследника Миран-щаха – крепостью и щитом Ширвана, благословенного островка, счастливо уцелевшего в залитом кровью мире.

Во всех мечетях в праздничные дни читали хутбу – благословение эмиру Тимуру; в будни же называли в пятикратном намазе имя его среди святых имен, и все разговоры при дворе – как частные, так и официальные – начинались здравицей в честь могущественного союзника и покровителя. Вельможи не подозревали о враждебном отношении Мираншаха к Ибрагиму, равно как и о далеко идущих замыслах Ибрагима, и, протестуя против еретического учения Фазлуллаха, никак не полагали, что носители его, трактующие о таких умозрительных и отвлеченных предметах, как вселенная человек, бог, явятся самыми что ни на есть действительным врагами эмира Тимура. Никто из них, кроме разве что принца Гёвхаршаха, не понял смысла слов Ибрагима о "враге наших врагов", и никто, понятное дело, не связал их с Тимуром. Вот почему меджлис окончился в пользу хуруфитов, и Фазлуллах, получив резиденцию в Баку, обосновался там.

В течение семи лет, прошедших с того меджлиса, как ни ширилось царство Тимура, обретая все новую мощь, и как ни гремело имя эмира самаркандского, заслужившего славу несокрушимого завоевателя, повсюду, где ступала нога дервишей Фазла, сотни тысяч людей выходили из повиновения и становились батинитами; многие же укрывались в неприступных горах в ожиданий дня Фазла, когда в городских общинах аснафа выступят батиниты, а горы и скалы обрушатся на тимуридов. Это-то и нужно было Ибрагиму. По его мысли, шейх Фазлуллах уже сделал свое дело, продолжить следовало не ему. Пришедши семь лет тому назад в Ширван обыкновенным шейхом, он именовался ныне шейхом Великой среды (Великая среда – вселенная, термин хуруфитов – ред.), Натигом-оратором, человеком-богом и превратился в объект поклонения не только в странах, стонущих под игом Тимура, но и в самом Ширване среди многочисленного аснафа. Тайная резиденция Фазлуллаха в Баку, так же как и то обстоятельство, что очаг хуруфизма находится в Ширване, ни для кого уже не составляло тайны. То ли по изменническому умыслу, то ли стараниями дервишей-хабаргиров, ходивших по ширванским дорогам без боязни и запретов, до Мираншаха дошла хранимая в строжайшей тайне весть о связях шаха с хуруфитами. Все разговоры сейчас вертелись вокруг этого и могли разрешиться или победой Мираншаха, который, убедив повелителя в измене Ибрагима, придет наконец к долгожданной цели, или торжеством Ибрагима, который должен, как то положено верному союзнику, отправиться навстречу эмиру Тимуру, победоносно возвращающемуся из Багдадского похода, с вескими доказательствами своей вражды к хуруфитам и дружбы и повиновения повелителю.

Над лабиринтом подземных ходов между жилым зданием дворца Голистан ханегой и шахской мечетью простиралась широкая беломраморная площадь. Вечером того дня, когда Амин Махрам сообщил шаху с нарочным о прибытии посла Фазла, Сеида Али, в сопровождении двух товарищей, Ибрагим пересекал эту площадь по направлению к Главным воротам.

Так как был час душевного покоя и близости к аллаху, вся семья и приближенные шаха находились в молельне с высоким куполом, перед михрабом, обращенным к Кыбле. Ибрагим тоже был там, с ними. В голубой мантии поверх белого чекменя и в белоснежной чалме, как положено в часы молитв, он свершал свой вечерний намаз, стоя между шейхом Азамом и кази Баязидом, и сосредоточенно, не пропуская ни слова из суры, произносимой мукеббиром руководителем намаза, слушал и молился. Но мысли уносились к послу Фазла, и в середине службы, сославшись на то, что душа его просит уединения, он покинул молельню, расположенную на первом этаже, и поднялся к себе, в покой уединения. Ханега была построена таким образом, что голос мукеббира, проникая сквозь каменные стены и перекрытия, достигая сводов покоя уединения на втором этаже и эхом отражаясь от них, звучал так же отчетливо, как внизу, в молельне. И когда Ибрагиму случалось, как сегодня, уйти с середины службы, он слушал продолжение суры, поднимаясь по лестнице; окончание же ее повторял, преклонив колена на молитвенном коврике в покое уединения. Ежедневный пятиразовый намаз, по получасу – самое меньшее – каждый, отнимал так много времени, что Ибрагим, когда не позволяли дела, как ни грешно было пропускать, объединял два-три намаза и творил их зараз; порою же, как сейчас, озабоченный делами мирскими, чувствуя отдаленность от всего святого, удалялся на полуслове к себе, в покой уединения.

Среди тайн, ставших явными, одна, пока нераскрытая, особенно заботила шаха. Ее разоблачения он боялся пуще смерти. Амин Махрам – друг Фазла, и Гёвхаршах – первенец и наследник Ибрагима, было одно и то же лицо. Семь долгих лет Ибрагим с особой предусмотрительностью и тщательностью оберегал страшную тайну. Утром, получив сообщение, что Гёвхаршах, не доверяя никому судеб посла и его товарищей, решился лично проводить их во дворец, чтобы уберечь и защитить их своим присутствием, Ибрагим, встревоженный безрассудным риском сына, тотчас отправил гонца, обратно с повелением принцу привести послов во время вечернего намаза, за которым последует час душевного покоя и близости к богу – самый долгий и несуетный час во дворце Гюлистан.

Судьба послов была предрешена. Дыхание еретиков, по утверждению шейха Азама, ядовито и исполнено злых чар, и, дабы не подвергаться их влиянию, следует арестовать их у ворот, не впуская в посольский покой и, тем паче, в тронный зал. Шейх Азам считал необходимым свое присутствие при аресте послов, ибо только ему, садраддину, посильно словом своим обезвредить халифа Фазлуллаха Сеида Али, который, как известно, зачаровывает смертных искусительными речами, и Ибрагиму ничего не оставалось, как согласиться на требование председателя религии.

Теперь, однако, дело в корне менялось. Шейху Азаму никак не следовало видеть принца Гёвхаршаха в обществе отлученных от религии еретиков. Поэтому Ибрагим ни словом не обмолвился об утреннем гонце и, удаляясь с вечернего намаза, попросил шейха Азама не уходить в мечеть, где он обычно проводил час душевного спокойствия, а остаться в молельне, чтобы почитать принцам из Жития имамов. Ибрагим знал, что привычка к тайной деятельности, с юных лет вошедшая ему в плоть и кровь, сделала его чрезмерно осторожным и осмотрительным. Очень возможно, шейх Азам и не усмотрит ничего подозрительного в том, что, отправившись еще зимою, когда горы были покрыты снегом, с вооруженным отрядом на поиски Фазлуллаха, принц Гёвхаршах не сыскал его до самой весны и вернулся без него, но с его послами. Но Ибрагим знал и то, что шейх Азам, потерявший покой и сон с тех времен, как хуруфиты обосновались в Ширване, нынче, заполучив официальную фитву об их отлучении, суде и казии, никого не пощадит и способен обвинять в пособничестве еретикам самого принца Гёвхаршаха, не пожалеть его ума, красоты и доброты, светом которой озарен Ширван. Обвинить и потребовать его казии.

И поэтому, когда юный гулам сообщил Ибрагиму в покое уединения о том, что принц с послами подходят к воротам, он, подобрав полы своей голубой мантии и бесшумно спускаясь по лестнице, все еще с опаской думал о шейхе Азаме и, приостановившись, постоял на лестничной площадке в слабом, процеженном сквозь цветные стекла шестигранного шебеке – единственного стрельчатого окна молельни – свете, прислушался и, убедившись, что шейх уже начал чтение Жития своим звучным выразительным голосом, спустился, вышел на беломраморную площадь и направился к Главным дворцовым воротам, освещенным множеством факелов, в свете которых мерцало оружие отборного отряда аскерхасов (Аскерхасы – дословно: чистое воинство, личное отборное войско ширваншаха – ред.).

По пути справа и слева от шаха возникали статные фигуры в черных суконных чекменях и желтых сафьяновых сапогах, вооруженные небольшими, отделанными серебряной насечкой щитами и обнаженными мечами.

Дербентские родственники Ибрагима по материнской линии, денно и нощно охранявшие его в годы шекинской ссылки, они и теперь отказывались уйти на покой и добровольно служили ему телохранителями. Все они были уже немолоды, имели в Шемахе свои особняки с многочисленной челядью, а в окрестностях – по большому участку тутовых садов и по два-три десятка червоводен. Ибрагим давно уж даровал им право на покой и жизнь в кругу семьи, но они, ссылаясь на смутные времена, в кои куда как трудно отличить врага от друга, не соглашались оставить его, и он сейчас в сопровождении родичей-телохранителей неспешно приближался к стройно стоявшему у Главных ворот отряду аскерхасов. Навстречу ему выступил высокий молодой человек и склонился в поклоне. Это был принц Гёвхаршах. Голубое павлинье перо на серо-стальном шлеме, повязка из голубой тирьмы, стягивающая шлем на лбу и висках и узлом повязанная на затылке, серо-стальная кольчуга, даже конь серой масти, с которого принц только что, видимо, спешился и которого с трудом удерживали два конюха, – все было под цвет небес. Мягкие золотистые, как у отца в юности, усы и бородка выгорели на солнце и ветру и стали жесткими, на загоревшем до черноты лице еще больше н прозрачнее светились голубые миндалевидные глаза.

У Ибрагима было восемь сыновей, и первенца Гёвхаршаха он любил равно, если не больше остальных семерых вместе. Встречаясь после пяти-шестидневной разлуки, он едва сдерживался, чтобы не прижать к груди, как младенца, этого стройного, как кипарис, длинноногого и длиннорукого богатыря. Во дворце Гюлистан, как и по всей Шемахе, много толковали о любви шаха к наследнику, связывая и объясняя ее любовью к покойной матери, от которой Гёвхаршах, как и отец его, унаследовал большие голубые глаза и золотистые волосы. Но родичи-телохранители знали, что причина глубокой привязанности шаха кроется не только в разительное внешнем сходстве сына с бабушкой. Сопутствуя Ибрагиму с детства, переселившись с ним из Дербента под шекинское поместье, оттуда в Шемаху, они не забывали, что Ибрагима разлучили с матерью в очень юном возрасте, почти ребенком. Гёвхаршах, подросши и едва научившись держаться в седле, втайне от бдительного ока старост Хушеика, часто уезжал в Дербент погостить у бабушки и по возвращении в отцовское поместье читал отцу бабушкины баяты. В тяжелые, унизительные годы, когда Ибрагим жил той же жизнью, что и его будущие подданые, ремесленники и крестьяне, частенько тайно навещавшие его, он, походив за сохой и устав изрядно, ложился отдохнуть под деревом на краю пашни, клал голову на колени сыну, и Гёвхаршах, с ранних лет трогавший своей недетской чуткостью, начинал, напевать бабушкины баяты:

Ах, не плачь, не рви мне сердце, не кричи!

На замке фортуны дверцы, помолчи!

Но однажды отопрутся и они.

Ах, не плачь, она отдаст тебе ключи.

Стихи в книге переведены А. Ахундовой.

Как ни печальны и горестны были те баяты, в них не было ни вздохов, ни слез. В самой их горечи крылась надежда, во мраке – свет. Напевая их, первенец Гёвхаршах и сам становился для отца надеждой и светом. Сев на коней вместе с дядей Бахлулом накануне восстания и прощаясь с отцом, Гёвхаршах опять запел баяты бабушки, и долго еще, провожая их взглядом, Ибрагим слышал голос сына. И вот уже всадники скрылись за холмом, а звуки баяты все еще доносились до него. На другой день, когда к Ибрагиму пришли родственники и рассказали, что Гёвхаршах повел повстанцев на Шемаху с баяты на устах, у него в глазах задрожали слезы, он улыбнулся и сказал: "Если что и свалит Кесранидов, так это баяты моей матери".

В день коронации Ибрагим, скинув серую чуху и островерхую папаху и облачившись в расшитую золотом красную мантию, надев корону с большой срединной бирюзой, пригласил к себе предводителей восстания, чтобы одарить их по заслугам. Гёвхаршаху, одному из предводителей, принцу по крови и наследнику шах жаловал серых карабахских скакунов, хотя в личной конюшне казненного братца Хушенка стояли кони куда более ценных мастей; потом он собственноручно повязал сыну поверх шлема голубую повязку из дорогой тирьмы и украсил шлем голубым павлиньим пером.. Не все тогда поняли, почему шах одевает своего наследника во все голубое, если цветом шахства объявлен красный, но никто не спросил, а Ибрагим, чтобы не вызвать зависти к любимцу, не стал пояснять, что жалует его голубым цветом в знак высокой чистоты. К отцовской любви его к наследнику примешивалась нежность баяты – память о матери, и, возможно, поэтому при встрече с сыном после пяти-шестидневной разлуки ему стоило труда сдержаться и не прижать его к груди. Но в этот вечер он встретил сына суровым взглядом.

Молодые багадуры, сыновья аснафа, добровольно отданные родителями в постоянную воинскую службу шаха и прошедшие выучку под началом Гёвхаршаха, приложив левую руку к изображению бычьей головы на латах, символизирующей тотем шнрваншахов и опору земли, а правую держа на рукояти, склонились вслед за принцем в низком поклоне перед шахом. Но Ибрагим даже взглядом не удостоил их, ибо, изъездив Ширван вдоль и поперек, они вернулись с пустыми руками. Мельком взглянув на начальника темницы, подошедшего в сопровождении своих ключников и ставшего поодаль в ожидании приказа, Ибрагим шагнул вперед и увидел наконец одетых во все белое послов Фазла.

3

Их было трое.

Гевхаршах представил вначале всех троих как послов шейха Фазлуллаха, а затем стал называть поименно. Стоявшего на два-три шага впереди своих товарищей высокого молодого человека – Сеидом Али ибн Мухаммедом. Позади него стоял человек могучего телосложения с неопределеннами чертами и странно ускользающим выражением лица, так, что всем, кто видел его, в первую минуту казалось, что он уже видели его, а в следующую – что видят впервые. Человека, с этим переменчивым знакомо-незнакомым лицом принц назвал мовланой Махмудом. И, наконец, третьего – круглолицего, приземистого крепыша – раисом Юсифом.

Ибрагим почти ничего не знал о халифах Фазла, работавших тайно в разных городах и тайно встречавшихся с ним, хотя в последнее время довольно часто слышал имя раиса Юсифа. По сведениям Амина Махрама, Юсиф – уроженок Тебриза, был мясником в общине ахи (Ахи – дословно: брат мой, обозначение могучих цеховых сообществ, широко распространенных на Ближнем Востоке – ред.), но, поскольку ахи довольствовались братством и не вмешивались в государственные и религиозные дела, он ушел от них и некоторое время служил в войске тебризского султана Ахмеда Джелаири, после чего наконец примкнул к хуруфитам. Получив звание "мюрида Фазла", Юсиф стал раисом тайной тебризской резиденции Фазла, известной под названием Ахи Гассаб.

Покинув Тебриз, он неожиданно удостоился назначения халифом Фазла и раисом его бакинской резиденции. Когда же фазл вынужденно покидал Баку, то препоручил раису Юсифу все обязанности ширванского халифа мовланы Махмуда. Поэтому, едва Гевхаршах назвал раиса Юсифа, Ибрагим тотчас подумал, что Фазлуллаха, по-видимому, укрывает этот воин-халиф. Но все его внимание было приковано к стоящему впереди молодому человеку.

Он давно знал этого поэта, чьи газели и рубай не сходили с уст ширванских певцов.

В первые годы его правления в Шемахе был очень известен поэт по имени Катиби. Услаждавший слух придворных во дворце во времена Хушенка, Катиби встретил Ибрагима касыдой – одной в честь его восшествия на трон и получил невиданное по тем временам вознаграждение – десять тысяч золотых динар. Но в день коронации предводители восстания вдруг зашумели на пиршестве и потребовали, чтобы поэт восславил шаха-землепашца на всем понятном языке, и Катиби, слагавший свои стихи на фарси, сказал по-тюркски одну-единственную фразу. "Из колючки розу не вырастить", – сказал он и с этими словами покинул дворец и предался с тех пор разгулу с друзьями-поэтами.

Ибрагим, завершив свое обучение в медресе кази Баязада, дополнял его чтением книг по политике и государственному управлению, которые брал в книгохранилище учителя, и с тем же увлечением читал поэтические диваны восточных поэтов, в особенности же любил произведения Низами, Хагани, Фелеки, Абул-Улы, Бейлакани; никогда не забывал, посредством чего прославился во всем Ширване потомок Манучехра, живший в скромном поместье под Шеки, и знал цену слову. Вот почему он не мог простить, что Катиби обидели и, в сущности, отлучили от дворца, за ним же ушли и все остальные поэты.

На торжественный пир в честь заключения договора с эмиром Тимуром не явилось ни одного поэта, и Ибрагим приказал виновным срочно разыскать Катиби с его друзьями-поэтами, пропадавшими нынче в питейных домах, извиниться перед ними и пригласить во дворец. И, кроме того, велел огласить приглашение всем, кто обладал даром слагать стихи, явиться на праздник в Гюлистан. Среди тех, кто обидел Катиби, был недавно назначенный на пост правителя Баку и председателя моря гаджи Фиридун. Растерявшись от неожиданной суровости обычно благожелательного шаха, подданные немедля разошлись на поиски, и ушедший с ними гаджи Фиридун вернулся вскоре и привел с собой бледного, с большими и черными как, ночь, глазами юношу, отрекомендовав его поэтом Гусейни.

Юному поэту было лет шестнадцать-семнадцать. Он был еще безус. Но, выросший и воспитанный, по-видимому, в достойной семье, он без скованности и с достоинством, хотя и сдержанно, сказал, что не находит слов для восхваления шаха-землепашца. Гаджи Фиридун растерялся, и юноша, заметив это, посмотрел на Катиби, который, сидя по правую руку шаха рядом с кази Баязидом, попивал вино из золотой чаши, и сказал с мудрой и странной для его возраста всепонимающей улыбкой: "Но я могу вырастить розу из колючки", – и одной этой фразой доказал, что он знаток и ценитель слова.

Ибрагим слушал в тот день и потом несколько раз рубай и газели, которые юноша читал, подыгрывая себе на уде. Ибрагиму особенно понравились рубай юного поэта, они напоминали ему баяты его матери, и, ощутив силу стихов, сложенных на колючем мужицком языке, о" поручил не выпускать юношу из виду, оберегать его от общества ширванских поэтов – завсегдатаев питейных домов, потому что, созрел. этот юноша станет прекраснейшим цветком дворца Гюлистан, лучшим эдибом шаха и любимцем всего Ширвана.

Но вскоре Ибрагиму сообщили, что юный поэт покинул Шемаху. Говорили, что, влюбившись в дочь шейха Фазлуллаха, проживающего в Баку, он ушел бродить, подобно Мед-жнуну, ибо ее не отдали за него. Говорили, что, начитавшись книг шейха, стал хуруфитом и бродит дервишем в разоренных тимуридами городах и селах. Словом, он исчез и больше не появлялся.

В первые годы своего правления Ибрагим часто заезжал в Баку для помощи гаджи Фиридуну в деле восстановления морской торговли солью, нефтью и рыбой. В одну из таких поездок он стал свидетелем удивительного зрелища. Молодой человек с лицом янтарного цвета, длинный и худой, как жердь, стоя на каменной базарной ограде, громко читал народу, вышедшему встречать шаха, стихи, в которых то и дело звучали слова "Анал-Хакк!".

Ибрагим оглянулся на гаджи Фиридуна. "Этот юноша, он что, с неба свалился? Не знает, что слов этих нельзя произносить вслух? Позови его к себе и сделай внушение, чтобы это не повторилось", – сказал он гаджи Фиридуну, но правитель Баку уклонился от повеления. "Это Насими, шах мой, – ответил он. – Его устад, шейх Великой среды, и тот не запрещает ему этих слов, кто ж таков я, чтоб запретить ему?"

Ибрагим придержал коня, внимательно вгляделся в Насими и узнал в нем юношу, читавшего во дворце Гюлистан под псевдонимом Гусейни.

Кази Баязид, ехавший, как обычно, справа от шаха, заметив живой интерес на лице Ибрагима, обращенном к юноше посоветовал: "Ну, раз уж он сыскался, вели ему ждать нас здесь и никуда не отлучаться, на обратном пути заберем его с собой!"

Визирь визирей знал, что вечно хмельные Катиби и его друзья не по сердцу шаху. Но Ибрагим, обратив внимание визиря на белоснежную хиргу поэта, сказал: "Нет, кази, он мне не подвластен".

Спустя годы "неподвластный" поэт появился в облике халифа Фазла под именем Сеида Али, и Ибрагим, забыв было про то, что это посол Фазлуллаха, залюбовался им. Очаровавший его еще в ранней юности степенным не по возрасту достоинством, поразивший затем неосторожными выкриками на базаре, сейчас поэт пленил его физическим совершенством.

В действительности Насими был вовсе не так широк в плечах, как казался, широкоплечим его делала белая хирга, сшитая под прямым углом от плеча, и, как у всех высоких и худых людей, у него была несколько впалая грудь. И если многих, как сейчас Ибрагима, поражала мужественная красота Насими, то крылась она, несомненно, в аскетически янтарном цвете его лица, в глубине его темных глаз, во вскинутой голове, во всей его гордой осанке. Ибрагим, не избалованный мудрым и дальновидным окружением, обреченный на самостоятельность, весьма похожую на одиночество, не доверявший никому, кроме принца Гёвхаршаха, смотрел на поэта долгим взглядом, как если бы сожалел, что это воплощенное величие служит не ему, а кому-то другому. И спокойным, даже печальным голосом, никак не вязавшимся с тем гневным состоянием духа, в котором он пришел сюда, спросил: "С каких же это пор поэт, известный некогда в Ширване как Гусейни, стал называться Сеидом Али Насими?"

Насими улыбнулся своей всепонимающей улыбкой.

– Шах мой, я зовусь Сеидом Али со дня рождения, – сказал он. – Мой предок был сеидом. Али – это имя, которое прошептал мне на ухо отец – суфий, славивший в новорожденном сыне могущество имама Али. Гусейни же я подписывался в честь Гусейна Халладжа.

Судя по тому, что послов не допустили во дворец и неуважительно остановили у ворот, с ними и говорить-то не собирались, но шах слушал с вниманием, и Насими продолжал:

– Имадеддин – опора веры – мое второе имя. Насими же – дыхание уст его – я разумею своего Устада... При этих словах Ибрагим помрачнел.

– Я вызывал шейха Фазлуллаха! – сказал он глухим голосом. – Где шейх?

Наследник, телохранители и багадуры напряженно ждали ответа. Как посол объяснит укрывательство шейха и чем обоснует его?

Насими ответил коротко:

– Фазл вездесущ, шах мой!

Шах и все вместе с ним вздрогнули от неожиданности. Согласно Корану, слово "вездесущ" относится к единому богу, и говорить так о смертном есть непростительный грех. К тому же шах уловил в ответе посла некий скрытый смысл, не понятый присутствующими, за исключением разве что наследного принца. Ибрагим знал, что хуруфиты называли Фазлуллаха Хакком – богом, что слово его считается словом Хакка, и воля – волей Хакка, и не то сейчас поразило его, что Насими говорит о Фазле как о боге, а то, что, называя своего Устада вездесущим, он дает понять, что Фазла, как и бога, невозможно ни увидеть, ни коснуться и что вызвать его пред очи шаха – все равно что вызвать самого бога, и, следовательно, попытки шаха сыскать его напрасны и обречены на провал. Вот какой смысл уловил шах в слове "вездесущ" и вот почему это слово вонзилось в него как ядовитая стрела.

– Передай Фазлуллаху, – холодно приказал шах, – что, если он не явится до утреннего намаза, его халифы будут казнены!

Предвидя такой оборот, Насими, встретившись на тайной квартире со своими товарищами, предупредил их об этой возможности. Толкуя письмо Фазла как личное поручение "свершить намаз перед высоким минбаром", то есть довести до ушей шаха мерамнамэ – программу хуруфитов, Насими просил Юсифа и Махмуда остаться и не сопровождать его во дворец, ибо шах мог задержать халифов как заложников и потребовать выдачи Фазла. Юсиф, иронически усмехнувшись в ответ, спросил: с чего это поэт, известный своей неосторожностью, стал вдруг таким осмотрительным? Не для того ли, чтобы в случае удачи приписать себе одному заслугу спасения Фазла? Насими отвечал, что осмотрительности и осторожности требует чрезвычайное положение, ибо речь идет о жизни и смерти Устада.

Тогда товарищи его распахнули свои хирги и показали привязанные кушаками к телу тяжелые книги в кожаных переплетах. "Если ты сможешь, – сказали они, пронести эти книги, то иди один. Но помни, что у шейха Азама во дворце Гюлистан тысячи глаз и ушей, и если он, паче чаяния, узнает, что к шаху явился посол Фазла, да еще с "Книгой вечности" – "Джавиданнамэ", то немедля велит сжечь книгу, а в придачу и самого посла". На это возразить было нечего, и, для того чтобы донести книги в целости и сохранности до шаха, Насими согласился на сопровождение товарищей.

Всю дорогу, пока они шли из тайной квартиры к месту условленной встречи с Амином Махрамом, и потом, когда в его сопровождении шли сюда, во дворец, где их неожиданно встретил отряд аскерхасов во главе с багадурами, все время, пока шел разговор с шахом, мысль Насими была сосредоточена на товарищах, у которых под хиргой таились книги. Арест халифов означал, что книги попадут в руки врага, это же, в свою очередь, означало раскрытие тайны и провал Намаза перед Высоким минбаром. Вот почему, когда шах сказал о казни халифов, Насими, изменившись в лице, сказал, твердо глядя шаху в глаза:

– Мы вместе пришли и вместе умрем! Выслушай, шах, а потом вели казиить!

Испросив разрешение и не дожидаясь его, Насими заговорил с государем как равный с равным, со свободой и категоричностью, свойственной государям:

– Фазлу известно, что шапка, подкинутая на, поле боя под Алинджой, и ложное покушение в мечети подстроены тобой. Фазл и все мы опечалены недостойными делами, пачкающими твое высокое имя. Но, зная о причинах, побудивших тебя пойти на это, мы не отрекаемся от тебя, а хотим предостеречь. Беда твоя в том, что Мираншах знает обо всем, как оно есть в действительности, и уже сообщил своему отцу, что шапку ты подкинул, чтобы скрыть свою помощь осажденной крепости, а покушение подстроил, дабы отвести от себя подозрения в связях с хуруфитами. Твой союз с эмиром Тимуром рушится, шах! Отрешись от пагубной мысли выдать Фазла врагу, выслушай и узнай о целях Фазла.

Ибрагим, как ни искусно умел владеть своим лицом, не смог скрыть изумления и досады. И хуруфиты, и тимуриди посвящены в глубочайшие тайны дворца Гюлистан. Каким образом? Всего несколько доверенных лиц замешано в них... Ибрагим через плечо посмотрел на сына. Гёвхаршах подошел и поклонился.

– Во дворце измена, шах мой, – сказал он. – Переодетые люди Мираншаха тайно прибыли в Шемаху к кому-то из твоих вельмож, который укрывает их и обещал им выдать

Фазла.

Ибрагим напряженно думал. Сам он добился свержения Кесранидов не только силами повстанцев, но и с помощью сговора с приближенными Хушенка, их, стало быть, предательства по отношению к своему законному государю. Это они впустили в Шемаху за два-три дня до восстания повстанцев, которые прибывали небольшими группами и рассеивались в ремесленных кварталах до наступления урочного часа. Они же, вельможи Хушенка, отворили в день восстания Главные ворота дворца и впустили повстанцев. Позднее, по заключении договора с эмиром Тимуром, когда шах в знак полнейшего доверия и покорности повелел снять все крепостные ворота, чем немало удивил и напугал своих придворных, на возражения более всех растерявшегося кази Баязида Ибрагим отвечал:

"Моя крепость – в сердцах моих подданных. Если они сохранят мне верность, то незачем бояться открытых ворот".

Использовав некогда предательство как орудие достижения власти, Ибрагим более всего на свете стал опасаться измены. И если одной из причин его чрезмерной осторожности была привычка, вошедшая ему в кровь с младых ногтей, то другой – был страх измены. Вот почему, когда сын сообщил ему, что кто-то из вельмож оказывает Мираншаху тайные услуги, он весь покрылся холодной испариной, В тайном совете, по подготовке покушения кроме него и наследного принца участвовали еще трое: кази Баязид, шейх Азам и гаджи Фиридун, правитель Баку. Кази Баязид отпадает: он скорее усомнится в себе, чем в своем старом учителе. Остаются, следовательно, двое – гаджи Фиридун и шейх Азам. Кто изменник?

Ибрагим редко виделся с гаджи Фиридуном, но, представив себе его маленькие, вечно хмельные глазки, в которых светилось столько преданности, обожания и готовности верного слуги, нежданно вознесенного покровителем на высокий пост, исключил и его. Значит, шейх Азам?! Когда после заключения договора эмир Тимур отозвал принца Мираншаха, временно назначенного наместником Ширвана, из Шемахи, все во дворце возрадовались оказанному шаху знаку полноправия и полновластия. Один лишь Ибрагим не обольщался. Какая в наместнике нужда там, где полным-полно дервишей-хабаргиров?

В тот день, когда наследник Мираншах покидал Шемаху, из всех семи караван-сараев, расположенных вокруг города, высыпали толпы дервишей и устремились вслед за принцем, подбрасывая в воздух свои островерхие треухи, пронзительно выкрикивая "йа-гу! Иа-гу!" – "О аллах! О аллах!" и бросаясь под копыта коню, чтобы подобрать золотые и серебряные монеты, которые пригоршнями швырял им принц. Проводив его до берега Куры, дервиши-хабаргиры вернулись в Шемаху.

Ни для кого не составляло тайны, кем были эти люди в недавнем прошлом, ибо их покалеченные руки и ноги, шрамы – следы боевых ран – свидетельствовали красноречивее слов. И ходили они не с дервишеским посохом, а с батганом орудием смерти. Перепоясанные вощеным арканом, к концу которого привязывался свинцовый шар величиной с кулак, они, заполонив базар, разматывали его и, вращая с невероятной скоростью наконечником в воздухе, диким улюлюканьем распугивали базарных старост, вспарывали чувалы и тюки купцов, наполняли свои бездонные кожаные мешки доверху орехами, фундуком, хурмой, суджуком, и, жуя свою добычу, слонялись по улицам города и выкрикивали "Йа-гу! Иа-гу!". Крик этот был гласом неписанных законов эмира Тимура и власти его наследника Мираншаха, которую он оставил по себе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю