355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Поволоцкая » Разновразие » Текст книги (страница 12)
Разновразие
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 19:20

Текст книги "Разновразие"


Автор книги: Ирина Поволоцкая



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)

Три удара
 
Ох ты счастье мое, счастьице!
Талану-участи доля горькая!
На роду ли то мне написано?
На горе ли то мне досталося?
В жеребьи ли ты мне повыпала?
 

Стала я, Маланьина дочка, сирота хроменькая Наталочка, разлучницей… Жена товарища Парусова, сама большой товарищ, как рыдала, когда ей меня показали.

– О, – говорит, – о! Я этой женщины прекрасной не стою! Откуда она такая взялась в Чирикове? Цыганка-цыганелла! Настоящая француженка!

…В другие годы, это уж когда Гитлер наступал, я известному маршалу дачу караулила и братьев Гримовых читала. А у этих братьев есть история, и тоже про Хромоножку – как король Хромоножку полюбил и с королевою спать перестал. Ме-заль-янс! Раньше-то мезальянсов много было, потому что любовь считалась на свете самая главная – в Белоруссии, и в Германии, и в других землях. Впереди – любовь!

На груди Василия Васильевича Парусова была исполнена русалка с хвостом, а на руке – якорь. Такой русалки я ни на одном мужчине не видала… И возлюбленный – исключительный: женщину не брал до самого последнего мгновения, изведет невозможно, ты уже к нему вся и горишь! – а он ни в какую! Тоже – аляфрансе.

Уже после всего он мне сказал:

– Вы, Наталочка, богиня! При проклятом царизме император Николашка бы ваш был! У вас, извините, конечно, Наталочка, жопа золотая!

А Петр Иванович про нас с Парусовым узнал, прибежал, в окно стучит:

– Открой дверь!

– Не заперто! – говорю.

Я еще у Шенберг жила. Правда, Ваня Еленин на меня обижался, думал Ваня, что не Елена – меня, а я ее в суфражисты заманивала.

Так вот, я в кухоньке пшено мою, а Петруша входит. В кепи.

– Где Евочка? – спрашивает.

– На саночках с Бобочкой и Томочкой.

– Тут, – говорит, – подожду.

И кепи снял.

Я воду сменила, опять пшено мою…

А Пиер:

– Что крупу долго моешь?

– В семи водах пшено моют, – отвечаю. – В старинные года так жену выбирали – кто лучше всех кашу сварит. А после ваших революций – по разврату одному. Вот.

Он ус себе потрогал…

– О тебе самой на бульваре многое услышишь!

– А вам-то что? У вас своя интрига развивается, а у меня – своя!

Пиер и скажи:

– Возвращайся ко мне, Наталочка! Все прощу… Я опять хочу жить с тобой и дочуркой нашей.

Обожгло меня! Но я твердо так мисочку с крупой на плиту поставила и прямо в глаза его бессовестные:

– Любовь, Петруша, не делится, потому душа неделимая. А разделишь – и нет ее! Один шиш! Загубил ты меня, проклятый аляфрансе! Я теперь сама как партийка твоя носатая! С чужого живу!..

Заплакала, в грудь себя ударила.

Тут Елена появляется с детишками, а Петр Иванович Елене, про меня:

– Дура она деревенская! Была и осталася! Я и вправду мириться хотел.

Плечами пожал, кепи одел – ушел.

На развод подал.

У партии направление взял.

Уехал.

Теперь уже навсегда… И тут – второй удар!

Повел меня Василий Васильевич Парусов в суд. С Петрушею разводиться…

Под ручку идем, а я – слезы лью. Пошли назад, а я – рыдаю. Вернулись. Села я, по обыкновению, на табуреточку, а Василий Васильевич, тоже по обыкновению, голову мне в колени. Я ему чубчик заплетаю, расплетаю, а он руки мои развел и шепчет:

Не любишь ты меня, Наталочка!

– Что ты, Вася? испугалась я. – Что ты, миленький? Еще как люблю! А что плачу, так слезы близко. И обидно все-таки. Венчаны мы с Петром Ивановичем.

– Не любишь! – отвечает, и горестно: – Ты меня вчера в постели, Наталочка, Пиером назвала. Как раз такой момент был, а ты – Пиер! Пиер!

– Прости, – говорю, – Вася! Прости, сердешный!

И хотя любил он меня без памяти, а Петрушу не простил. И тоже у партии направление взял. Оставил на прощание и проживание поросеночка Верку и с супругой своей из Чирикова перевелся.

А тут и третий удар! Вспомнить страшно – это когда подрядилась я с евреями товары возить…

Поторговали в хуторах каких, в селах и назад едем. Две подводы: на передней дядя Евсей с женой, пожилые оба, а на второй – мы – молоденькие: я да Рахиль. Едем так, разговариваем, а из ракитника выбегают полумаски.За поясом оружия всякого понатыкано… Топоры, кинжалы! Из карманов бекеш наганы высовываются. Кричат полумаски:

– Стой, жиды!

Окружили нас.

– Деньги, жиды, выкладайте!

А Рахиль – девушка еще, она ко мне:

– Спаси, Наталочка! Дай образок! Вдруг не убьют, у меня волос светлый.

А Евсея уже с подводы волокут, штаны сдирают. Жена голосит по-еврейскому, а они, полумаски эти, одежду на ней рвут.

Я на Рахиль образок свой повесила, а бандиты уже подоспели, кинжалы – в крови. Ухмыляются зубами черными, губы синие облизывают.

– Кудрявые какие жидовочки…

– Сам ты, – говорю, – жид пархатый! Своих, – говорю, – девушек не отличаешь!

А главный полумаска платье у Рахили на груди как рванет, а там, на шейке ее тоненькой, – крестик горит. Он сразу ко мне, а я на подводе встала:

– Руки убери!

А лицо мое в ту весну от страданий и горестей было красоты необычайной! Ну, он, бандит этот, и отступил:

– Ух, красотка!

– Убирайся, – говорю, – я самого Василия Васильевича Парусова красотка! За нами – начальство конное скачет. Всех вас поубивает до единого!

Он и поверил. Кто про Васю не слышал? И в лес полумаски эти побежали…

Как мы до Чирикова добрались и не помню, а опомнилась так: беспризорник у меня кошель схватил и скрылся. А в нем – все деньги! От бандитов спаслась, а тут конфуз и страдание.

Третий удар!

Стефан и Хаечка
 
Когда серьги прокаляют
Завсегда уши болят!
Когда целочку ломают,
Завсегда девки кричат!
 
Ефим Сапелкин.

Тебыли поляки, а другие —евреи. Его звали Стефан, ее – Хая, можно Ханночка, а Стефану на людях она была просто Аня-Анюта, а как он ее наедине звал, нам не докладывали. Ему было двадцать два, ей – шестнадцать, и он увидел Хаечку, уже выросшую, как она полоскалась в тазике на задах своего дома среди лопухов – бани у них не было, они ж евреи. И тут Стефан понял: если эта девушка прекрасная его не полюбит, жизнь кончится несчастно. Но он не знал, увидев Хаю девушкой, готовой для любви, что они – евреи… Когда он глядел на Хаечку, сердце его возносилось, и Стефану было все равно! Это матери его, пани Зофе, было не все равно! Пани Зофа всему Чирикову уши прожужжала, что невеста у Стефана – богатая безмерно, красавица из Вильно, пани Ядвига Крыжановская. Полька, конечно… А эти – евреи. И у этой матери кроме Хаи еще и Мойше, Абрам, Ривочка и совсем маленький Изя, а в животе – почти готовая Розочка. И потом: отец Хаи был простой сапожник, и не лучший. Кантарович был лучший, и все дамочки к Хаиному отцу – по мелкому случаю, а по моде – только к Кантаровичу.

Зато Хая была акробаткой!

У нее был талант заворачиваться кольцами и кувыркаться под красивую музыку, и не случалось в Чирикове праздника без Хаи. Когда она выходила в синих шароварах и тоненькими, как веточки, ножками в аккуратных белых носочках вертела под музыку среди специально обученных пионеров, все просто задыхались от восторга и ахали:

– Хая, ах!

А как любил Ханночку в эти минуты возлюбленный ее – едва дождется девушку Стефан… Страсть его захлестывала, поляки, они такие, но ласки дальше положенного не шли: хотел он Ханночку в чистоте взять и непорочною ее белизною законно насладиться.

…Но вот однажды за вечерней еврейской едой у евреев хлопает дверь, а на пороге – пани Зофа в лисьей шубе и шляпке с перьями, которые выдирают у страуса из хвоста.

И она молчит, она не говорит – вечору добру – она таращится и трясется, а евреи, те в удивлении на нее, но тоже молчат, и от этого молчания Хаечкин дедушка открывает глаза. Чтоб спокойнее, он обычно держал их закрытыми, но тут он их открывает. Он ведь давно живет на свете и знает: если кто громко хлопает дверью, а потом все молчат, то ничего хорошего для евреев не бывает. Так вот, он открывает глаза и видит приличную дамочку в шубе и шляпке и с носом длинным, как у галки, и он думает – а это анекдот! – что пани Зофа неизвестная ему еврейка из Гомеля, а может, и Могилева, и он к ней как к еврейке и по-еврейски, конечно:

– Какой цоррес или какой там кадохес вас до нас привел?

А пани Зофа, ей обидно:

– Я полячка! – кричит.

И ногами в фетровых ботах топочет.

Тут из задней комнаты выбегает Хаечка, а голосок у нашей девушки – чистое серебро.

– Пани Зофа, что случилося?

Но Зофа с гонором запахивает свою дореволюционную шубу:

– Отойди от меня, грязная Хайка!

А Хаечка мылась каждый день, хотя многие ее отговаривали, чтоб она жир не смыла. Но Зофе до этого дела нет, и она нос поджимает, будто чеснок нюхает:

– Пан Стефан уехал до своей невесты панночки Ядвиги Крыжановской в город Вильно. И просил передать, чтобы вы нас больше не беспокоили. А если он с вами время проводил, так это для него и не значит ничего!

И опять дверью – хлоп!

Но тут начинает кричать отец Хаи. Сапожник. Ведь как все складывается: именно в этот день Кантарович намекнул ему, а Кантарович был сапожником первой руки, Хайн отец – второй, что собирается засылать сватов по полному закону насчет Хаечки для своего сынка Натанчика. Натанчик уже подрос до мужского состояния и давно следил за Хаечкой, как она развивалась. И все это отец дочери сообщает, а она – что лучше в реку бросится… И сразу кричит мать Хаи. Она считает как муж! И даже неродившаяся Розочка возбуждается, мать Хаечки хватается за живот, а отец Хаи, слушая в себе еврейское, решает:

– Мы евреи, и зять наш будет такой же.

И велит детям сестрицу сторожить, а те довольны, им это игра. А Хаечка только плачет. И ее слезы жгут сердце Хаечкиному дедушке – он до сих пор помнит, как любил одну девушку, но она не стала Хаечкиной бабушкой, он покорился отцу, и бабушкой Хаи стала совсем другая… Но если сестрицу братцы охраняют, то дедушка может, гулять сколько ему угодно!

И на другое утро он выходит за ворота и гуляет по солнышку, и его новые калоши, а их ему прислала в подарок сестра Сарра из Гомеля, весело сверкают. Это весна зачинается в городе Чирикове, и кому, как не любящим, ею наслаждаться, а у нас – все наоборот! Потому что одни – поляки, а другие – евреи. Ну а дедушка не просто так гуляет в новых калошах: он идет к одному дому, а дом – известно чей, и садится на лавочку и наблюдает, как по двору своего дома бродит пани Зофа. Но она уже не в шубе, шубу она проветривает на веревке, и лицо у пани Зофы еще злее, и еще больше торчит ее галочий нос, и непонятно, почему она такая злая и бледная и почему не рада, что сынок в Вильно, у панны красавицы Ядвиги Крыжановской… Тут дедушка возвращается, а в доме опять – хай! Это мать Хаи собралась рожать Розочку, и братцев посылают совсем по другому делу, а Хаечка – в углу, как собачонка, и дедушка не успевает до нее дотронуться, как она прижимается к нему.

И он поступает не по крови. Как все эти. Он поступает по любви.

– Внучка моя Хаечка, – так сказал он внученьке. По-еврейски, конечно, но о чем он ей сказал, нам точно передали. – Былиночка моя, травиночка, собирайся поскорее до города Гомеля. Деньги у меня есть, и они в той подушке, на которой я сплю. И на эти деньги езжай ты скорее отсюдова и у сестры моей Сарры, которая прислала мне калоши к празднику Рош-Гашана – так у евреев называется Новый год, и приходит он осенью, ну, ничего не совпадает, кроме страсти! – до времени затаись. И покуда, внученька моя любимая, весточки от дедушки не получишь, назад не вертайся.

И не успела мать Хаи родить сапожнику младшенькую, как старшей и след простыл… Едет Хаечка в чужой город Гомель и не ведает, что возлюбленный ее в Чирикове, в своем дому на кушетке лежит, бездыханный почти, а через всю его грудь – след кровавый.

А случилось так. Заспорили Стефан с пани Зофою насчет Хаечки. Зофа – свое:

– Прокляну!

А Стефан:

– Все равно на ней женюсь!

Она:

– Мы поляки!

А Стефан и скажи:

– Среди всех полячек Ханночка моя – наилучшая!

Тут пани Зофа не стерпела – сдернула со стены хлыст… У нее до революции заводы были конные. Громадных лошадей они с мужем разводили, муку возить и все другое, а потом, как революция, так ни муки, ни заводов, и муж от расстройства умер. От всего имущества один хлыст остался, от всего родства – сыночек единственный; так вот она, курва старая, хлыстом этим сыночка огрела. Перебила ему жилу. Из главных! Упал Стефан, и в глазах огонь потух.

Вдвоем с кухаркой Настей Зофа Стефана едва до кушетки дотянула, ростом-то его Бог не обидел, да и ничем другим. А теперь что? И квохчет над сыном гонорливая Зофа, и вопит, что было у нее – все: и муж, и кобылы с жеребцами, и даже автомобиль был в тринадцатом году – сиденья сафьяновые, шофер с козырьком, – а теперь Стефан только, да и того жиды отбирают…

И уже не квохчет пани Зофа – волчицею воет!

И уже не волчицею воет – шипит змеею!

– Жиды – жиды – жиды…

Шубу одевает и шляпку, чтобы до евреев бежать – Хаечку, значит, хаять… Могла бы, конечно, Зофа к евреям и без шляпки с перьями заявиться, но полячкой она была, а поляки, они такие.

…И дальнейшее происходит: Хая на деньги благородного еврея покидает Чириков, а к Стефану приходится звать доктора Ивана Ивановича Киселева.

Иван Иванович еще земским был: тихий, обходительный – не то что Швейцер по женскому делу. Один порок имел – тяготение к спиртусу. Да и тут камнем не кинешь! Ведь у него дома везде спиртус! В буфет полезет Иван Иванович за вареньем крыжовенным, а там – спиртус. В подпол за капустой спустится – и там бутыли со спиртусом. Некуда ему от спиртуса деться.

Вот уже в новые времена соседка моя квартирная, инженер Евгения, через это пострадала! У ней в ящике,где она служила, спиртусу было рекою. Что они в спиртусе держали или обмывали что, но Евгения клюкву для клюковки кошелками с Тишинки таскала и год от года на лицо краснела… Одна жила. Вот я ей говорю, как родной дочери:

– Погибнешь от своей клюковки! Принеси спирту, я тебе маседуан настою.

Она вытаращилась.

– Маседуан, – объясняю, – ягодный.

…Ягоду берут всякую, по горсточке – смородину красную, малину, вишню без косточки, черемуху даже – и в мисочку, и подавить, можно и руками. А сок потечет, туда спиртус, еще прибавляется сахарок, потому что сладкий маседуан, для дамочек, и на два месяца в теплое место…

Евгения руками замахала:

– Два месяца? Это еще прожить надо!

– Дура ты, – говорю, – Евгения, хотя инженер.

Не послушалась, на работу – бегом, в ящик свой… А тут случился у них праздник: день важный или орден кто схватил – у самой Евгении каждый год по медали прибавлялось, – так они, верно, не из той бутыли клюкву залили.

Мужикам-то ничего, а моей Евгении – лютая смерть.

Увидал Иван Иванович Стефана и за голову схватился:

– Кто его? Да за что?

Не призналась Зофа, что сына покалечила. Но просит:

– Вы уж, доктор, будьте любезны, никуда не заявляйте!

Вздохнул Иван Иванович. Он ведь как врач – исключительный, это вам не врач-грач из полуклиники.

– Рецепт, – говорит, – я вам на микстуру выписываю. И бульоном вы его с ложечки серебряной кормите, но будет ваш сын в таком состоянии, пока его жизнь до себя не возбудит… Медицина тут, пани, бессильна!

…А в городе Чирикове, хотя пани Зофа всему базару рассказала, что Стефан к невесте отбыл – пани красавице Ядвиге Крыжановской, а Хаечкины родители, те вовсе молчали, и Кантарович – ни гугу! поскольку ему с Натанчиком отказ вышел, но в городе Чирикове приключения эти вовсю обсуждаются: бесподобные были возлюбленные, а теперь девушка неизвестно где, и праздники проходят без ее искусства, и никто не кричит – Браво, Хая! и – Хая, ах! – нету ее тут, и Стефан истончается, молодой красавец.

Но тут находится одна.А ее и не звал никто! Она приходит и говорит Зофе:

– Допустите меня до своего сыночка – я вам его оживлю! Но деньги вперед. А не получится – деньги все равно мои. А получится – берите меня в невестки, и чтоб без обману! Я вам не еврейка, я – Рысакова Лидия с чулочно-веревочной фабрики. И у меня знакомый есть, он в той организации служит, от которой вам не жить!

А Зофа давно голову от скорбей потеряла… И Рысакова – у Стефана. И дверь за собой закрывает.

Час проходит.

Другой.

Тут она выходит, паскуда, и просит воды. А пуговицы на кофточке наперекосяк, тоже – невеста! Настя в возмущении:

– Нахалка ты, Рысакова! Со всем бульваром гуляла – подол не высох!

Та Насте язык показала, а Зофе:

– Не беспокойтесь, мамаша! Все будет тип-топ!

И третий час она с ним. Он всегда ей нравился, развратной…

Но вдруг – крик! Там, где Стефан. Может, и Стефан? Женщины наши туда, а навстречу им эта, мимо и бегом, с мужицкими словами, и деньги забыла! А Стефан в прежней красе с кушетки поднялся и возлюбленную кличет. А ведь всем понятно, кто это… Не Лидия, а Ханночка! Так он и зовет – Ханночка! – и глазами пламенными вертит. Но огонь страсти гаснет в нем без удовлетворения, и он, к подушке клонясь, шепчет – Анюта! и еле-еле дышит, но не вздох у него из груди, а только – Хая! Хая!..

И заголосила тут пани Зофа, и без шляпки – к евреям. А у тех опять – ужин, но теперь вместо Хаи – грудная Розочка.

Бухнулась тут пани Зофа на колени и просит:

– Жидочки вы мои дорогие! Пусть ваша доченька идет до моего сыночка. Погибает он без нее! Да!

Сапожник с тоскою признается:

– Такой оборот случился – убегла от нас наша Хаечка! Не схотела взамуж за Натанчика Кантаровича!

И плачут они теперь все вместе – евреи и эта полька – и волос дерут на себе. А Хаечкин дедушка, он открыл глаза, и он с удовольствием смотрит на такую картину, и он уходит в заднюю комнату и пишет в Гомель, как условлено. Но и на письмо нужно время, а Рысакова Лидия в гостях у того – из организации…

– У тебя, дурня, чайник алуминевый, а у ляхов-лишенцев дом – полная чаша! Где пролетарская справедливость?

– И где? – тот удивляется. – Революции закончены. И как теперь трудящимся имущество добывать?

– Очень запросто! – Рысакова отвечает. – Отстучи ты в Гомель, что в Чирикове поляк сумасшедший. Может, опасность представляет? Может, белополяк или что?..

А этот – стукач, ну, он и отстучал!

…И снаряжается карета в Чириков, и рубаха смирительная уложена, и три здоровенных санитара, быки, а не мужчины! на дорогу чай пьют, а дедушка только из дому вышел, он еще мимо «Арсу» плетется, шарк-шарк да трюх-трюх, и дело будет проиграно… Но тут и в дальнейшем чудо! И не Божье даже, а от людей, а люди-то какие: Миша и Вурст, парочка мировая друзей закадычных.

– Почтеньице наше!

– Кароший денек!

Вурст трубочкой попыхивает, а Миша к благородному еврею дитёю тянется:

– Не могём ли вам службу какую учинить?

И шепчет, что честные граждане Чирикова историю эту давно наблюдают, любящих жалея. Но сейчас новое сообщение поступило – сети расставлены, да и времени вовсе не осталось.

– Вэй! Вэй! – стал дедушка седую голову на грудь клонить, а Вурст:

– Не надо стональ! Гору – не беда!

А Миша:

– Мы с Вурстом завсегда за любовь!

И свистит что есть силы. Они ж голубятники, Миша и Вурст, и это их самое любимое веселое занятие! И почта у них своя, голубиная, и в любой город – пожалуйста!

И стая голубей опускается на бульвар, а это почтовые голуби, и каждый лучше и толще другого. А один, наилучший, садится дедушке на плечо, горлышко раздувает, клювом алым дедушкины пейсы поклевывает, и наш дедушка расстегивает лапсердак, а это такое еврейское пальто, и бесценное письмецо голубку без сомнения вручает… И голубок летит, но сперва он делает круг над городом, ему открывается Чириков с птичьего полета, он машет крылом на прощание и летит к себе к Гомелю. Он летит против ветра, но и быстрей ветра летит! И хотя Гомель в тысячу раз больше Чирикова, голубок нашу девушку находит, и Хаечка – с письмом.

А как прочла, взрыдала – Вэй, Вэй! – от радости, как ее дед от печали, они ж евреи! – и без сборов на вокзал. А на вокзале поездов видимо-невидимо, и все в разные стороны, кто куда, Хаечка в недоумении, но тут Главный кондуктор, мужчина почтенный, но и он, как вся вокзальная публика, красоте Хаечкиной и ее виду с голубком дивится, к Хаечке подходит и фуражку зеленую перед нею снимает.

– Я, – говорит, – Главный кондуктор всей станции города Гомеля. А почему, девушка, на глазах у вас слезы?

А Хаечка сокрушается:

– Не знаю я, милый человек, как мне до родного Чирикова добраться!

Задумался Кондуктор.

– У меня сегодня ни одного свободного поезда. А тот поезд, что неделю назад на Чириков ушел, еще не возвернулся. Бежите вы лучше на шоссейку! Слышал я нечаянно – снаряжена карета в город ваш за больным душевно и выезжает по-быстрому.

Он это говорит, а Хаечка уже на шоссейке, и голубок за нею, а тут как раз карета, и санитары, хотя и быки! но мягчеют от девичьей красы и Хаечку с голубком к себе пускают.

Смеются только:

– Жаль, красавица, что дорога наша с вами только в одну сторону!

А девушка и не догадывается, за кем такие быки посланы… А путь перед каретою с холма на холм, и вербы пред дорогою преклонилися – зазеленело вовсю. И стада на лужках. И церковка какая маковкой на солнышке блещет. Такая удивительная дорога на Чириков, что многие, кто в других землях побывал, говорили после:

– Нет в мире дороги лучшей, чем на Чириков!

Но сколько слез пролито на этой дороге теми, кто из Чирикова уезжал, чтоб больше не вернуться!

А Хаечка едет домой к возлюбленному своему, и ей до этих слез далеко. И когда чугунный мост они проезжают – и вот он, Чириков, будет сейчас, – она выпускает голубка, и он первым достигает Чирикова, и на бульвар, а там Миша наш дорогой… И они с Вурстом собирают граждан.

А санитары удивляются, почему музыка в Чирикове гремит и детишки шары запускают. Это народ, который по любящим скорбел, он весь тут: толпится и песни поет, и цветы кидает Хаечке, когда та противу ворот Зофиных из кареты выпрыгивает. И пока санитары носилки достают и рубаху смирительную ищут, девушка уже в дому. А в дому, как в склепе – занавеси спущены, перед Маткою Боской свеча тлеет, истончается, как Стефанова жизнь, а доктор Киселев Иван Иванович у длинного носа Зофы нашатырь держит, чтобы она раньше сына не померла. Но Хаечка ничего этого не видит, она видит только дверь в комнату, где возлюбленный ее, и к нему, лежащему в полном бесчувствии, кидается, ручонками своими обвивает.

Хорошо, что Настя успевает замок замкнуть – силы разом пробуждаются в Стефане, и хотя девушка умоляет стыдливо, как и положено девице, все происходит с ними!..

А Стефан совершенно выздоравливает, извиняется перед милою и называет женою дорогой.

И три дня не выпускал Хаечку Стефан – поляки, они такие! а мать его, пани Зофа, прислуживала им, как служанка, и в постель кушанья подавала.

Так Бог наказал ее за любящих! Хотя одни поляки, а другие – евреи.

А у тетки моей родной Ксении муж был хохол. Тарасом звали. Тетка его – Тарасеночком-поросеночком. А он ее – Ксю.

И вот в Первую Империалистическую, когда еще Гитлер не наступал, заболел Тарас и стал помирать. Помирает он, за попом послано соборовать, да церква далеко, верст шесть будет, а Ксения по хате мечется:

– Чем попа кормить?

Жили небогато, и война идет. А Тарас с лавки:

– Петушка зарежь, Ксю!

Тетка Ксения петуха зарезала, варить поставила, а попа все нет, а Тарас и просит:

– Ксю, дай супу, Ксю!

Всю жизнь так-то – Ксю да Ксю…

Попил Тарас бульону, а поп не едет – лошади слабые, сильных на фронт угнали, и говорит Тарас:

– Ксю, иди прощаться. Умираю.

Тетка к нему, в лоб целует, а он:

– Ксю, ляжь со мною.

Она и прилегла и ну его обнимать, целовать…

– Да не так, Ксю!

– А как же, Тарасеночек?

– Да как смолоду! Юбку сними, Ксю!

Пожалела его тетка Ксения, а он ее: тюль-тюль, да тюль-тюль, и умер.

Отлетела душа Тарасова…

А тут и поп во дворе. Тетка вскинулась, заголосила:

– Тарасеночек мой единственный!

Такой роман.

А Хаечкиному дедушке Господь послал смерть тихую. Скончался дедушка возле «Арсу», с улыбкою за детишками Хаечки наблюдая, и не заметил, как умер, на скамейке, на том бульваре, к которому всегда сердце рвется.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю