355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Поволоцкая » Разновразие » Текст книги (страница 13)
Разновразие
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 19:20

Текст книги "Разновразие"


Автор книги: Ирина Поволоцкая



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)

III
ЗВЕРИ НА БЛЮДЕ

– Бабушка, а черт есть?

– Спи, милая… Все есть.

Из разговора.

Щука по-жидовски и судьба-индейка

Не по сахару речка бежит,

По изюму рассыпается…

Щуку по-жидовски, а это блюдо так называется, и обид никаких, можно только с острым ножом изготовить. А если нож тупой – стараться нечего. Блюдо кропотливое, щука должна быть щукой, по-старинному фунтов на шесть брали… А то на Восстании в гастрономе продавщица рыбная меня до сердцебиения довела: щучьих детей подсовывала, а у самой в подсобке щучины заложены.

Я ей говорю:

Я – научный работник по этому делу. Люди за мной стоят знаменитые! Щуку ждут в моем исполнении! И если ты мне щуку какую надо не выдашь, я до твоего министра дойду. До суда! Придется тебе, девушка, апеллировать и денежки тратить, так что лучше сразу договоримся!

Щучка!

И, получив необходимую щуку, сперва очистим ее от чешуи, а потом взрезаем до самого хвоста. И щучье мясо из щуки вынимаем – чуть-чуть при коже оставим, а так все вынем, и еще прямую кишку. Прямая кишка в это съестное дело употребляется – у нас, в Белоруссии, евреи живут экономные, поэтому и кишка необходима, и печень, и голова, без жабр конечно, и молока с икрою, смотря по экземпляру… А теперь будем скоблить от костей и глядеть в оба – чтоб косточку какую не пропустить и рук своих не поранить. Вот! Булку белую размочим. И луку возьмем, головок десять. И рубить острым ножичком мелкомелко, посолить, поперчить и – через решето… А в конце яйцо прибавляется. Одно, и сырое. И рыбий фарш укладывается во всю щучью длину. Зашьем, и получается опять щука. И в кишку тоже фарш набивается, и в голову рыбью пустую – тоже фарш. А лишний останется – а у меня ничего лишнего не бывает, – я из него шарики скатываю. И в кастрюлю, варить, но секрет в том, сколько воды. Я никогда воду не прибавляю, а налью, чтобы она, щука, из воды высовывалася, но не слишком. И под крышкою кипит себе часа полтора.

Ну а остальное – по вкусу!

Одни – с хреном предпочитают свекольным. И с картошечкой разварною.

Другие – соус белый шафранный. Да еще медку туда…

А некоторые евреи – изюм отварной и лимон режут. Соус получается кисло-сладкий. Еврейский.

А Нестор Платонович, он – только с хреном! И чтобы моего собственного приготовления. Я хрен в ванной тру, плачу, Евочка капризничает, соседи – в неудовольствии, а Нестор коридором ходит в предвкушении и «Тилитомбу» насвистывает.

– Тилитомба! Тилитомба! Тилитомба! Песни пой!

…Пел дивно. Прямо как певец почти. Я за это пенье ему все прощала – и что ревновал меня, и что гулял с приятелями… Да!

А вечером, бывало, придут: брат его двоюродный – поп, жена брата, потом еврейкина дочка, Фаина, у нее дискант был, в хоре пела, – сойдутся все да как грянут «Узника»!.. Так вся москанализация с мест повскакивает! И к окошкам…

В войну ее уплотнили, и в здании ревтрибунал стоял, это уже при Хрущеве – нарсуд, а тогда – ревтрибунал. И от этого трибунала все девки детьми накачались. Одна, во – квашня! – смеялась: мне от Сталина подарок! А ее на сносях в тюрьму заключили. И того, у которого с ней было – из ревтрибунала, и его – в тюрьму.

А младенец, если родился, понятно где родился.

А выжил кто?..

А говорят, судьба – индейка! Не знаю, не знаю.

…Я помню двух индюков, его и ее, купленных на праздничное съедение прямо с деревенского двора, с веселой воли, и взятых на холодную веранду чужого дома.

Они сидели не двигаясь, бок о бок, индюк и индюшка, рядом с давно засохшим букетом астр. Они еще с надеждой клевали и пили, заводя назад голову, и ждали своей участи, любопытным оком в золотом ободке высматривая сквозь стекла человечью прекрасную жизнь. Как в аквариуме, плавали от розового пятна настольной лампы к багровым всплескам камина разнообразные люди, шевелили руками, открывали рты, не задумываясь, какое зрение у индийских кур и есть ли колбочки и палочки в их сетчатке, я и сама плавала под обреченным индюшачьим взглядом, и каждый, кто приезжал ко мне в ту долгую осень из близкой столицы, шутил:

– Судьба – индейка!

Но я не верила.

Первым в царство теней ушел индюк.

Вероятно, его птичья душа, отлетая, все оглядывалась на веранду, но мы были не вегетарианцы! О, как благоухало главное блюдо праздника, как лоснились жирные пупырчатые ножки птицы, а капелька брусничного варенья, скатившись с жареного крылышка, замирала на краю тарелки… Кстати, если и вправду судьба – индейка, то даже у индейки – своя судьба?

Вторую птицу ели в будни. Бульон был мутным, а сама индюшка, полдня кипевшая на малом огне, черства и солона.

– Надо было ее, мамочку, в духовке запечь со сметаной, тут бы глупенькая и помягчела, – сказал расслабившийся от сельского воздуха и выпитой водки внезапный гость, когда вилка, стукнувшись о сухую индюшачью лапку, отскочила и мерзко скрипнула по тарелке.

Но тут она, самолично порешившая обеих птиц, вскочила из-за стола, в сердцах грохнув стулом, и взмахнула кухонною тряпкой над столом, на котором было понаставлено всякой снеди, ею же приготовленной, а она всегда готовила много и впрок и держала на коленях тряпку на всякий случай – вот он и наступил, случай, чтоб перед вспотевшим носом глупого гостя – тряпкою, как флагом…

– Да я за свою жизнь столько нажарила индеек да кур, да цесарок с цесарями, что, если бы они враз поднялись, неба не стало бы видать из-за них, жареных!

Гость как мазанул вилкою, так и обмер. Верно, представилось ему небо, переливающееся, как китайский атлас или японский нейлон, а по нему жареные индюшки летят. А вдруг такая птица сорвется с небес и – прямо в руки. И не только гость, пусть его, гостя! и хозяева замечтались, или вспомнился им праздничный индюк взамен его неказистой подруги, но она – вот вредная старуха! заголосила, причитая, будто кто уж так виноват в индюшачьей гибели до Божьего срока, будто не она сама накануне смачно стряпала из индюшачьего сердца и индюшачьей печени густой сочный паштет:

– Бедная, бедная! Это ведь как птичка напереживалась, пока на веранде жила да сюда глядела, да это страшно подумать, видели, как мужа ее едят. Вот у нее с горя мясо-то и прогоркло!

Остановись, читатель!

– Иногда мне сдается, что эта старуха – моя судьба. И почему бы судьбе не быть хромой на ногу?

…Она пришла незваною. Теперь не верит никто – думают, что по объявлению или через знакомых. Ее хищно вырезанные ноздри говорили о страстях, а линия скул – о возможной красоте. Перевязав девочку шарфом, она схватила ускользающую таксу – на воздух! В помещении я задыхаюсь! – с грохотом отворила дверь, и все трое побежали прочь: такса стала прихрамывать, как старуха, а старуха крикнула не обернувшись – дома сиди!

– А ты – дома сиди! – повторяла она всегда и сердясь.

– Сиди, пиши, если работа у тебя не ежедневная. Такое ваше дело интеллигентское! Большевик Глеб Пантелеймонович и его ученая жена Ольга всю жизнь писали. Маршал – я со вторым моим мужем, Нестором Платоновичем, дачу ему караулила и котел углем топила – сперва не писал, как я его ни понукала, а пришла пора: ослеп, и ординарцев у него убрали, и адъютантов нету, а ему охота приспичила писать… Так что лучше пиши, пока здорова и глаза в сохранности. Писатели, которым я служила, писали с самого раннего утра и до глубокой ночи, целыми семьями, и детей своих к такому же поведению приучали. А если тебе в жизни ничего другого не открылось – обо мне пиши!

– При чем тут старуха? – возмутится недовольный – вроде того обиженного жесткой индейкой, гостя. – Известно, каждый может рассказать о своей жизни!..

Не верьте этому человеку! Да и что скажешь про себя? И потом: у тебя – как у всех. А вот у другого – все не так: и каша гуще, а любовь – так до смерти.

Верунчик, Вася и Петя

– Я – пан! А ты – мышь!

– А ты говно мое ишь!

Я если какое-нибудь животное на воспитание возьму, оно меня никогда не покинет. А брошу – помрет!..

Была у меня свинья английская. Черная, длинная. Вроде таксика. А звали Веркой.

Ее мне Василий Васильевич Парусов подарил поросеночком, это когда прощался навеки. На память и проживание. Подарил на Восьмое марта, а на Октябрьские резник пришел – Наум Резников.

И все неправда, что про свиней говорят! Верка чистоту обожала, в баночку пикала. Она со мной и Евочкой в комнатке жила. Отойдет в уголок – хрю! хрю! Я уже знаю, тащу банку, она и опорожнится. Аккуратненькая, бочка круглые, а вот ела, правда, как свинья – всё! Кроме перловки.

После Парусова и как от Елены ушла, поступила я на чулочно-веревочную фабрику в столовую, поваром второй руки, устроилась и домой ведро перловой принесла – для Верки, конечно. А Верка моя понюхала и отвернулась. Грубая пища! До революции по тюрьмам варили перловку да пшенку, а уж после – понятное дело… Но если пшено сварить можно необыкновенно и лучшей каши не бывает, когда с секретом, то перловка, она всегда перловка – и в рассольнике, и в грибном супу, и так. А стану я себе с Евочкой картошку на ужин чистить, Верка прямо за юбку дергает и глазки умненькие таращит – давай, хозяюшка, очисток! Со мной спала. Я ее в тазу вымою, она – прыг! на одеяло, в ногах свернется и до утра похрапывает. Утром – я на работу, а Верка с Евочкой – в палисаднике гулять.

В магазин кооперативный со мной ходила, а если к Вурсту – так впереди бежит… Ну а в магазине некоторые мужчины шутят – закроют меня от Верки своим мужским хороводом, а она, бедная, туда-сюда: где хозяюшка?

Тут я ей тихонько:

– Верунчик!

А она через ноги мужчин этих проказливых ко мне – и прильнет. Так любила!

А на Первое мая по нашей Спасской улице, уже имени Карла, но не того, а другого – Либкнехта, проходила демонстрация, и несчастье случилося. Вышла Евочка демонстрацию посмотреть, и Верка с нею, ей, Верке, интересно, а тут музыка заиграла, заслушалась Верка и зашагала со всеми.

Меня дома не было, а пришла – Евочка рыдает, а Рахиль-подружка через забор кричит:

– Наталочка! Верку твою демонстрация увлекла. Теперь на бульваре она, с каким-то чужим мужиком.

Побежала я на бульвар, а у крайнего дома, где переулок Огородный, мужик ходит. Мрачный. И с ножом.

Я – к нему.

– Не видали, дяденька, свиньи черной какой? Молодая. Английская. Веркой зовут. Она с дочуркой гуляла, а мимо демонстрация с музыкой и увлекла Верку…

А мужик:

– Вы мне, гражданочка, сказки не рассказывайте! Где это видано, что свинья на демонстрацию ходит. Привлекать надо вас за такие надсмешки! А кто вы сама такая, по фасаду видно – рюшечки и прочее!..

И ножом поигрывает.

Меня в страх бросило, но я крикнула отчаянно:

– Верка-Верунчик!

А Верка голосок мой услышала, поленницу у мужика этого рылом своротила – свинья все-таки! И вдвоем от мужика побегли-побежали…

У меня дар природной укротительницы: после свиньи цыпленка взяла. А кот нянькой для него. Приручила, как Дуров.

А было так.

Иду тропкой через овраг – это у нас в Чирикове овражек есть, через него на чулочно-веревочную фабрику дорога короткая, так вот иду, с работы шла, а за мной кто-то и нежно:

– Пи-пи-пи!..

Гляжу – комочек желтенький. Один. Без матки. Выводок коршун поел или собаки разорвали, ну, я и взяла.

Домой пришла, цыпленка – в горшок, горшок – на печь теплую. Стала ухаживать. Ртом отогревала! Хорошо, кот Вася помогал, я его в честь Василия Васильевича Парусова назвала, тоже – кот… А петю – Петей. Как Пиера! Вася, значит, подойдет к горшку, где Петя пищит, спать нам с Евочкой мешает, лапой его торкнет, он и уснет – думает, что это – я. Так и жили! Только, вырастая, петушок совсем в меня влюбился, даже к Евочке ревновал и нрав стал показывать. Любовь его непомерная наказаньем стала, никуда без него не выйти: ни в гости, ни на свидание… Я – за калитку, он – за мною. Уже полуторакилограммовый, а плачет!

А тут в Чирикове при торжественном стечении народа красный автобус пустили. Вони от него! Но можно мчаться быстрей ветра, и многие девушки и мужчины молодые свободные стали на красном автобусе до станции кататься – вокзал железнодорожный у нас в семи верстах, и хотя поезда курьерские мимо едут, интересно на поезд посмотреть, как он вдаль летит – к Гомелю или там Берлину…

А шофера автобуса вместе с автобусом из Минска прислали, и он вроде и не так уж плох, а никому не по нраву… А перед мордой у него висело зеркальце – происходящее за задом автобуса обозревать, а он пялится на меня, да и не только на меня – на многих наших женщин и девушек: сидишь в платочке или там в шляпке, а он – глядит. Но вот однажды петушок мой Петя за мной и вскочи! Что делать! Я Петю – на колени, а он головку на плечо мне склонил. Едем так, и – тпру! остановка! сигнал страшный, прямо сирена! А люди от войны, революций, испанки едва отходить стали, про коллективизацию еще слухи, но сирена воет. Уж не к войне ли какой? Пассажиры друг дружку спрашивают, а водитель сигнал выключил и ко мне подходит.

– Гражданочка с петухом! С вас штраф причитается. Вы на базар и так дойти можете, а не на автобусе разъезжать королевною…

Тьфу! Дурак!

Я ему сперва спокойненько:

– Товарищ водитель красного автобуса! Петушок не продается! Он – дрессированный, да я его и не брала никуда. Это он меня отпускать не хочет.

А тот как не слышит: карандаш слюнявит и деньги выписывает, такие деньги, что нам с Евочкой на них неделю жить. Если повезет…

И еще приказывает:

– Если у вас с собой денег нет, документ покажьте! И я вам квитанцию на место работы вышлю.

Тут народ чириковский взмолился:

– Это же наша Наталочка! Вы, товарищ водитель красного автобуса, в Чирикове человек новый, и вы не знаете, какую женщину чудесную наказываете! Она на чулочно-веревочной фабрике поваром второй руки, но в нашем городе нету лучше повара! И дочурку свою Евочку она одна воспитывает. Откуда же у нее деньги?

– Ладно, – говорит, – но пусть она со своим петухом дрессированным убирается! Я петухов ее даже с билетом катать не намерен!

Сошли мы с Петей-петушком. Ковыляем по пыльной дорожке, я с разочарования такого еще больше прихрамывать стала, а Петя, глупый, у ноги толчется. И уже не: пи-пи, а: ко-ко!

Вырос Петя.

– Ах, – говорю, – Петя! Нет у меня денег на курочек для тебя, чтобы мы, Петя, жили с курями и яичками лакомились с дочуркой Евочкой. Но даже если бы и нашлись деньги, Петя, хозяин наш – а он банкир был, в банке работал потому, – не разрешит курятник городить, выбросит нас с Евочкой на улицу: он мне Парусова простить не может, что с ним, с банкиром, не захотела, и к Елене мне уж не возвращаться, Ваня Еленин на меня зуб имеет, так что придется, Петя, тебя резать.

Тосковали потом оба с котом. Вася к горшку подойдет, в горшок заглянет, а нету Пети нашего…

А вот, но это уже когда Сталин деньги менял, одна дева старая, соседка моя московская с Композиторской улицы, Елизавета Витальевна, от грусти своей на Арбате яичко купила простое – не диетическое – и петуха вырастила. Назвала Тарзаном, но по голове била в младенчестве, и Тарзан на женщин зло заимел. Увидит какую, особенно в шляпке как у девы, сразу кидается и топчет.

Казнили Тарзана!

А деве, чтоб не страдала, я малинового варенья отнесла…

Да!

Лежу, думаю, неужели варенья из малины мне больше не варить?!

Ведь – апрель! Самое дело – рафинад запасать. Я с песком не варю. Только сахар-рафинад беру – сиропу больше и прозрачнее он, ягода полнее… А готовую ягодку выбираю осторожно и в баклажку складываю. Сверху уже сироп лью через ситечко.

Раздумалась о варенье так, а в голову – интрига…

Пугач, Абрам и заяц

А в подсобке этим пыжикам тушенку выдают.

Слухи.


Мне не надо, коту,

Шапки плисовой,

Шубки бархатной!

И опять про кота. Уже другого.

Этот кот был котом начальника по культуре Миколы Ефимовича Пугача, а звали кота Абрам.

Я к нему на дачу правительственную по рекомендации самого Михалева попала. Нестор Платонович преставился, Евочка наконец за своего военного инвалида Саню замуж вышла, а мне свежий воздух необходим.

Только он так говорил, Микола Ефимович, особенно после борща с ватрушкой чесночной:

– Я не Ефимович! Я – Юхымович! Здесь у москалей получается Ефимович и вроде еврей, а я – Микола, хохол чистоплеменный. И ты мне, Нонна, не подмигивай, – супругу его Нонной звали, – и глаза не делай! У меня в культуре столько евреев работает, и ничего, довольны евреи. Я даже котяру своего любимого, у-у-у, шкура! Абрамом назвал. А как живет Абраша?

А котик Абрам – мурр, мяу, мол, хорошо живу…

И Микола – свое:

– Но объясни мне, Нонна, почему у евреев всегда напереди штанины задираются?

И хохотать! А смех у Пугача будто кашель сухой.

А супруга его Нонна наоборот: всегда носом хлюпала, особенно когда своего Миколу слушала или горячее ела. Умилялась постоянно:

– Микола Ефимович так людям помогал, что и вспомнить страшно! Такой отзывчивый, человечный…

А Микола кота Абрама поглаживает, мясо из зубов выковыривает да похохатывает:

– Когда сплю, – похохатывает, – зубами к стенке!

Зубы у Миколы Ефимовича Пугача длинные, желтые, на темечке – лысина, а по аллейке к «ЗИМу» идет пузом, плащом габардиновым песок подметает…

И так вот Микола на своем «ЗИМе» катался, смеялся смехом нехорошим, а другие времена подступали, и время грянуло: Сталинумер – Никитавзошел, и вождей меняли.

Не только деньги, а вождей!.. Сегодня ты – вождь, а завтра – вошь.

…В нашей стране человек всегда работу найдет!

Интеллигенция, если ее откуда выбьют, – сразу в лифтеры или сторожа ночные. Барыни после революции на фортепианах в кино играли дивно. Вдовы профессорские – обеды готовить, не в домработницы, а просто обед. А чтобы с половичка пыль стряхнуть, так это никогда! Учительницы, кто поздоровее, пожалуйста, на бульвар, детишек водить с песнями, а называется группа. А про нашего брата и говорить нечего – был бы жив-здоров! Но когда вождя снимут… Его еще по портретам узнают, в очереди вперед пропускают, в домино приглашают, если он во двор выйдет, а на даче его многоколонной уже новенький живет.

Но для начальства поменьше – это тоже невыносимо!

И Микола Ефимович по культуре и раньше-то спасибо не говорил, шляпы перед дамами не снимал, но хотя ел с аппетитом. А теперь! От компота вишневого отказался!

– Изжога, – говорит, – сердце жжет! И еще ваши подсиживают!

И коту Абраму – кулак.

А подашь бефстроганов, он – рыбу! Рыбу пожаришь, а он – отварную! Отваришь с соусом польским, а он спрашивает: откуда в соусе яйца крутые?

Супруга Нонна – хуже! Стала за мной следить, сколько сливочного масла трачу! И еще мыши привалили – нашествие! А кот Абрам ни ухом, ни усом не ведет. К чему балованному труд, когда он молочка попил, рыбки поел, сметанки подлизал и перед телевизером на диване развалившись?..

А по плите – мыши. Две толстые сударушки, гладко-черные, пришли поживиться, а меня увидали: одна – в таз, я ее и сдавила, а другая – прямо в руки!

…А вот когда Гитлер наступал, я в питомнике работала, в Оренбурге, а Суслики туда шастали корни выедать, а сами крупные, как кроли. Женщины наши – ай! яй! яй! а они одну – за палец! А я их – за окорочка, и конец. Грамоту выдали за отлов. Тут как раз Гитлер отступил, нам с Евочкой в Москву к Нестору Платоновичу возвращаться, а к грамоте – деньги! Сто рублей!

А Пугачу я мышей ловить не подряжалась! Ну и объявила Абраму:

– Хватит чваниться, мордатый!

И рацион втайне сократила.

Уж он орал – вопил прямо. По коврам казенным валялся-катался, шторы рвал, пальму государственную опрокинул…

А Нонна с верхнего этажа, в недоумении, в страхе даже:

– К чему Абрам так кричит?

– Кошку, – вру, – хочет!

– Кастрировать Абрама! – Это сынок, у них еще сынок был, и тоже по культуре. Студент! А ничего бестолковее студентов некоторых и быть не может. Еще до революции шапки с городовых скидывали!

– Слышишь? – Абраму объясняю. – Какая опасность угрожает? Лучше смирись и характер не показывай. Я сама девушка с характером.

Через неделю нового режима Абрам мышь изловил. Изловил и во вкус вошел, телевизер бросил, мышковать стал лучше лисы. Я уже кормлю его по полному довольствию, а он к ногам моим мышу за мышой кидает. И ночью – не к Пугачу Миколе Ефимовичу, не к хозяйке Нонне, а ко мне, и с мурром. А спал только на спине, барин полосатый. Ему бы, как положено коту тигровому, Барсиком зваться, но ведь не мой кот. Я к себе сперва и приручать не хотела, да хозяева такие – не поговоришь!

И надоело мне без сливочного масла готовить – и зять Саня на парной инвалидной коляске за мной прикатил. Впоследствии, уже при Леониде Ильиче, его «Запорожцем» удостоили, но не без скандалу, поскольку в ноге – лишний сантиметр. Приехал, значит, зять, а я уже с утречка сложилась, тую набрала вечнозеленую, да не у этих, а в парке общественном, где от Сталина постамент. Потом к Нонне, а та надулась, что ухожу. А хотела с Абрамом попрощаться, и нет его. Неужели, думаю, на птичек решился? Уж я бы ему коготочки подпилила! Уж он бы у меня безоружным остался! А стала в коляску грузиться, окликает меня кто-то, тоненько и человеческим голосом:

– Не оставь меня, Наталочка!

Вздрогнула, оглянулась – на обочине Абрам сидит. Столбиком.

– Что вы, мама, сказали? – зять спрашивает.

И догадалась я, кто голос подавал.

– Нет, – говорю, – Абрам, нет! Ты не мой кот! Ты Пугачей кот! Я котов ни у кого не уводила. По молодости, может, да одумалась. Отпустила Васю Парусова. Давай прощаться, мурлыка!

А кот Абрам смотрит – не сморгнет. Нагнулась погладить, а он – плачет! Никогда не видала, чтобы кот плакал! Текут кошачьи слезки, а он и не утирается, как им, котам, свойственно. Окаменел… вот!

А через годы на Восстании у гастронома высотного кидается ко мне с поцелуями Нонна, в шубе каракулевой и шапке лисьей, а помада у ней – не отмоешься.

– Помните ли меня?

– Как не помнить!. За всю мою жизнь, кроме вас, один случай был! Министр временный у благочинных скрывался, так вот жена его – к попадье-матушке – ложечки серебряные пропали! – а матушка: моя Наталочка чужого не возьмет!

– Ах, – удивляется, – я и не знала, что вы у министра работали!

– У кого я работала и каких замечательных людей кормила, вы не спрашивали, а я не навязывалась. А вот что масла жалели, забыть невозможно!

– Не сердитесь, – просит, – я в детдоме росла.

– Ладно, – говорю. – Скажите лучше, что котик ваш бесподобный?

– Абраша? – и смотрит странно. – Я думала, вы слышали? Все счастья на нас посыпались! Сперва Абрам сдох. Мы его так баловали, а он сдох, бессовестный. На третий день, как вы съехали, и что интересно, прямо на половичке у кровати вашей. А не успели кота похоронить, Миколу Ефимовича сняли – и в Африку. А у него профиль европейский!

Профиль – не знаю, а нос у Миколы – картошкой. А вот котика жалко! Зачем, глупая, приручала? Мне этого нельзя! Но сказала, чтоб успокоить женщину, тем более она из детдома:

– Африка, – сказала, – не Колыма! Не Магадан!

А Нонна Пугач как не слышит, зеленая стала; и в ухо мне:

– Это все Хрущ чертов! Он виноват! Хрущ! Но ничего… еще вспомнит Пугача! Еще позовут Миколу!

Никто Никиту не любил.

Кроме интеллигенции. Она по нем соблазнялась и все прощала: Сталина злодеем назвал! Но и ту он допек. Из-за азбуки!

Пришла я к писательнице Зинаиде Николаевне в гости, я у ней еще до Пугачей работала, после маршала, а теперь так заходила, по праздникам, пироги спечь или еще что, захожу, значит, а у ней глаза красные и ресницы размазаны.

Удивилась я. После одной истории любовной, та история потом, в таком расстройстве ее и не наблюдала!

– Что с тобой, голубушка? – спрашиваю.

А она:

– Не могу! – говорит. – Не могу! Слово «заяц» писать и читать так не могу! Слава Богу, что отец мой до такого не дожил!

Отец у нее профессором был, ссыльным, конечно.

– Объясни, – говорю, – милая!

– Заяц, – говорит, – будем из-за Никиты через другую букву писать!

Я засмеялась даже. Ну, интеллигенция! Всю свою жизнь с нею толкусь, а чего-то не понимаю.

– Заяц, – говорю, – он и так заяц! Как не напиши его! Прыгает, бегает, морковку на огороде ворует, с зайчихой это самое… Он все равно заяц!

А Зинаида Николаевна глаза выкатила и головою качает: дескать, нет…

А это и была та московская писательница, которая удивительным блюдом владела…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю