Текст книги "Разновразие"
Автор книги: Ирина Поволоцкая
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)
II
ЧИРИКОВСКИЕ СТРАСТИ
Макбет. Свершится то, что всех повергнет в ужас.
Леди Макбет. Что, что свершится?
Лилипуты с Украйны
Покуль маленьким родился.
Никуда я не годился!
Когда лилипуты в первый раз сыграли «Макбета», удивление охватило публику, и даже многие мужчины и женщины, занавеси последней не дождавшись, в страхе повыбегли из театра – так все совпадало. История эта уже случилась к тому времени в городе Чирикове, и было невидимое количество жертв, и даже среди детей…
К примеру, вот Розочка и Фиалочка, фабриканта одного мыловаренного крошки, были жестоко погублены, но сама жена начальника благополучно выбралась из обвинений, и когда мужа ее расстреляли, она прямо на следствии вышла замуж вторично, еще за наибольшего начальника, и теперь сидела посреди партера, челка на глаза, и улыбалась лилипутам кровавыми губами.
А рядом, навалившись ей в ухо, а она, эта женщина, блистала дивными драгоценностями, сидел ее личный телохранитель в портупее. Телохранитель был парнишка местный, сын провизора, он от этой дамочки по приказу не должен был отходить; такой уговор, что куда она, туда и он, пока, значит, муж на работе. Многие про себя смеялись, а вслух никто! Опасались! Один Вурст, веселый немец, колбасник, ничего не опасался. Его лавка как раз рядом с домом провизора стояла, так он этого парнишку поганого с детства знал и колбасою немецкою угощал.
«Я его зналь! Я ему пиво даваль завсегда! Этот дамочка должен мне спасибо сказаль! Хо-хо!»
Скажет «хо-хо» и живот поглаживает, как жук весенний.
А ведь как интересно, колбаса по-ихнему вурст, и сам он, колбасник, тоже Вурст… А то еще, но это уж в Москве в Трубниковском, у трех девушек свободных фамилия была Бледенцовы.
Вурст-колбасник колбасу в кредит отпускал по желанию и все другое из свинины, и всегда с удовольствием, почтением, такой добрый, а уж если молоденькая кухарка забежит, так он сразу ей анекдот, а она – Фи! Вурст! Пакостник! – и вон, зардевшись. А Вурст только свое любимое – Хо-хо-хо! – и за трубкой в карман… Раскурит так трубочку, дым колечками закручивается. Бесподобные Вурст знал анекдоты, особенно немецкие, но и всякие другие. Веселый человек! Он, когда рядом и нет никого, один он, Вурст, так он и один похохатывает – Хо-хо! А дружил крепче всего с трубачом Мишею. Миша росточку маленького, мальчик, да и только!
…Встанет Миша ввечеру на бульваре, противу «Арсу», и плачет. А тут случится какой-нибудь приезжий, так он, приезжий, сразу заинтересовывается и к нему, чего, мол, бедный маленький, плачешь. А тот – у-у-у! – ручки болят, бобо, хочу по надобности, а расстегнуться не могу. Ну, если кто Мишу пожалеет и в кусты с ним пойдет, то уж все эту забаву знают, крадутся следом, и Вурст с трубочкой тут…
Приезжий Мишу успокаивает нежно – маленький! Маленький! Сейчас! Сейчас! – расстегнет, а у Миши… Нет, не могу…
Анекдот уж потом пошел, после Миши от Вурста и пошел известный анекдот, знаменитый на всю страну.
Ах, Миша! Ах, Вурст! Где вы, друзья неразлучные? Где молодость наша?
А лилипуты, они как узнали, кто на них из темноты зубы скалит, так они просто дрожат, словно листики осенние. И только телохранитель портупеей заскрипит, а у него ремни новые, со складу, и он ими скрипит на весь партер и к уху бриллиантовому куклы этой чертовой клонится, так лилипуты со сцены – врассыпную… Но они – артисты! Они собою овладевают, «Макбет» продолжается благополучно и благополучно заканчивается.
Мне знакомый гримировальщик Фолберг рассказывал, что лилипуты после ночь не спали. Фолберг их уложил по трое, по четверо поперек кровати; он их всегда так укладывал, и было им очень удобно, лилипутам: они вообще, лилипуты, всегда у гримировальщика останавливались, с детками Фолберговыми игрались и стол брали незадорого; кухаркой-то у Фолберга была моя коллега Маруся, Фолберг к ней тяготение имел, но это уж другая история, а тут он их уложил обыкновенно, а они спать не желают, плачут и водки просят. А главным над лилипутами был не лилипут, а хохол полтавский. Его в Гражданскую враги изувечили, и он негоден стал; вот его к лилипутам и приставили, чтоб паек получать. Но лилипуты его обожали и «тату» звали. Они ведь сироты – лилипуты! Кто видал мать у лилипута или там бабушку? Никто не видал! И хохол полтавский к ним тоже душою своей раненой… Шалил, правда… Выпьет и велит лилипуткам его развлекать, на столе танцевать или что еще, потом на каждое колено по лилипутке, обнимет девушек, пригорюнится и песню заведет грустную хохлацкую. Пел дивно, а больше ни на что не годился, особенно на мужское… Вот лилипуты к хохлу и подступили:
– Тату! Тату! Боимся мы! Мы – маленькие, мы – лилипутики… Увези нас, тату, своих деточек, из этого страшного Чирикова!
А хохол к ним руку простер, как положено:
– Товарищи лилипуты! Самостийные громадяне!
Он с ними всегда так разговаривал, вроде не у Фолберга они, и драники на столе стынут, а митинг идет революционный…
– Самостийные громадяне! Не вы це написалы, не вам отвечати! А у жинки с хахалем делов нэмае, поко чоловик ее у Чеке працуе.
А чоловик – муж, и выходит по-русски: пока муж на работе.
И вот лилипуты сызнова играют «Макбета», но хохол ошибся жестоко: она опять сидит в партере и глазами из-под челки лилипутов жжет, пиявит, а портупея ее телохранителя скрипит на всю залу. И лилипутиков, конечно, дрожь бьет, но куда им деваться, и оци играют! Будто в огонь керосин льют, так они играют, особенно Первая лилипутка… Но когда она кричит про мазь аравийскую, которая кровь не смывает, и ладошки показывает, то публика чириковская уж тут ею не интересуется: некоторые, что побойчее, даже приподнимаются, вроде как от восторга, а на самом деле на руки другой дамочки поглядеть, и назад они откидываются в страхе, и кто-то вон из театра, домой бегом, а Вурст, а он здесь с Мишею, Вурст говорит: Хо-хо-хо! – и Мише подмигивает, потому что у той, вот ужас! руки – в перчатках… А июль! Самая жарища в Чирикове! И Вурст говорит: Хо-хо!
А ведь ничего боле и не сказал, только «Хо-хо!». А лилипуты в дому Фолберговом снова волнуются. Маруся им, значит, пирог к бульону, нэп зачинался, а лилипуты пирог не трогают, не желают пирога, и всё! и даже плачут.
Хохол им ласково:
– Лилипутики, не ревите, лилипутики мои, диточки степные! Играйте что могете. Играйте про других королей и разбойников.
Но тут Маруся вбегает, она в кухне была, Маруся, и она говорит:
– Ой!
И она белее снега.
А это к дому Фолбергову подъехал автомобиль, а в нем – эти.
И уже стучат.
Но хохол поднимается храбро навстречу, он – герой войны, а лилипуты, они как дети – под стол, в шкаф – и затаились.
А за дверью портупея скрип-скрип, ну, и телохранитель входит. Глазом дергает, и у кого научился? Ногою бьет, чистый заяц.
– Кто здесь за лилипутов отвечает? – а сам шапку не снял. Никакой в нем интеллигентности. Мой отец уж на что пьяница горемычный, а братцев учил меньших:
– Сашко! Петрусь! В дом входишь – шапку долой!
А этот, из гимназии, и не запомнил ничего.
– Скажи своим лилипутам, – приказывает нагло, – нечего революционному пролетариату нервы тревожить! «Макбета» играйте, но с лэди – поаккуратней!
И кулак показал, а сам – вон…
А как они на автомобиле укатили со своей, так лилипуты хохла умоляют:
– Увези нас, тату, из этого страшного Чирикова!
И хохол уж на что храбрый человек, воин, но засомневался: может, и вправду до Украйны ридной тикаты, – и по хохлацкой привычке затылок чешет, но тут выступила вперед Первая лилипутка и говорит:
– Стыдно мне, лилипуты-братья, что вы плачете!
А они, лилипуты, действительно плачут, рыдают.
– Стыдно мне! – говорит. – Хотя мы – лилипуты, и недодал нам Господь многого, но такой уж у нас путь и судьба роковая. Артисты мы, братья и сестры! Слава об нас и в Украйне идет, и здесь в Белоруссии. И я, – говорит, – словечка не порушу. Я, – говорит, – напротив сделаю. Я так играть буду, чтобы невинно убиенные, Розочка и Фиалочка, пред ведьмой этой предстали. А если правда, что Вурст с Мишею сообщали, будто она в такие жары руки в перчатках содержит, так – мы «Макбета» исполним, чтобы у нее и на роже кровь показалася… Вот! А теперь, – говорит лилипутка хохлу, – шампанского мне, тату! Шампанского!
И все лилипуты, обрадовавшись, с нею согласно закричали:
– Шампанского!
И до поздней ночи в Фолберговом доме, а дом хороший, гримировальщик за него еще царскими золотыми сорок рублей положил, смех да пляски.
И Фира, это жена Фолбергова, ее Фирой звали, деткам разрешила, с гостями посидеть да песни послушать, которые хохол спивал дивно, и сама дверь из комнаты своей открыла, она ведь больная была, Фира, на кровати больше лежала, а все на Марусе – и дом, и хозяйство, и дети. А детей куча: и Сарра, и Абрам, и Мойше, и еще двое, ну и Марусина трехлетка Маечка, полненькая, вся в гримировальщика.
А как детки с Фирою спать полегли, веселие не кончилось: Маруся с хохлом плясать стали, и мимо как раз Вурст с Мишею парочкой… Заглянули нежданно, выпили, и пошла потеха. Вурст в Марусину шаль завернулся, челку на лицо сбил, губы – красным, глаза – синим, жопой вертит, а Миша перед ним скачет с почтением, глазом дергает, за револьвер игрушечный – это у деток Фолберговых пистолетик был на забаву – хватается. Ну, точно ведьма с сынком провизорским… А ведь как отца-то жалко, почтенного провизора! Провизор этот всегда голову потупив держал, когда рецепт разбирал, к бумажкам клонился и пообвык, а уж потом совсем голову опустил, бедный человек, и к домам жался…
Далеко за полночь веселилась компания, но и ей пришло расставаться: Фолберг с хохлом лилипутов по кроваточкам, как обыкновенно, и сами спать, утро вечера мудренее, а Миша с Вурстом под ручку и дальше гулять, дружки закадычные.
Это уж после разводу попала я на бал к одной дамочке. Дамочка – так, ничего себе, в конторе служила. Позвала она кавалеров, барышень, Миша с Вурстом пришли… А девушки все были нашего союза, из домработниц-кухарок, но когда кавалер спрашивает, кто вы, мол, такая? – они все чирикают: медсантруд. Одна – медсантруд, другая – медсантруд.
А я откровенно:
– Я со щами полощусь!
Вурст сразу – Хо-хо! – и ко мне, и Миша ко мне, и подружились…
И третий раз лилипуты играют «Макбета» в городе Чирикове, и зала театральная битком, а ведьма в блистающем наряде опять пришла, так ее и тянет, и перед сценою села: по левую руку – ближе к сердцу ее жестокому телохранитель в портупее, по правую – муж-начальник. Потом многие гадали, как он в театр попал, удивлялись, но пришел, поместился справа, у печени. В печенках он у ей сидит, вот где!
И начинается «Макбет».
Понимающие люди, те, которые понимают, замерли в восхищении. Муху было бы слышно, но в нашем театре мух не водилось, даже в буфете, их оттуда жестоко изгоняли. Чириков – город красивый, культурный! И надо же, в тихом красивом городе невинные детки погублены, а ведь родители, мыловаренные фабриканты, так их прихотливо воспитывали: у одной в локонах бант розовый – Розочка это; у другой – фиалковый, это и есть Фиалочка! Чудо! А не насладилися жизнью, пупсы милые!
А на сцене тоже погибают невинные, и зала бурлит, но замирает, когда выходит Первая лилипутка.
Как она играла! Это теперь и понять невозможно. Она была как Пат! Как Паташон! Как Добчинский с Бобчинским! Ныне уж такого нет – умерли настоящие артисты: Чарли в земле сырой, Русланова скончалась, Тарапунька – где…
А лилипутка – куколка маленькая, но рык львиный, на бульваре слышно; парочки на скамейках вздрагивают, а муж этой в первом ряду. И Шекспир ему открывает глаза! Он ведь спал сном. Он как в театр пришел, в буфете принял свое, размягчел, ему хорошо, вон он и похрапывает. А у ведьмы юбка была по моде, называлась «шаг»: шагнешь – разрез до пупа, и сзади такое же; она в этой юбке и замуж вышла, когда на казенной табуретке перед следствием вертелась, а тут в партере она ногу на ногу, а телохранитель молодой, в нем страсти кипят. Тьфу! А муж-начальник спит! Но лилипутам со сцены все видно, и лилипутка как рыкнет – А-а-а! – и муж этой проснулся. Проснулся, головою повертел, ворон черный, но глаз зоркий, и спросонья:
– Это, – говорит, – чтой-то?
А телохранитель не обеспокоился:
– Это – «Макбет»!
– «Макбет»? – И тут начальник ловко, как вошь, руку того на жениной коленке изловил. Лапищей своей зажал, жмет и спрашивает: Это, значит, «Макбет»? Это у вас называется «Макбетом»? Я вам точно сообщу, как это называется…
И сказал им обоим сильные слова на весь партер. Он с Кавказа был, он и зарезать мог. Тут ведьма вскочила, «ах!» – говорит, а муж ей – ррах! – и кровь у ней на лице выступила, как лилипутка и предполагала. А ведьма, она ж ведьма, зубы на мужа оскалила, но и он – мужик крепкий, он ей сызнова – ррах!
Тогда она взрыдала от злобы, руками в перчатках рожу закрыла и к выходу бегом, а начальник вслед, и прямо по ногам публики, невоспитанный мужчина, а телохранитель – куда ему деваться? – за ними вприпрыжку… И портупея его на всю залу – тоненько так: скрип! скрип! скрип!
Тут Вурст, как они гуськом побегли, не выдержал, сказал:
– Хо-хо! – громко сказал и засмеялся первый: – Хо-хо-хо!
И все покатились тут:
– Хо-хо-хо!
Уж не один Вурст, а все. А лилипутка, радостная, прямо на сцене: хо-хо-хо! У ней рык львиный.
Так народ смеялся: артисты и публика.
Великий Шекспир! Это невозможно, чтобы какой-нибудь писатель мог так написать и чтобы совпадало. И не только «Макбета», но и другое… Еще до Империалистической на святках Ольга Преображенская волосы распускала и к своему мужу Глебу Пантелеймоновичу, большевику, который с Лениным дружил:
– Что с вами, принц? Чем болеете душою?
Хорошо играли, но куда им до лилипутов! Те артисты исключительные…
А начальник все равно свою не бросил, кто знает, может, нужна была ему ведьма; он охрану сменил, и все дела… Теперь к его жене была женщина приставлена, но такая, я вам скажу, женщина необычайная, что просто мужчина: женственности никакой, а на заду – наган… Сынок провизорский после всего к отцу прискакал, ну а Вурст, он увидел телохранителя, из лавочки своей вышел и спрашивает:
– Что, мальшик, фатер вспомниль? Забыл, а тут вспомниль? Стыдно, мальшик!
Такой немец был Вурст, что всегда за справедливость! А Миша из-под руки Вурста высовывается:
– Пошто решилися благородного родителя навестить? Уж не случилось ли чаво?
Тот глазом задергал и мимо. Но все зачлось друзьям неразлучным!
Я уж посреди Москвы на Болоте жила у большевика Глеба Пантелеймоновича – того, что с Лениным дружил. Его брата младшего, Юрия Пантелеймоновича, за Промпартию посадили, но Ольга, она была женщина ученая, и она не велела Глебу Пантелеймоновичу письма в правительство слать. Вот он и смирился… Оденет пальто драповое, выйдет на балкон и курит папиросу за папиросой… такие времена!
А Вурст, хотя седой был, заплакал дитёю, когда его с позором повели.
– Я, – плачет, – Вурст. Я вурст продаваль. Лавка держаль. Теперь нету! Но я – нихт шпион. Я – русский Вурст. Я завсегда тута. Я с Мишею дружу!
А стража отвечает жестоко:
– Миша – главный шпион и есть!
Хорошо, Бог прибрал провизора, чтобы не видеть бедному, как начальник новенький из «эмки» черной выглядывает, глазом дергает, когда соседа старого по булыжникам волокут… А какие у Вурста в лавочке были колбасы! Сто пород… А тушки свиные, одна к одной, розовые, и жира на них сколько положено: ни больше ни меньше! А сосиски, те прямо светились! А пахло как копченостью, кофием… Вурст девушек своих милых всегда кофием поил. Скажешь ему:
– Спасибо тебе, Вурст!
А он:
– Хо-хо-хо! – и за трубочкой в карман, и анекдот неизвестный, шаловливый…
А лилипуты уезжали из Чирикова, когда ничего такого еще не случилося. На другое утро после «Макбета» и уезжали. А на вокзале опять шампанское, и пробка – в потолок. И поехали, покатили. Они – артисты! У них вся жизнь на колесах, они вроде цыган… Фолберг лилипутам пряничков на дорогу купил, Маруся драников напекла, а они высунулись из вагона, ручки тянут, хохол – в слезах. И Маруся с Фолбергом слезы вытирают. И Вурст с Мишею тут же. Платочками машут…
Ах, Миша! Ах, Вурст!
Последний анекдот Вурста,Как граждане Чирикова его друг дружке пересказывали
Немец, перец, колбаса…
Была одна женщина по имени Луция. Вышла она замуж и мальчика родила. А назвала по моде – Пятилеткою. Поп Пятилетку крестить не стал, плюнул даже, ну а Пятилетка все равно подрастает. И взяли его родители на ярманку.
Отец с матерью, известное дело, торгуют, а мальчик ихний по ярманке гуляет. С ним и случилось детское… Стали люди женщину к ребенку звать. Кричат даже.
– Луция! Луция! Пятилетка обосрался!
И на всю ярманку.
Мать – к сыну, а к мужу – милиционер.
– Революция? Пятилетка? Обосрались?
Всех забрали.
И еще один.
Тоже одна женщина поехала в Чириков, и тоже на ярманку. Пирогами торговать с капустой, грибами и остальным. Села в поезд, а рядом – еврей. Селезня везет.
И тут входит инспекция!
Испугались баба с евреем – еврей селезня под лапсердак, а баба пироги – под юбку. Инспекция, значит, проверяет, отнимает, а селезень капусту учуял и шею тянет…
Баба не поняла, шипит еврею в ухо:
– Бессовестный.
А еврей – бабе:
– Да это мой селезень!
А селезень уже до пирогов добрался. Баба терпела, да как заорет:
– Убери свого селезня с моей капусты!
Смеху было!..
И еще.
Решила молодуха мужу изменить.
– Все гуляют, и я не хуже!
Муж отлучился, она кавалера и позвала. А прежде всего тогощей подала гостю, куру с гречкой, а на десерт – мед в сотах. А тот, дурак молодой, мед с воском съел. Съел – и на стенку полез. Не на бабу. И воет. Волком!
А тут муж старый вернулся. Все понял и велит жене:
– Топи печь! Растопляй, да жарче!
Она от обиды рыдает, но истопила.
Муж дубину взял и парню:
– Снимай порты!
Тот снял. У мужа – дубина, он и командует:
– А теперь на печь – пузом.
Парень лег на теплое, воск в животе и размяк.
– Ну что, – муж спрашивает, – лучше теперь?
А парень с печи:
– Лучше! Лучше!
А муж:
– Теперь еще лучше будет!
И дубиной – дурака.
А с молодухой своей по-мужскому обошелся…
А теперь мой анекдот. Из жизни. Про веревошника.
У меня золота нет! Было, да спустила. Легко отдала – потому досталось легко. Конечно, через любовь… Кавалеров вокруг – целый круг, это уж как всегда, ну, веревошник один и стал приставать. Мы с ним на чулочно-веревочной фабрике работали: я – поваром второй руки, а он – веревошником. И кустарем отдельно промышлял. Какое хозяйство без веревок? Денежки у него водились! И ручищи – во! Он ими что угодно мог скрутить. А мне крупные мужчины всегда нравились, и довел он меня сперва до крыльца, а потом уже до кровати. Поборол: значит, такое счастье наше женское – отдаваться, а я хоть и захмелела, но здравая. Любить-то я его не любила ни чуточки! Веревошник от страсти дрожит, а как стал пиджак снимать, из карманов кольца золотые вытаскивает – груду! – и на постель швыряет.
– Все твои, дорогая!
Рычит, как тигр.
– Бери-бери, дорогая!
Страсть грызет, так – дорогая.
А я, только он свое золото разбросал, совсем трезвая стала, потому что проделки эти с кольцами известны были в Чирикове: та, имя здесь ни к чему, подруга моя чистосердечно рассказывала и плакала горько, как знакомый ее – а теперь понятно кто! – в такую минуту кольца к ногам ее швырял, а после с грубостями выгнал и подарки отобрал.
И я этому веревошнику тихим голоском, чтоб не спугнуть, говорю:
– Ах, – говорю, – какая в ваших руках сила необыкновенная!
А он, уже припадая:
– Я ими веревки вью!
Ладно, думаю, веревошник наглый, я тебе, веревошник, за нашу сестру отомщу!
И в любовной игре голову не теряю, колечко золотое незаметно рукой – толк! толк! – и к ногам, а к ногам подвинула, так пальцами и зажала. Пальчик короток, и я его еще пуще подвернула.
А после всего стал этот кольца свои собирать, а одного – с камушком алым – нету. Всю меня обыскал! А я себе посмеиваюсь: дурак ты, веревошник! Жадный! Да и мужчина никакой!
…А после кукушона,как тотприлетал, сказала я своей Евочке:
– Как хочешь – думай, как хочешь – относись, а уж этот мой день – не рождения, а юбилей! Как хочешь – относись…
И купила Евочка две курицы. Подружек моих – четыре, а курицы – две. Запекла кур, пюре изготовила, вина взяла шампанского… А пюре получилось исключительное, потому из натурального молока. Его я сама от сторожа принесла. Сторож – давно знакомый, участки плодово-ягодные сторожит, и у него – корова, козы две, свинья. Сало – вот какой кусок дал, с ладонь, это уж в подарок. Еще салаты нарезали: оливье и с помидорами. И рыбу Евочка пожарила. А зять Еву спрашивает:
– Почему, жена, когда ты рыбу жаришь, я один кусок съем, и не надо больше, а вот если теща – три куска, а могу – четыре, – почему?
– А потому, – говорю, – милый зятек, что я рыбу мороженую никогда не оттаиваю! А Ева, твоя жена, ее моет, скоблит, и весь рыбий сок из рыбы уходит… Какая уж тут рыба! Не рыба, а клецка!
Обиделась Евочка:
– Вы, мама, обязательно скажете, а вам так ничего и не скажешь!
– Я тебе – мать, и я правду говорю, ты не обижайся. И шьешь ты, Евочка, и вяжешь, и сготовить что хочешь можешь, но ты, не сердись, не кухарка ты против меня. Против меня в этом деле никто не выстоит. У меня – талант. И попы Преображенские так считали. И другие многие. Я самом уписателю Михалеву рыбу делала! Так он задохнулся от восторга, а за блины руки целовал…
Да!
…Все у меня было, что Господь дает людям не за деньги.
И возлюбленные были страстные.
И дочка Евочка.
И внуки. И пр авнуки с пр авнучками.
И мужьев двое – аляфрансе и другой.
И не побиралась я, чужого не просила и не должна никому – у меня брали.
И комнатка есть своя на Трубниковском возле Восстания.
И кровать там, в дому моем, хорошая, полированная – не койка больничная, пружины волчьи, а от соседа, профессора по зубам, Каплана Моисея Израилевича… Я в семье его обеды стряпала, а кроме обедов – ничего. Такой уговор был.
И платьев выходных – три. А уж других и немыслимо.
И пальто зимнее с воротником, как у начальников.
И еще одно – на подкладке…
…А то, что платочек синенький, с узором пропал, так это – Людмила-санитарка, имя-то – не впрок, не милая людям женщина, она платочек из тумбочки утянула. У меня в Чирикове беспризорник кошель выкрал, так он с голоду, а Людмила, она полы протирает, а сама колбасу жует или яблоком хрумкает… Платочек синенький мне Полина презентовала, артистка! – я ей дитя выращивала, пока она по телевизеру в длинной юбке любовь играла и с мужем разводилась. Муж вроде попа Григория оказался проказник… Это у ней первый удар! А второй по работе. Невезучая. А третьего сегодня у нее еще нет. Еще будет третий. Ударов всегда три от века по жизни случается. У меня тоже три!
Первый – гр омовый – известно, с Петрушей.
А второй…