355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Поволоцкая » Разновразие » Текст книги (страница 6)
Разновразие
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 19:20

Текст книги "Разновразие"


Автор книги: Ирина Поволоцкая



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)

– Славянский шкаф с тумбочкой – пароль-заклинание знаменитого фильма эпохи любил повторять Ярополк, когда в очередной раз и в лучшие дни они с послушным и любящим Гошей двигали этот шкаф, то перегораживая комнату пополам, то отделяя этим же шкафом пространство якобы кухни с двухконфорной электрической плиткой, на которой и стряпал Гоша свои китайские обеды.

…Гошу расстреляли, как только экспресс Москва – Пекин переехал границу. Его ссадили на первой же станции за Великой Китайской стеной и прямо на вокзале, в комнате специального военного представителя, огласили приговор за дискредитацию чести и достоинства посланника великой республики, именем этой же республики и расстреляли за железнодорожными кассами и туалетом. Но известным стало в то же утро, не в утро казни, там, может, и вечер был, а наутро после Касьяновых, раз в четыре года, именин, когда уже все знали, что Ярополк в больнице и жив. И пропавший из Гошиного чемодана казенный фотоаппарат связался прочными узами с неудачным покушением Ярополка, а сама пропажа таинственно встала в уравнение, потому что если так, то…

Последний вывод, правда, повис в табачном тумане, но невозвращение Гоши из Пекина было очевидным. Хотели мы или нет, но Ярополк заставил нас решать громоздкие многочлены своей собственной жизни, противу нашей воли вовлек в это всех, от Ники до Зои, мы еще не были виноваты, а он втащил нас за собою туда, где ничего не сходилось с ответом, ничего из того, что было дано в условии задачи, а тут еще картины Гошиной смерти, эти «неужели» и «за что», в затылок или в лицо, и ожидавшие Гошу в автомобиле, и с улыбкой глядевшие на наше прощание понятые или убийцы, и кто такой Ярополк, и зачем ему было все это, и последнее, страшное тоже, «зачем», а если из-за Жанночки, то почему сейчас, а не когда староста ездил с ней в ГДР, когда Ника на ней женился, когда она впервые пришла в шубке, ему пристало вскрыть себе вены после профсоюзного собрания, напившись, но выпасть в коридор и остаться живу – до времени? случайно? нарочно? насовсем? – но чтоб мы не торчали тут на лестнице, а мчались к нему, везли мандарины, которые в Грузии еще не померзли, и толпились перед дверью палаты, где он лежал с разрезанными, но зашитыми венами и ждал нас.

Но ни в этот день, ни в следующий, ни в две недели больницы, а потом четыре дня общежития мы к нему не пришли. Ярополк отпал от нас – так отпадает корочка засохшей болячки.

А то, что Петр Степанович и Зоя ездили к Ярополку, было их дело, в конце концов, и Петр Степанович выглядел в этой истории не лучшим образом, а Зоя как медсестра отвечала за здоровье Ярополка, да и свободна была после очередного романа: к возвращению Ярополка наш курс отбыл на засекреченный объект в гости к физикам, только политический эмигрант из Ирака, которому не нравились шахи или шейхи, не отбыл, его не пустили, но он и не в счет, и когда Петр Степанович привез Ярополка на такси и они с Зоей с трудом довели его до комнаты, так он слаб был, Ярополк, – а Зоя постаралась и даже цветочки купила, – Ярополк замычал, замотал головою; у него это началось еще на собрании… В президиуме он сидел, и выступила Портнова, о Портновой потом, а Ярополк обхватил руками голову и замотал ею, как от зубной боли, и замычал; тогда еще не знали, что он может сделать, а теперь Петр Степанович испугался, и Зоя побежала по этажам искать кого-нибудь с курса. Они оба не понимали, что это не бойкот и не стечение обстоятельств, а что Ярополка не стало для нас – он отпал.Но Ярополк знал, поэтому никого не позвал, ни к кому не позвонил, хотя у него были номера телефонов. По этой его записной книжке-альбомчику с толстыми страницами, без алфавита, но с рифленым колокольчиком на обложке, а в нем не только мы все, но и родственники наши, отцы-родители и племянники – все были обозначены – с именами-отчествами, и даже прозвищами уменьшительными, всех потом и вызывали, даже Жанночкин младший брат-первоклассник Игорек едва не загремел в прокуратуру, не говоря уже о Жанночкиной матери Антонине; это сейчас можно умилиться провинциальной дотошности, с которой он и анекдоты понравившиеся царапал на последней странице, и еще список книг, о которых говорят в столице, а напротив прочитанной – крестик: с ума сойти, как он эти крестики ставил, прочтет – и поставит; так вот, Ярополк сразу понял, чего не могли понять Зоя с отставленным комендантом: все-таки он был один из нас до того, как отпал. И Зоя зря бегала по этажам и зря испугала девушку-эмигранта, которая рыбкою нырнула от смуглых бицепсов иракского коммуниста под солдатское одеяло с инвентарным номером. Других одеял в общежитии не было… И тогда Петр Степанович пошел звонить Жанночке, то есть на квартиру профессора Ники.

В вестибюле хлопала дверь, обдавая промозглым уличным воздухом, Петр Степанович долго вращал диск, долго слушал гудки, звоном звучащие в чужой квартире, трубку снял Ника и сразу узнал апостольский тенорок и сказал про стратегический объект, куда укатила со всеми и супруга, и в паузу, наполненную хрустом и треском, когда вконец расстроившийся Петр Степанович замолчал, тем более что за спиной его торчал поляк Богус, с которым недавно рассталась наша Зоя, профессор крикнул, припадая на звонкие согласные:

– Скорблю! Скорблю, что вы покинули нашу альму матер! Теперь у нас остались одни Альмочки!

– Кого? – апостол не понял.

– Сучки Альмочки! Я имею в виду Портнову…

И Ника запустил с перепадами такое, что Петр Степанович скоренько опустил трубку, с опаскою поглядев на усатое ляхское лицо. Лагерник, он и есть лагерник, хотя и бывший, а Портнова была в институте дама известная, правда никто толком не знал, чем она занимается и к какой кафедре имеет отношение, поскольку казалось, она ко всему имеет отношение, когда носилась по этажам, сверкая сухою определенною фигуркой, – папочка в руке и кокетливый вымытый хною хохолок над нестареющим лобиком. Она первой и выступила на собрании, и она же привела за руку чеха из соседней группы, это и был тот самый чех, который привез Ярополку синий пиджак, а потом, по прошествии года, такую же беретку.

– Ну говорите же! Говорите! – нервно крикнула Портнова чеху – она уже выступила, но со сцены не уходила, и тот начал, спотыкаясь, как будто его не учили русскому целых четыре года; с другой стороны, выступать ему пришлось не с места из зала, а у микрофона на сцене, и Ярополк уже держал свою голову руками и раскачивал ее налево-направо, и глаза закрыл, немудрено, что чех спотыкался и все поправлял очки в золотой оправе и тянул слова, это чтоб не заикаться, а Портнова стояла рядом, и он дужки обтирал пальцами, и сказал, что у всех в СССР есть друзья, и что вот Ярополк тоже друг, и он друзьям привозил вещи по-дружески и совсем немножко, из-за хорошего отношения, и вообще не знал, что это нельзя – привезти, например, клипсы или панталоны… Он так и сказал – панталоны, – и зал оживился, вернее, четверть зала, больше народу они так и не нагнали, и добавил тихонечко:

– У нас в Чехии немножко можно.

– Что можно в Чехии? – Это уже помдекана по иностранным студентам затрубил тромбоном – он это собрание и вел… Тут чех уронил очки, но, когда поднял, верно, и сам душою распрямился, потому что, ничего не объясняя более, кинулся к дверям, хотел сбежать, но Портнова спрыгнула в зал, только хохолок мелькнул, и поймала его за лацканы.

Замкнутое пространство, обозначенное бордовым плюшем занавеси и штор на окнах и высоких, как окна, дверях, и длинный стол, крытый тяжким сукном, и графин с ритуальным стаканом, а слева или справа (сие зависело от левши или правши распоряжавшегося, то есть уже на уровне мозжечка и головных полушарий) кафедра с гербом или без герба – последнее не только по статусу, но и по благосостоянию учреждения, а вот высота и устройство – всегда загадка, поскольку никогда не совпадало с естественными размерами выступавшего, и не могло, видимо, по замыслу-умыслу: каждый чувствовал свою физическую несостоятельность, обязательно что-нибудь велико, мало в нем самом – то ноги длинны и надо горбиться, клониться, то, напротив, шею режет и тянуться следует; эта нехитрая декорация, калька с чего-то Главного, всем известного, но и сакрального, поскольку в кажущейся простоте и скрывался вопрос – почему все так просто? Но калька и эталоном была для низшего по рангу (хотя и здесь у нас до верха далеко было), еще более низшего – к примеру, вагончика на колесах, но не на рельсах, а где? – да хоть в пустыне, хоть в тундре, пожалуйста, но тоже с обязательностью стол и графин, и сукно на столе, и шторки на окошках вагонных задергивались, как у нас в зале – а пускай день! – приспускались, и люстра возгоралась, бронзовая, это у нас, а наверху – у них – может, вспыхивал потолок затаенным светом, а тому семьдесят лет закрывали ставни, подкручивая фитилек, но и в прошлом веке опускали шторы – декорация сохранялась, да и сюжет, пожалуй, был один, только жанры менялись чересполосицей, как в театральной афише… И Портнова после нынешнего фарса сосала валидол в трамвае, шмыгая остреньким носиком, – а кто ее дергал? что она так взбаламутилась? Правда ли требовала от Ярополка письменных отзывов о демократах в общежитии, а тот ее послал, или согласился, но не подал, но ведь и от нее что-то требовали, раз она валидол сосала, хоть и сучкой была, а чех после диплома объяснял, что хрусталь ей был нужен чешский, а он не привез; крюшонницу жаждала Портнова, да не простого хрусталя, а богемского, с отливом золотым, и к крюшоннице двенадцать бокалов – маленьких чашечек, призрачно мерцающих, и каждая чашечка-бокал с ручкой, чтоб не хапать почем зря и не оставлять на солнечном хрустале пятен и чтоб не пролить и не разбить, а держать в лапке крепко, а может, и не держать, а захавать в скромную «хельгу» – эту простолюдинку, эту хилую бастардку от русских буфетов и немецких сервантов, но задняя стенка зеркальная, и потому как заиграет в ней крюшонница, а двенадцать чашечек отразятся, умножившись, и сосед-подполковник и вдовец ахнет, и возрадуется одинокая Портнова… Но тогда, на собрании чеху было не до шуток, поскольку до диплома еще не так близко.

И через пару дней загремел и он с открывшейся язвою, и в другом разе это бы стало событием, как и выступление молчуна-коменданта, тот даже к микрофону сам вышел, сказал, как отрапортовал по-военному:

– Я, старый дурак, во всем виноват. Женина сестра Мария Степановна ботинки для детей просила у чехословака… на микропорке!

– На каучуке! – взвизгнула Портнова, ее как подбросило.

– Ну, – согласился комендант, – стало быть, на каучуке, я и виноват.

Но в кассе все равно была недостача!

Не хватало в кассе трех тысяч рублей, техтрех тысяч, послевоенных, которые на исходе оттепели будут меняться, теряя мощный и устойчивый нолик, и без нолика докатятся вместе с нами до нынешнего состояния, а может, поэтому и останутся в памяти заставших большимиденьгами рядом с нынешними «деревяшками» – а это к тому, что цифра была суммою с другой мерой, и хотя можно было эту, скажем, задолженность погасить – стипендия на последнем курсе была триста шестьдесят, а еще полставки по общежитию – четыреста, но не трудитесь складывать, поскольку заповедь нарушена, камень брошен, и круги идут… Нет-нет, Ярополку было не выплыть, не вынырнуть, и не так уж важно, ей-богу, что мы не принесли ему мандаринов. Его должно было сбить по дороге. Ну, кем бы он стал, доживи до сегодняшних дней? Нет, ему было суждено остаться там, там отхрипеть и отморгать свое. Ему было не выкарабкаться, не ухватиться за чужие плечи, не продержаться на плаву! С какой ленивой мерностью после ночного волнения и ветра выбрасывают волны водоемов то, что уцелело, не затонуло, – сор, пух, листики сгнившие, а более всего пленки, синтетические пленки, и еще осколки пористого бесцветного вещества, которое тоже идет на упаковку, и это везде, на всех берегах… А как торчат из мутных вод, а кажется, только что были эти воды веселы и прозрачны, засохшие ветки потонувших деревьев, и мрачными птицами покачиваются на мелкой зыби жирные чайки. А сор все прибывает и прибывает к берегу, но и берег не хочет принимать его, и он лениво, знаком чего-то грозящего плещется у ног, а ноги не прежние, но и почва неверна и зыбка. Господи! Прости нас, переплывших!

Ярополк покончил с собою на четвертую ночь после возвращения: Зоя нашла его мертвым под сенью ста лотерейных билетов, когда явилась с завтраком – компотом и сосисками из буфета.

…Следователь был молодой, но уже нервный и охотно рассказывал, что раньше работал по другому ведомству, объявляя это каждому и предоставляя каждому возможность вычислить время перемен, и кивал, когда по вашему неспокойному взгляду угадывал, что вы получили искомую дату, и улыбался, кивая. Свидетели путались, да еще голова болела, как всегда болит в марте, а стенки кабинета, куда нас вызывали по одному, стыли свежими подтеками, и это ощущение надвигающегося или длящегося ремонта в запахе мокрой известки вместе с мигренью, от которой нельзя глаз распахнуть, не двойной даже, а тройной контур дрожал на границе фиксируемых предметов, как письменный стол с двумя тумбами, или карта города над прорванным кожаным диваном, или портрет лысого основателя, его теперь везде повесили вместо ученика с шевелюрой; но и лицо нашего следователя дрожало где-то в подбородке, скошенном на одну сторону и с красною царапиной поспешного утреннего бритья. Он о чем-то напряженно думал, но спрашивал другое совсем, а по профессиональной привычке считал третье, да еще расхаживал, и надо было головою вертеть, чтобы не упустить из виду его самого и его вопросы. Худощавое лицо его было ликом спортсмена – выдохшегося велосипедиста, безвестного тренера с жилистой неопрятною шеей. После устных ответов приходилось браться за перо, садиться на кожаный диван с продавленными пружинами и разрезами по спинке, из которых вата вылезала, но следователь туда усаживал и ручку давал перьевую вместе со специальными помеченными листочками. Надо было все время вставать и макать ручку, а своей не разрешал, но тогда и в школе лишь на выпуске писали автоматической, и вот мы мучились с его перьевою, вставая, садясь, а он, видимо, скучал и скалывал листики не подымая глаз, а потом вкладывал в папочки, тогда назывались – дерматиновые, и такая же папочка была у Портновой, а он, может, телепат был или профессия научила, захлопнул эту папочку и запихнул в другую, пухлую и картонную, и, завязывая веревочки, спросил про Портнову. Так и спросил:

– С Портновой его часто видели?

И сразу:

– А у вас о чем-нибудь с Портновой разговор был?

И со вздохом:

– Значит, не было разговора?

И:

– Никогда?

И сразу еще:

– А вы это смотрели?

И кинул на диван, ухитрившись, как в карточной игре или будто фокус показывает, веером, чтоб поэффектнее, десять на двадцать, фотографии на глянцевой бумаге, в разных ракурсах и с разными приближениями, и сказал в ухо:

– Вот! Не повесился – удавился. Удавиться проще, ничего громоздить не надо. Он это правильно поступил, если решил. На воле обычно вешаются, не осведомлены потому! А он знал. Откуда? А по судьбе. Подростком загремел за кражу. Не знали? А надо было бы! Товарищ ваш. А Портнова знала. Так что Ярополк прошел университеты – как там у классика? Вот я и говорю: там за год на всю жизнь обучат. А к нему ваши Макаренки иностранца поселили, ну, иностранец, конечно, наш товарищ – китайский, но все равно зря. Вот так: и самому не посчастливилось, а про другого не говорю… У них там законы в норме, и порядок, и вождь. Не согласны? Тогда пишите, что не согласны! Вы ведь всегда не согласны! Вы – несогласные…

– Псих! С ним осторожно! Чистый псих. – Староста предупредил, передал по цепочке, что сумасшедший.

– Да не сумасшедший я, не сумасшедший. – Следователь даже обрадовался. – А вот вы кто? Не задумывались? А я так скажу: с вами разбираться – вот с ума и сойдешь, все у вас шиворот-навыворот, все не по норме. Не имею права? Имею! Вы его загубили! А кто ж еще? Портнова? Не смешите! Она, конечно, переборщила, но она на службе. Деньги, которые он взял? Тьфу, эти деньги!.. Ну, запутался парень, ну, может, по привычке. А откуда вы взяли, что он фотоаппарат украл? А если сам Го Шеньли его и продал? Как вы его звали? Гоша? Вот он… Не подумали? Дома живете, а им на кормежку. Откуда у них деньги были на утку пекинскую, лучше мне скажите? Я это себе позволить не могу еженедельно, а они позволяли. Много вы о жизни знаете! Чего он, покойный, в ваше заведение полез? Такой талантливый был? Да не талантливый, сами знаете. Вот тут у меня его работы – за первый курс, за второй… Мели, Емеля, не разбираемся? А тут и разбираться нечего. Вот я для интересу профессора Ермолаева книжку взял, так у него, у вашего Ники, черт ногу сломит, даже познакомиться захотелось, но его супруга справочку принесла. Болен! Очень разорялась. Не смеете, орала, Нику вызывать. Ника ни при чем! Ника!.. А то, что Нике шестой десяток, это ничего. Тоже кукла! Вообще, история. Домой придешь – есть не хочется. Такой парень в прозекторской лежит. А что сбоил, бывает. Поправили – и дальше пошел. Да ему все пути у нас открыты были. Мог бы в какой-нибудь другой вуз поступить. Например, в Институт физкультуры. Самое место для него, и разряд был у покойного… У меня тут заключение анатома – там прямо и сказано: атлетического сложения, мускулатура отличная… Воды надо? Она тут у меня стухла давно. Никто не меняет. А я воду не пью. Чай беру у вахтерши… Вы лучше произведение свое заканчивайте и на стол ложьте. Все равно лучше всех староста написал! Так я продолжу: мускулатура отличная, цвет волос – русый…

На похороны Ярополка приехала его жена, провинциальная, стесняющаяся, в узкой юбке, немодно открывающей толстые коленки в тугих капроновых чулках. Над заплаканными глазками вились кудерики под Целиковскую, и эти заботливо уложенные, просахариненные кудерики – так тогда девушки поступали – растопились, развились от столичного грязного снега, повисли жалобными прядями, и чулки свои она забрызгала на пятках, эта жена, вдова, вдруг свалившаяся на наши души, и все не хотела уходить от снега, от ветра, распрямившего ей волосы, от черного дома с трубами, все не шла в автобус, в котором еще полчаса назад стоял гроб, обитый плиссированным штапелем, а теперь сидели все мы и терпеливо ждали, когда двое наших и Петр Степанович уговорят ее уйти от дома, где мы оставили тело Ярополка в синем чешском пиджаке.

По-моему, она все-таки не поехала с нами, а нас автобус довез до станции метро «Калужская», которую потом назвали «Октябрьская. „Калужской“ стала совсем другая, новая станция, не на кольце, а радиальная. „Проспект Мира“ переименовали в „Щербаковскую“, „Ботанический сад“ – в „Проспект Мира“, а нынешний „Ботанический сад“ – где-то далеко у станции Свиблово». Совсем недавно пропала «Щербаковская», теперь она, кажется, «Алексеевская»… Кто-то путал фигуры, и не вспомнить, как они были расставлены, кем были и за что поплатились. Но тогда, в марте, будущее впервые дохнуло нам в лицо – хотя там и не свет был, а тени легли – и скрылось за семью печатями.

Вопреки всему Гоша оказался жив. Его встретили на симпозиуме в Швейцарии или в Баварии, не важно, он и гражданином стал некитайским. Про всех спрашивал, уверял, что помнит, а когда узнал, что Ярополка нет на свете, замолчал, снял очки и, говорят, долго протирал стекла.

– Очень жаль, что я не увижу больше Ярополка, – тихо сказал Гоша, – он так любил есть утку, которую я ему готовил…

Пештик и Плуштик

Closett в этом доме на Взморье был задуман когда-то как туалетная комната, соединяющая две спальни, его и ее, и рядом с мраморною раковиной в медных краниках, должно быть, стояли фаянсовые тазы с растительным орнаментом и такие же кувшины для обливания… Долго ли обливались той водой прежние хозяева, брился ли здесь во время последней войны немецкий офицер, глядясь в зеркальце узким своим лицом, накручивала ли на бигуди волосы, крашенные красным стрептоцидом, теща полковника – почему-то именно теща представляется рядом с полковником, переброшенным сюда с Дальнего Востока, а может, с Украины, – но сейчас на разбитом кафеле пола ни тазов, ни кувшинов не было, а наследники дома, как все, озабоченные хлебом насущным, сдавали комнаты отдыхающим дикарям. А чтобы не бродили мимо хозяйских постелей, в стене прорубили еще одну дверь – прямо на задний двор. Туда от парадного крыльца, огибая дом, вела утоптанная дорожка, в конце ее торчал сломанный венский стул, изъеденный дождями, а на заборе висел цинковый умывальник с разноцветными мыльницами. Умываться в доме не разрешалось, но и не очень хотелось, потому что, войдя через наружную дверь и заперев ее на щеколду, предстояло срочно позаботиться и о двух остальных – из одной, белой и дворцовой, могла выскочить хозяйка с перманентом на бесцветных волосах, в другой, дощатой, – появиться хозяин, казавшийся десятком лет моложе жены, но весь какой-то слабый, с редкою бородою и в польских вздернутых джинсах. Обе двери по-прежнему вели в хозяйские комнаты, но спальня у супругов теперь была общая, а другая переделана в мастерскую.

– Мой муж-жь художник! – со старательностью произносила хозяйка.

Помню жужжание голоса, будто муха вьется, – муж-жь, худож-жь-ник… Работ художника не показывали, но из двери мастерской воняло керосином и красками. Старинный умывальник жалобно позвякивал, когда хозяин шаркал за стеной.

Два раза в неделю он ездил в город.

– Он художник, и он должен продвигать картины по нашему начальству, – зачем-то и в который раз объясняла хозяйка, когда ее муж, так и не переодевшись, брел по гравию навстречу электричке. Странно, при всей субтильности хозяина поступь его была медвежья…

А вот шаги хозяйки казались беззвучными. Она бродила по своему огромному дому в тапочках с помпонами, возникая из воздуха. Захваченный врасплох с обжигающим кипятильником в руках, очередной жилец что-то бормотал, а Муха жужжала:

– Пож-ж-ар будет. Я вам откаж-ж-жу!

Дом был стар, но не достроен. Его поставили накануне совсем давней войны, но и сейчас лестница без перил громоздилась посреди хозяйской столовой, а на нашем коммунальном этаже в полу был просто вырезан люк, куда ночами с грохотом проваливались кавалеры хихикающей девицы из Ленинграда и куда мы спускались с неизбежностью и по одному, как в преисподнюю, постепенно – сперва ноги, потом живот, грудь и, наконец, голова, – попадая под прозрачные, его, и цепкие, ее, глаза хозяев. Он и она всегда оказывались здесь и всегда сидели друг против друга, охраняемые двумя псами, черным и рыжим, с явными следами овчарки или лайки в остроконечных ушах. Собаки согласно рычали, напрягая шеи.

– Тише, Пештик! Тише, Плуштик! – говорила хозяйка и вздыхала, – у них одна мать, они братья, Пештик и Плуштик.

Хозяин убивает, а она прячет трупы. В closett’е. Кстати, и слово closett было из лексикона хозяйки. Она так важно произносила closett, объясняя правила своего дома. Хозяин с жильцами не разговаривал.

Однажды я встретила его в лесу около моря. Он прошел мимо, проскрипев по хвое почерневшими от росы ботинками. Обе корзины, которые он нес, были полны грибов, должно быть, там, за дальнею дюной, его туманный взор становился острым и зорким. Пройдя метров сто, я оглянулась. Хозяин стоял на том месте, где мы повстречались, и тоже смотрел на меня. Его тощая фигура с двумя корзинками была, как аптекарские весы, поставленные почему-то на взгорке среди сосен.

Вечерами на заднем дворе хозяйка сортировала грибы: сушить, солить, жарить со сметаной, мариновать. Перед ее стулом на земле стояли четыре кастрюли, и, осмотрев гриб со всех сторон, она кидала его в одну из кастрюлек. Собаки-братья подобострастно виляли хвостами, рыжим и черным, подметая дорожку, а мимо, как раз между умывальником и closett’ом, боязливо и сосредоточенно сновали жильцы, на ходу вытирая лица, прежде чем окончательно разбежаться по своим комнатам-каютам с одинаковыми тумбочками и диванчиками, над которыми висели блеклые эстампы с видами местной столицы.

Как-то хозяйки не было на обычном месте, и только Пештик и Плуштик спали возле пустых кастрюлек, положив друг на дружку кудлатые разномастные головы. Обрадованная отсутствием хозяйки, я толкнула дверцу и сразу же отскочила – оттуда брызнул яркий свет, сама спальня двинулась на меня вместе с огромной кроватью под высокой красной периной, но дворцовую захлопнули, стало темно, почудился замирающий мужской вздох, и хозяйка появилась на пороге и прошла мимо, обдав жаром большого горячего тела, с прижатою к животу корзиною, и села на венский стул, и собаки обе разом встали и легли у ее ног.

Неожиданно помягчев, она прошипела:

– Ничего, ничего… В жизни случается.

Потеряв бдительность, я нагнулась к собакам, я хотела их погладить, но хозяйка остановила меня и сказала строго, без жужжания:

– Им это не надо! Нет.

Хозяин вставал рано. Понятие «жаворонок» совсем не вязалось с его настороженными глазами совы, но уже в шесть утра я слышала сквозь сон тяжкую поступь по галерее, опоясывающей наши комнаты по всему периметру второго этажа. Здесь на полу хозяин раскладывал отобранные для сушки грибы, и мы ходили осторожно, глядя себе под ноги, чтобы не раздавить хозяйский гриб или не споткнуться о яблоки, которые тоже сушились здесь, и их терпкий запах смешивался с сырым настоем грибов.

Кончался август. Стояли удивительно ясные дни, но вода в заливе, если войти подальше, обжигала холодом. Жильцы разъезжались один за другим, и наконец во всем доме остались я и его хозяева.

Это было время, когда моя жизнь складывалась из нелепых случайностей, но они следовали друг за другом с назойливостью оперной судьбы, и вдруг попавшая в этот дом, я задержалась в нем долее других, словно пережидая на повороте шоссе у кромки, когда промчатся бешеные грузовики с неуправляемыми прицепами… Все происходило не здесь, а я вставала поутру, пила растворимый кофе из собственной чашки с синим дулевским цветком, ела тайно сваренное яйцо и спускалась вниз.

Хозяева сидели по разным сторонам длинного стола и завтракали. Я здоровалась, фальшиво улыбаясь. Они кивали молча. Иногда хозяйка говорила:

– Кафе ждет! Спешите, спешите кушать.

Их завтрак до смешного напоминал мой. Они тоже пили кофе и ели яйца, только их кофе был настоящий, свежемолотый, он горчил на весь дом, и хозяйка сама наливала его хозяину в керамическую кружку и стряхивала на тарелку яичницу на шипящих шкварках, заботливо отодвигая ножом кусочки сала. Хозяин брезгливо ежился – сало любила хозяйка. Ее рот уже с утра был обозначен полосою вишневой помады, которая горела на губах отдельно и впереди, не выцветая и не смазываясь, отчего лицо совсем пропадало.

Проскользнув мимо хозяев и миновав двор и садик с увядающими флоксами, я шла к морю. Были дни, когда я выходила к нему совсем одна. Вокруг лежал пустой берег в черных водорослях, по-кошачьи кричали чайки, голову мою кружило. Несуществующая возможность жизни здесь представлялась мне: осенние штормовые ветры, чашечка кофе в задымленном кафе, поездка в город среди чужих людей, читающих свои и немецкие газеты, потом медленная зима…

Одним таким утром, когда я уже спустилась с опасной лестницы, хозяйка остановила меня:

– Можете послужить нам с мужем? Очень нужно, пожалуйста!

Я не успела ответить, как она уже несла допотопный фотоаппарат, а за нею плелся понурый хозяин, но в строгой черной тройке и с галстуком-бабочкой.

– Уже заряжено, – весело крикнула хозяйка, – нужно чик! – и выскочила во двор с шаловливой грацией подростка. Теперь я увидела, что она в незнакомом мне, отливающем в синеву платье, а на ногах вместо тапочек с помпонами новенькие лакировки.

Пока я вспоминала, какая выдержка нужна для туманной погоды, они уже застыли, приготовившись, и хозяин положил свою бледную руку на ее плечо в нарядном муаре.

– Дальше, дальше, отойдите дальше. – Она была непривычно оживлена… Она хотела, верно, чтобы на будущей фотографии кроме их застывших улыбок, новых платьев и туфель был запечатлен и дом во всей своей бревенчатой мощи. Когда я наконец приготовилась нажать затвор, мимо прошествовали Пештик и Плуштик. Ведомые самими духами этого дома, они остановились и замерли по обе стороны супружеской четы.

– Снимаю, – крикнула я и щелкнула затвором.

– Еще надо, еще! – велела хозяйка.

Ослепительно улыбаясь, она притянула к себе мужа, и он покорно прижался к ее бедру. Они стояли теперь совсем тесно. Их руки были сцеплены крендельками, как у школьников. Они были одно. В мире, организованном рамкою окуляра, кроме них не было никого, только собаки-братья с грустною симметрией сидели у хозяйских ног. Они все не шевелились, и я делала снимок за снимком, боясь приблизить или отдалить их смутные фигуры.

Хозяин неожиданно отобрал у супруги свою руку и пошел на меня. Собаки двинулись за ним, хозяйка испарилась.

– Дайте камеру, – произнес он почти без акцента и с презрением, и подобие усмешки шевельнуло его губы, когда он стоял напротив, и я смогла совсем близко увидеть яркие зрачки глаз, устремленные на меня без всякого расположения. Надо уезжать, подумала я, но уже в следующее мгновение шагала к морю, а увидев залив, ожила радостью и таким полным освобождением от всего, что желание бесконечно длить эти дни опять возобладало над тревогой, над необходимостью решений, над тоскою по маленькой еще дочке.

Вечером я нашла хозяйку на заднем дворе. Все в том же шелковом платье, но в тапочках, она курила, некрасиво и крепко держа длинную сигарету.

– Еще поживете? – безразлично спросила она, принимая у меня деньги за неделю вперед, и впервые не пересчитала их. – Мы получим хорошие карточки? Нужны хорошие. Это важно!

– Давайте переснимем, – забеспокоилась я, но она не слышала.

– Они поплывут далеко, эти карточки, – проговорила она, – далеко-далеко. В Австралию. Их ждет дядя Гуннар. Он в Австралии, наш дядя, – и добавила поспешно: – Он уехал из буржуазной республики. Да! Это точно. Из буржуазной. И задержался, и возможности приехать нету. И мы не можем тоже, никогда.

Она и сейчас была отделена от меня, как сегодня утром, когда я смотрела в объектив. Жизнь, недоступная мне, совершалась в ней, она покачивалась на волнах другого пространства, полузакрыв глаза, пока я следила за беспокойною линией рта, замазанного густой помадой.

– Знаете, – сказала она задумчиво и все еще покачиваясь в техволнах, – раньше я была очень фотогеничная. Дядя Гуннар говорил – Марика Рокк. Я покажу, – вдруг крикнула она с неведомым мне отчаянием, – я покажу вам себя девушкой!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю