355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Поволоцкая » Разновразие » Текст книги (страница 3)
Разновразие
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 19:20

Текст книги "Разновразие"


Автор книги: Ирина Поволоцкая



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)

В ссорах дяди Саши и Анечки всегда было непонятно, кто начал; издали казалось, что темная волна поднималась со дна их измученных душ, опустошительная и роковая, а потом уж, что и говорить – пустой берег в обломках.

Но сперва:

– Вы не меняетесь, Анна Никитишна! – сказал дядя Саша Анечке на пароходной пристани, куда она приехала, запоздав, в серой «Победе» с шашечками, а он уже ждал ее, перекинув через руку китайский плащ. Это он нарочно сказал ей, и разглядывать было нечего, сразу кинулась в голову легкая сетка морщин; он почувствовал жалость к ее тоже поддающимся несправедливому старению татарским скулам, но сами глаза Анечки в отместку полыхнули на него по-прежнему опасным светом, вот тут он и сказал ей дрогнувшим голосом:

– Вы не меняетесь, Анна Никитишна! – то есть не так уж и солгал дядя Саша.

Сестры его утверждали, что она одна, всегда одна; говорили они об этом, понизив голос, с ударением на «всегда» и обязательно при этом взглядывали на него значительно, и в письмах писали: «Анечка все одна».

Днечка носила теперь новую прическу, будучи незамужней, она особенно следила за собою – это бросалось в глаза в провинциальной толпе; его всегда поражало, как она видна в толпе, – и в юности, и вот сейчас, когда шла навстречу ему легким, не меняющимся с годами шагом. Ее новая прическа – две косы, уложенные вокруг головы, подтягивали волосы к вискам, и она по-прежнему смахивала на лошадку… Загадка ее отдельного независимого существования мучила его; он иногда пытался представить ее жизнь и всегда в мыслях своих натыкался на какого-нибудь ублюдка мужского рода – иначе не получалось; печальное утверждение его сестер – «всегда одна» – не убеждало ни на йоту. А что думала сама Анна Никитична? Кто разберет, какие мысли метались ночами в ее теряющей златокудрость голове? Но сейчас, несмотря на все потери, она казалась себе удивительно красивой.

Бывает такой обманчивый взгляд на себя в зеркало, когда посмотришь и возрадуешься, что, мол, в юности лицо было глупее, рот неопределеннее, неловкость сводила плечи наперед, стеснительно пряча грудь. Но только помнящие другое могут сказать о непередаваемом очаровании навечно ушедших в прошлое пухлых губ на нежном глупом лице… К счастью, дядя Саша и не помнил ту Анечку, когда глядел на эту, а сегодняшняя Анечка была совершенно размягчена и упоена красотою ярких осенних берегов и еще тем, что увидела в глазах дяди Саши, и задохнулась… Чешские тупоносые лакировки, только купленные на совещании, ловко сидели на длинных ногах, когда она вслед за дядей Сашей прошла весело по ковровой дорожке сияющего пароходного ресторана, и в предвосхищении будущего ужина с удовольствием потянула носиком острый запах маринованной селедки с луком, которую пронес мимо официант на мельхиоровом подносе вместе с запотевшим графинчиком.

Взметнув плиссированною юбкою, Анечка с удовольствием села в тяжелое кресло, заботливо придвинутое дядей Сашей, небрежно повесила лакированную сумочку – случайно как раз к туфлям – на поручень кресла и туманно улыбнулась в пространство.

Шампанское сразу же ударило ей в голову, и тут почему-то, хотя разве удивительно поделиться радостью со старым другом, пришло ей на ум рассказывать дяде Саше о своей защите – его сестры не написали ей, щадя самолюбивую подругу, о потоке глупых ядовитых слов, которые со страстью излил дядя Саша как раз по поводу ее диссертации.

Рассказав милые и веселые подробности банкета, она – пьяная с непривычки голова, потерявшая бдительность, – легко перескочила на только что закончившееся совещание в Горьком, на беглый анализ выступлений крупнейших ученых страны и вдруг, всплеснув руками, попросила с девической непосредственностью еще одну бутылку крем-соды.

Дядя Саша подозвал официанта, крем-соду заказал, но поведение Анечки стало казаться ему неестественным, манеры экзальтированными, и, слушая с угрюмой враждебностью, которую она все не замечала, эйфорически-маниакальный бред по поводу люцерны, хлеба, земли и будущих урожаев – и это после двух лет удушающей засухи, – он раздражался все более. Он налил себе водки, дрожащей от злости рукою, и выпил один, не чокаясь. Теперь она рассказывала дяде Саше о визите Трофима Денисовича – она так и говорила «Трофим Денисович» – к ним в институт.

Тут дяде Саше пришло на ум, что она, даром что пятидесятилетняя, но еще ого! как ничего, а эти одинокие, известное дело, похотливее иных семейных, и если она, Анечка, перед ним, простым смертным так заливается, то перед академиком небось и не такой хвост распустила… Рука дяди Саши, сжатая в кулак, теперь выбивала барабанную дробь.

Наконец Анечка обратила внимание на новый блеск в его глазах и остановилась.

– Что с вами, Саша? – спросила она обеспокоенно…

Вот она вся тут, как на ладони, глупая женская забывчивость. Да что забывчивость! Остановите любую на улице, спросите, где право, где лево; если не обидится и не обалдеет вопросом, то сперва подумает, а потом только скажет. И так во всем! Анечке бы давно замолчать, да дать рассказать о себе мужчине, да посочувствовать, смирнехонько хлопая глазками, а она – Трофим Денисович да Трофим Денисович! Да вы его просто не знаете, Трофима Денисовича! да его идеи уникальны! да в соседнем секторе его ветвистою два га засеяли! да я сама со своею люцерною!

Тут и крикнул ей дядя Саша осипшим от ревности голосом про ее Трофима Денисовича:

– Академический петух!

Крикнул, как припечатал. А потом сказал поласковее:

– Академический петушок в бедном полтавском курятнике.

– Александр Васильевич! – глаза Анечки сузились, но дядю Сашу несло, как телегу под гору.

– Ку-ка-реку! Ку-ка-реку! А курочки: кудах-тах-тах! Кудах-тах-тах! – дядя Саша лицом показал и петушка и курочек.

– Вы – ничтожный пошляк! – почти с удивлением сказала Анечка.

– Может быть! – где уж «телеге» остановиться.

– И хам! – наконец-то голос крови разбудил Анну Никитишну.

– Да, я – хам! – с гордостью сказал дядя Саша. – Но зато у меня есть голова на плечах, а у вашего академика только хер…

От этого слова, произнесенного им с каким-то особым, как ей послышалось, шиком, она побледнела до обморока и, не думая ни о чем, потянула на себя белую скатерть, уставленную судками с красной и черной икрой, блюдом с осетриною и семгой, прихотливо украшенными листочками сельдерея и кружками вареной морковки. Все это поползло, наезжая друг на друга и дребезжа вместе с графинчиком водки и двумя бокалами, в которые только что – да ведь, действительно, только что, полчаса назад, не более, – дядя Саша разлил марочное шампанское «Абрау-Дюрсо», принесенное в мельхиоровом ведерке. И когда Анечкина вилка, первая достигая края стола, звякнула об пол, Анечка, зажмурившись, сгребла скатерть сильною рукою и в сердцах хватила об пол весь этот водочно-рыбный ресторанный узел. Бутылка любимой Анечкиной «крем-соды» покатилась, не разбившись, под соседний стол к сапогам еще довольно молодого полковника, проводившего свой отпуск на пароходе вместе с женою подчиненного ему лейтенанта. Лейтенантша взвизгнула.

– И все это терпит великий народ, – сказал почему-то дядя Саша, а кому сказал… Ведь не полковнику же с лейтенантшей, в самом деле, а если он это Анечке хотел сказать, так она уже и не слышала. Ее и след простыл.

Она бежала, рыдая, к себе на корму, в маленькую одноместную каюту, и там, в каюте, как была, не сняв даже чешских лакировок, бросилась на кровать и затихла.

Ночью она сошла на первой же пристани, чтобы не видеться никогда. Это было ясно обоим. Он следил, как она сходила. Сидел всю ночь в палубном шезлонге, продрог до чертиков. Но зато он видел, незамеченный, как она шла по трапу, блестя в черноте чешскими лакировками.

Пристань была маленькая, дебаркадер старый, время за полночь. Кроме нее, идиотки и курицы, никто не сходил. Что за блажь вселилась ей в голову. Это ведь не хлопнуть дверью, как пятнадцать лет назад, хлопнуть и уйти, но известно куда, по крайней мере, из маленькой столовой в московской квартире его младшей сестры в соседнюю спальню. А сейчас? Правда, и тогда Анечка вела себя не лучшим образом: двое суток не выходила к столу и вообще, кажется, никуда не выходила, сидела изваянием на сестриной постели с ногами, распустив волосы, читала вышедший только краткий курс ВКП(б) и зачем-то грызла прядь волос, наматывая их на палец – привычки у нее до старости были девичьи.

Когда дядя Саша неожиданно для обоих встречался с ней взглядом, например, оказавшись на прямой линии между ее золотою глупою головою и узенькою рукою сестры, открывавшей дверь спальни, в которой Анечка пряталась, застигнутая его взглядом, Анечка сразу же поворачивалась спиною, но он все равно успевал заметить красные пятна нестерпимой ненависти на ее скуластом лице.

Ужиная с сестрою и сестриным мужем перед отъездом к себе на родину (она все сидела за дверью), он выпил водки и громко, чтоб и она слышала, спросил сестру:

– Ну, а как Анна Никитишна в сортир ходят? По карнизу? Или ты им «генерала» подаешь, по-купечески?

– Саша! – вспыхнула сестра и кинулась в спальню, но там, видимо, ей тоже шепнули этакое, потому что сестра назад вылетела пулей, а муж сестры, тихий человек, даром что военный, закурил прямо за столом, чего никогда не делал, бережа больное женино сердце – курил только на балконе, а зимой – в форточку. За дверью спальни и так эти два дня стояла тишина, а сейчас стало даже неправдоподобно гихо, и в этой тишине дверь наконец-то распахнулась, и она сама с неубранной косою и узкими своими татарскими глазами, Медуза Горгона, другое сейчас и на ум не приходило, встала на пороге в коротком для нее сестрином халатике.

– По-купечески! А ты как? По-дворянски? – И еще добавила: – Слизняк!

– Вы говорите чудовищные глупости! – заплакала на кухне сестра, а муж сестры выскочил-таки курить на балкон.

Тогда было ужасно, но задыхаясь в свой черед от ненависти на сломанной раскладушке – она все время распарывалась под ним с треском, штопанная через брезентовый край суровыми нитками – всю бессонную ночь, ожидая дребезжанье утреннего будильника, чтобы встать и уехать от Анечки к себе на родину, в свою жизнь, все равно он знал – она спит рядом. В соседней комнате. И кроме него, ее никто не обидит. Он убил бы любого.

Он вспоминал ту ночь теперь, когда, замерзая от речной сырости, караулил ее печальное бегство в тени капитанского мостика, и ему казалось, что не было этих длинных лет – довоенных, военных, послевоенных, а стоят рядом, плечом к плечу, только эти две ночи, когда он терял ее навсегда.

Еще через десять лет умерла его младшая сестра, ее любимая подруга, но дядя Саша и Анечка не встретились. Она приехала на другой день после его отъезда, опоздав на похороны: время было августовское, она не смогла взять билета.

Дядя Саша узнал об этом из обстоятельного письма сестриного мужа, который сам по смерти любимой жены теперь регулярно писал дяде Саше; узнал дядя Саша и о том, что Анечка много болела в прошлую зиму, что здорово изменилась и по-прежнему одна. Последнее было уже неудивительным. К письму был приложен ее новый адрес, написанный ее рукою – дядя Саша сразу узнал незабвенные каракули, а край бумажки был оторван, видно, писали наспех. Оставалось непонятным – это она специально для него, или просто оставила свой адрес, уезжая. Муж сестры про это ничего не сказал, но зато сообщил, что Анечка работает в должности старшего научного сотрудника в том же институте, на пенсию не ушла и не собирается, дирекция института ее ценит – новая двухкомнатная квартира тому свидетельство.

Дядя Саша, конечно, не собирался вступать с нею в переписку, но листок с адресом надежно спрятал.

Прошло еще пять лет, и новые похороны – на этот раз двоюродного брата Георгия – их повстречали.

Помните Георгия? Неужто не упомянут он в долгом нашем рассказе. А тот давний вечер на террасе, когда она, Анечка, качается в качалке за неделю до безвременной кончины эрцгерцога? Поповны пьют чай со сливками, а дядя Саша острит, что на лошадях конного завода ее братца хорошо хохлам пиво возить. При чем тут хохлы? Такой уж был человек, наш дядя Саша! Но и она тоже, надо ей отдать справедливость, не сахар…

На этот раз они приехали оба, одновременно, он с Камы, она из своей Полтавы в город Куйбышев, чтобы по крутой окраинной улочке с деревянными домами пройти за гробом ее двоюродного брата Георгия, скромного учителя физики на пенсии.

Может быть, именно в то, продленное их неторопливым траурным шагом мгновение, когда процессия, если можно было назвать так горстку близких покойному людей, состоявшую из его жены, тоже школьной учительницы, которая, спотыкаясь о булыжники, семенила рядом с гробом в черной велюровой шапочке, и немногочисленных друзей, завернула за угол, и за поворотом спускающейся вниз улицы дядя Саша и Анечка, позвольте уж так их и называть до конца, увидели великую реку с вечным призраком парохода, может быть, тогда, а может быть, на городском вокзале, куда он был вынужден поехать провожать ее и еще какую-то подругу, уезжавшую вместе с ней ночным неудобным поездом, и вот когда поезд тронулся и в окне вагона возникло ее лицо, сглаженное толстым вагонным стеклом, и она улыбнулась вдруг, не улыбавшаяся ему десятками лет, колени у дяди Саши стали ватными, он вспомнил ее прежнюю дикую повадку и нелепую встречу в Нижнем, и с трепетом в маленькой сморщенной женщине с перманентом на тугих волосах узнал ненавистную прежде Фиру, и удивился, как это женщины могут дружить годами. А поезд уходил: она опять уезжала. А в общем, безразлично, когда, но именно в эту, печальную обстоятельствами встречу дядя Саша и Анечка поняли, что отношения их, казавшиеся невозвратимо погибшими, продолжаются помимо их воли, и более того, достигли той странной стадии, когда физическое присутствие одного в глазах другого ничего не прибавляет, а, напротив, раздражает несостоятельностью передать невыразимое и поражает несовпадением…

И как объяснить суть, которая есть тайна, как утверждал дядя Саша, «вещь в себе» по-кантовскому философскому разумению? Но если эта загадочная вещь в себе произрастает на нашей почве… О! Только и воскликнем: О! Ничего и не остается другого. А пароход, севший на мель где-то в районе прежней Самары, зря кричит в тумане, будя одинокую вдову на металлической кровати с никелированными шариками. Пузырьки с сердечными и успокоительными каплями, поставленные в ряд на венском стуле, за которыми охотятся театральные администраторы для постановки чеховских пьес, пузырьки звякают друг о друга от колыхания пружинной сетки под тяжестью безутешной вдовьей души, еще одетой в высыхающую с каждым вздохом телесную оболочку, которая, оболочка то-есть, только к старости и выглядит истинными путами души, в то время как в юности кажется, что сама душа глядит из каждой клеточки нежного девичьего естества, а тут уж, конечно, и есть искушение дьявола, поскольку душа – она душа, и все тут.

Покинем вдову и Самару, ныне индустриальный Куйбышев, опустим в нашем повествовании все глупости и несуразности вновь возобновившейся переписки, забудем глупую ссору, когда он прислал ей к Новому году свою фотографию в новом костюме и картузе, который он, несмотря на протесты жены, стал носить в старости, а Анечка почему-то в ответ отправила фотографию своего кота на вышитой собственноручно подушке… Бог со всем этим!..

Они опять купили билеты на один пароход, они – это дядя Саша и Анечка.

Он увидел ее сразу. Она стояла, поставив у ног чемодан, облокотившись на гипсовый парапет балюстрады, от которой круто вниз к реке шла трава, подстриженная, яркая. На ней был плащ, серый, добротный, с пряжками новая эпоха, но две косы над маленькими ушками были приподняты, как прежде в пятидесятом, от затылка к темечку, как она стала носить после войны, и у него заломило под ложечкой от этого ее обнаженного затылка с глупой прической. Жена дяди Саши была красивее, полнее, моложе, но с годами ему становилось все равно – глядеть на нее или нет, думать о ней или нет. И вот сейчас он о ней и не подумал; это автор по скверной привычке отвлекаться вспомнил о докторше, да заодно об их выросших детях, из которых уже и последняя, самая младшая дочь давно вышла замуж, жила отдельно и работала товароведом в магазине, но сам дядя Саша, самолюбиво стараясь не припадать на больную после перенесенного инсульта ногу, наконец подошел к обернувшейся, почувствовавшей его приближение Анечке… Картуз он снял и держал в руке.

И где только он достал свой уникальный головной убор? Не мог же он хранить его, как говорят, с «раньшего времени»… И почему не рассыпался дядисашин картуз в прах от ветров и войн эпохи? Сие неизвестно и загадочно, но существование картуза подтверждается документально. Именно в нем, в этом, уже надоевшем читателю, картузе сидит дядя Саша на борту теплохода Иван Некрасов; последнее – не опечатка, поскольку теплоход, везущий по реке дядю Сашу и Анечку, назван не в честь поэта, а в память безвестного среди столичной интеллигенции героя и пароходного механика, и можно только радоваться, что фамилия ему не Гоголь, потому что имя-отчество Некрасова и так путают, может быть, он и вправду Иван, а про Гоголя каждый знает, что он Николай Васильевич.

Дядя Саша сидит в кресле, скрестив длинные худые ноги в вычищенных ботинках, а Анечка с поджатыми губами стоит над ним в своей серьезной прическе, опершись рукою на кресло. Они смотрят в одну точку, но птичка, которую нам обещают с детства, никогда не вылетает, не вылетает она и для дяди Саши с Анечкой. Изображение на фотографии скверное, почему-то ударяет в желтизну, да и сняты оба наших героя против солнца, так что глаз не видно и моршины чернее, но композиция изобличает тайное сродство этого маленького шершавого листка с солидными тяжелыми карточками начала века, украшенными даже с изнанки орлами и медалями. Таким образом, можно предположительно вычислить и личность самого фотографа, тем более, что Иван Некрасов был рейсовым, а не туристским судном, музыка не гремела над ним с обоих бортов, стоянки были на всех пристанях, а пассажиры, как и наши герои, не впервые плыли вдоль этих берегов…

Вот так, картуз и фотография помогли перескочить от нежного движения его взгляда по ее стареющим седым косицам и тем незабываемым секундам, в которые они смотрели в глаза друг другу, к дальнейшему, когда, разместившись по своим отдельным каютам и разложив вещи, они вновь встретились на палубе.

– Куда желаете пойти, любезная Анна Никитишна? – с ироническим поклоном спросил ее дядя Саша. – На корму или на нос?

Не волнуйтесь, читатель, потому что…

– Мне все равно, Саша, – сказала Анечка.

И тут впервые в жизни они столкнулись со странной дилеммой, когда обоим все равно, а следовательно, кто-то должен решить. Они долго бы простояли во взаимном недоумении, если бы не закатное солнце, вынырнувшее из-за крутого берега. Анечка отвернулась, отклонившись вправо, а дядя Саша, подхватив ее движение, направился на корму.

Они были тише в этот раз и серьезнее. То ли предчувствие расставания, то ли символические и самые обыкновенные смерти Академиков, считая самого Главного и Первого, а также покупка муки за океаном смирила их гордый нрав, утишив споры, но слова «хлеб», «земля», «Россия» не были произнесены ни разу. Правда, она обмолвилась, что смотрит по телевизору гимнастические соревнования женщин, а дядя Саша сухо сказал, отхлебывая минеральную, что не любит спорта женщин.

– Ваш Маркс, Анна Никитишна, если бы был жив, Царствие ему небесное, меня бы поддержал!

Дядя Саша все-таки подпустил прежнего, вспомнив легкомысленный ответ «основоположника» в пору модного домашнего анкетирования:

«– Что вы цените в женщине?»

«– Слабость!»

Но сердце Анечки не забилось в гневе; у сердца уже были тахикардия и стенокардия, заработанные на полтавском фронте борьбы за люцерну.

После ужина дядя Саша отвязал от чемодана крепко примотанную к ручке темную лакированную палку, а она сняла с себя новые коричневые босоножки-«сандальеты», как она их называла; завернув их в газету, сунула под пароходную койку и облачилась в мягкие клетчатые тапочки.

Они долго ходили бесконечными кругами по белоснежным палубам пустеющего к ночи «Ивана Некрасова», а потом, не сговариваясь, пошли на корму. Они были одни.

Вначале рядом с ними еще сидел какой-то большой мужчина в кожаном пальто и шарфом закутанными ушами. Потом он замерз и ушел. Они молчали… Пароходное сердце билось толчками. Великая река шумела. Звезды обещали вечную жизнь.

На раннем июньском рассвете, вернее, на заре утренней, взметнувшей в небо розовый пух облаков, Анечка сказала мечтательно:

– Розовоперстая Эос… – на губах ее играла улыбка.

– А вы, Анна Никитишна, мыслите, как дева, – усмехнулся дядя Саша.

– А я и есть дева, – сказала Анечка.

– Я это знаю, – сказал дядя Саша. И опустился перед ней на колени, и заплакал.

Слезы душили Анечку.

Слезы душат и автора, который не стар и не молод, а так, серединка на половинку, ни то, ни се, потому живет смесью надежд и воспоминаний.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю