355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Поволоцкая » Разновразие » Текст книги (страница 5)
Разновразие
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 19:20

Текст книги "Разновразие"


Автор книги: Ирина Поволоцкая



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)

Кладбище было новое: не выросли еще на этой земле густолистые деревья, да и сама земля была не черной и жирной, как положено, а сухой, вроде спрессованной пыли. Авангард положил на серый холмик пионы и стоял, все равно не веря кривым буквам на кладбищенской дощечке. Он отдал старухе, проводившей его к могиле, торт и деньги, какие у него при себе были – тридцать восемь рублей, сказал, что вышлет еще.

– Крестик поставим! – пообещала старуха.

– Креста не надо, – велел Авангард, – надо звезду.

– И звезду попросим, – быстро согласилась она и стала поправлять цветы на могиле, чтоб он убедился самолично – деньги не зря оставляет. Потом шла за ним, хотя ей было в другую сторону, дом престарелых на окраине, Авангарду надо на станцию, но она не отставала. Просто как приклеилась, да еще учила на ходу. А зубы ей, видно, вставлял местный мастер, бесплатно. И жарища была, а она все шла за ним, шла.

– Дома для старичков так надо возводить, – говорила старуха, – чтоб они как раз напротив сиротских стояли. Старички с детишками гулять станут, и какому старичку – весело, и дитя – под присмотром. Вот вы, сразу видно, партийный, вот вы и постарайтесь. Начальству своему докажите!

В автобусе Авангард задохнулся. Вместе с железным полом качнулась земля…

– Посадите дедушку! Поддержите его! – закричали пассажиры, когда неприметный пожилой дядечка в ковбойке и соломенной шляпе, как птица замахал руками – это Авангард никак не мог поймать поручни в полете, не поймал и стал тихо клониться вниз. Шляпа из соломки упала…

Ему подали шляпу. Сунули валидол. Открыли окно пошире. Из автобуса он вышел сам, и стараясь поровней и потверже ставить ноги, так, ножка за ножку, как детей своих в малолетстве учил ходить, так – десять шагов по солнцепеку – до первой скамейки в пристанционном сквере, потом до второй, с передышками, и к третьей, спасительной, которая в тени. Тут он сел и стал дышать, вроде получалось дышать, а что слаще воздуха! – и надышавшись, застыл сумрачным изваянием рядом с вечным гипсовым пионером.

А в Москве, куда он вернулся ночью, у Любы ждала его прилетевшая на два дня Светлана Авангардовна, и почему-то профессор был с Васей, который металлист. И обрадовались они ему, как подарку. Он это им и сказал, но обе женщины были с заплаканными глазами, а на столе, рядом с тортом «Птичье молоко», который Светка привезла, – в Новогорске давно уже по столичному примеру выпускали такой торт, но душили его, правда, слишком, – рядом с тортом, как вещественное доказательство его, Авангарда, преступного легкомыслия, лежало невостребованное! направление в Центр.

– В чемодане рылась? Нехорошо, – сказал он дочери, но уж больно та страдала, и он подмигнул ей:

– Ладно, собирай вещи! Пойду сдаваться.

А профессору – знай наших! – профессору:

– В этой жизни умереть не трудно…

И опять обступило Авангарда будущее. Обступило, обхватило, заграбастало. Нацелились на его жалкую плоть компьютеры и электронные пушки. Померк свет. И зажглись фосфоресцирующие циферблаты, задрожали стрелки, замигали лампочки, и рослое существо с вялыми теплыми руками стало его вертеть, поворачивать в разные стороны, а потом повлекло за собой в пахнущую грозой черноту, где вспыхивали электрические искры. Он послушно взгромоздился куда-то поддерживаемый этими же, знающими, что ему нужно делать сейчас, руками и лег, покорный на что-то жесткое горизонтальное и закрыл глаза. И все то, живое и живущее, что составляло кровь и жизнь нашего героя, было измерено до какого-то одного ничтожного лейкоцита, просвечено, подсчитано, записано на перфокарты и брошено на весы.

И пока весы еще колеблются, а существо с розовым пластмассовым лицом разматывает бесконечные бумажные ленты, он курит свой «Памир» сперва в роскошном туалете Центра, потом в уголке под лестницей. Он одет как на парад или праздник в дареный Светкой костюм, который ему безнадежно велик в плечах, но крахмальный ворот рубашки туго стягивает горло. И еще Авангард в галстуке, а на лацкане – наградные колодки. Он стряхивает пепел, и руки его дрожат. Что ожидало его? Он этого не мог знать, поскольку, откроем тайну – этого не знал и врач, который все еще медлил над компьютерным заключением.

А Авангард курил и думал, что вот Валентин Генрихович зря ждет от него весточки…

Новогорск далеко. Сшибаются над ним различные ветры, сухие азийские и влажные, из России. Зимой приходит холод с океана, летом закручиваются над желтой землей колючие вихри. Снег в Новогорске – черный, зелень по осени – серая. Это дымит на последнем издыхании родная «Роза Люксембург». В узбекской тюбетейке Валентин Генрихович идет, постукивая палочкой вспухший по весне асфальт, по той стороне улицы Мира, где лежит на тротуаре утлая тень от карагача. Конспирацию развели, хотели, чтоб тайна, поэтому до востребования, поэтому по два раза на дню спрашивает на почте бывший главбух комбината корреспонденцию на свое имя, а потом вежливо, склонив лысую голову: «Благодарю за беспокойство!» Красиво говорит по-русски Валентин Генрихович. Сердце Авангарда заболело – это он вспомнил о Лагутине, подкаблучнике и слабаке. Она еще едет в Новогорск, спортивная семья Лагутиных. Сам, конечно, лежит на верхней полке в синих трикотажных штанах и по обычаю своему читает или мечтает, задрав к потолку вихрастую акселератскую головенку. И как это в такое тощее существо, как молния, ударила гениальность? Светланка прилетит в Новогорск раньше их. Авангардовна любит скорость, и чтоб все было по-современному. Красивая у него дочка. А что у нее, у Светки, есть кроме отца? Один Дворец культуры. С ревизиями. Пока на свете живет Авангард, Светка – дочка, и в общем баба нестарая. Вон как заблистал очками профессор, когда увидел рыжеволосую пышную Авангардовну. Это так он величает Любкиного Игорька, а вообще-то он все равно ему Игорек, как бы Лиля рот не кривила. Он его еще на плечах таскал, нес через Красную площадь, а тот, вцепившись в дядькину шею, флажком намахивал трибунам. И тут Авангард стал думать о Любе. Она, конечно, будет ходить к нему сюда, носить компоты и все другое, что понадобится. Но он этого не хотел. Лучше бы он ее сводил куда-нибудь, в кино или даже в ресторан. И еще он подумал, что таких жен, как была его Зина или вот Васина Люба, таких больше нет. Не рождаются больше такие женщины.

И тут грохнуло!

– Краснознаменский!

Больных здесь вызывали через громкоговоритель.

Он сперва как не услышал, потом поспешно выбросил курево, и, подняв плечи к ушам, под перекрестными взглядами лиц обоего пола, как космонавт вступил на ковровую дорожку. Он еще прошел по ней шагов двадцать и успел подмигнуть медсестре в голубых шальварах по моде этого дома, которая уже раскрыла перед Авангардом высокую дверь; за ней, за этой дверью, пренепременно должна была начаться для него другая жизнь, и, помедлив мгновение, он круто развернулся и зашагал на выход, потому что в старой жизни у него осталось слишком много.

И запели в вышине пионерские горны, забили барабаны, выкрикнул вожатый осипшим голосом:

– Раз-два! – Раз-два!

– Кто ровесник Октября?

– Я – ровесник Октября!

– Раз-два! Раз-два!..

И, верно, оценив его выбор, благосклонная теперь судьба улыбнулась нашему герою.

…Вот он стоит перед Авангардом. Поседевший, постаревший, единственный на свете. Брат. Авангард Николаевич Краснознаменский. Технолог из Ленинграда. В сбившемся от столичной спешки галстуке, с необъятным портфелем командированного подмышкой, и улыбка, как на том фото.

– Зубы вставил, черт – говорит наш Авангард. И кидается первым, и замирает у того на плече, как птица. Все это происходит в виду величественного фонтана «Дружба народов», и присутствующая здесь Любовь Петровна сморкается в платочек.

И если не летят по небу блестящие черные автомобили, все равно эти радужные картинки напоминают видения будущего по Авангарду Краснознаменскому где-нибудь на исходе трудных тридцатых перед сороковыми роковыми… По крайней мере, наш герой счастлив, и важен, и полон достоинства, как будто именно он построил за одну ночь фонтаны из цветного стекла и фанерные дворцы с настоящей позолотой.

О чем говорят эти три Человека в последнюю свою встречу?.. Вот захмелевшая с непривычки от одного бокала Любовь Петровна признается, что она десять лет назад в ресторане была еще с Васей. А дети не зовут. И смеется, в общем некстати, но ведь она, Люба, всегда так – или плачет, или смеется…

А Авангард Николаевич вдруг рассказывает про своего дядю, знаменитого конструктора первых дирижаблей, одинокого человека, в квартире которого жили родственники с детьми от разных колен. Квартира была похожа на коммуналку, так много народу в ней обитало, и дядя никогда не знал, чьи дети сидят на горшках в прихожей перед туалетом. А на кованом сундуке в коридоре спала сумасшедшая Маргоша, бывшая жена дяди, которая бросила его еще до той войны. Ночами она раскладывала пасьянс, а утром в бумажных папильотках шла через темный двор за молоком и булками для дяди, а потом снова ложилась на сундук, и ее длинное тело подрагивало во сне. И не замечая Маргоши, бегали мимо сундука многочисленные мальчики и девочки и играли в лошадки, как было принято тогда у детей, и, разогнавшись, иногда влетали в комнату, где за большим письменным столом работал конструктор дирижаблей. И, ловко поймав кого-нибудь, выскальзывающего как уж, он спрашивал всегда с любопытством: «Ты чей?» Он кормил их всех, а потом умер в блокаду от голода.

А Люба – про маму. Как у них в тридцатом корову забирали. Ночку. Любиного отца и братьев на Восток отправили, а их с матерью пожалели. Мать больная была, и Люба при ней. А вот Ночку велели сдать. А Ночка не идет с чужими, упирается, а потом на колени встала. Но ее все равно увели. А как утро, и светать стало, в дверь кто-то – торк. Мать всполошилась, Любу спрятала, велела в случае чего дворами убегать, а сама – к окошку и топор в руках держит. А на улице – рассвело уже – прямо перед крыльцом Ночка стоит, и веревка на шее оборванная…

И Любовь Петровна наконец заплакала, глаза у нее, правда, были на мокром месте.

– Вот, – сказал расчувствовавшийся Авангард, – вот, она плакала из-за коровы, а теперь сын у нее профессор.

И добавил:

– Революция дала нам все, Люба!

А чтоб Люба быстрей смеяться стала, про Любу рассказал, какая она была красавица, просто Любовь Орлова. Вылитая!

Честное слово. Он, Авангард, как раз за год до войны в Москву приехал, и с вокзала – прямо к брату Василию, а Василий тогда жил на Маросейке.

– На Маросейке, – грустно подтвердила Любовь Петровна, – теперь имени Богдана Хмельницкого.

– А! А я думал, куда она подевалась, Маросейка? А она имени Богдана Хмельницкого, – счастливо глядя на Любу говорил Авангард, – ну вот, звоню, а было рано еще. Совсем-совсем утречко! Звоню, а на звонок мне старушка открывает… Маленькая такая, а въедливая! И все-то ей надо знать, и к кому-я, и кто. «Бабуся, – говорю, – что такое комсомол слыхали? Значок на груди – вот он. Среди комсомольцев, бабуся, бандитов нету!» А она за мною по коридору шпарит. А я у Василия уже был, комнату его знаю, стучусь к нему, а бабушка прямо из-под руки: «Не будите, он, – говорит, – вчера женился» А?! Каков! А тут дверь открывается, а на пороге… Да! А коса до пояса. А глаза. Любовь Орлова. Голос певучий: «Вася, это к тебе!» А Вася ее еще храпака задавал на раскладушке. А на вас, Любовь Петровна, было пальто. Я и сейчас помню – такое синее, драповое. Васино. И босиком вы были. Руку протянули мне: «Любовь!»… Ну, думаю, может, правда, Орлова. А я ей: «Авангард».

И наш Авангард все-таки рассказал, что больше всего любил рассказывать, как в августе тридцать пятого они всей бригадою на строительстве комбината имени Розы Люксембург взяли одинаковые имена, и все семеро стали Авангардами Краснознаменскими. Чтоб, когда придет Мировая революция, которая освободит всех угнетенных, всех обездоленных, всех несчастных и построит на земле светлое Царство Труда, Правды и Справедливости, где не будет ни горя, ни болезней, ни самой смерти, и все люди будут просто как братья и сестры, так вот, когда придет эта самая Великая и Последняя Революция, всегда быть в авангарде, и под Красным Знаменем, как велит выбранное имя.

– А скажите, Авангард Николаевич, – вдруг спросила Люба ленинградского Авангарда, – какое у вас настоящее имя?

– Настоящее, – тот даже не понял, а потом заулыбался, как он это здорово умел, – а, вот вы про что, Любовь Петровна… Знаете, родители меня назвали Евграфом, а дома я был Граней. А когда мы стали Авангардами, я все равно остался Граней.

Авангард-Граня. Дома, конечно. Время такое было, Любовь Петровна, сами понимаете. Энтузиазм и все прочее. Да.

– Понятно, – Люба кивнула, – скажите, пожалуйста, – лицо ее стало хитрым-хитрым, – а как нашего зовут?

– Не говори! – крикнул Авангард с таким отчаянием, что бывший Евграф смутился.

– Вот дурак! – сказала в сердцах Любовь Петровна, но провожать поехала все равно – сперва одного Авангарда – на Ленинградский, а потом своего – на Курский.

И когда Авангард отнес чемодан в купе, и плащ с пиджаком тоже, и стоял перед Любовь Петровной, как приехал в столицу для борьбы, – в ковбойке и соломенной шляпе, только галстук был, потому что на вокзале, где поезда дальнего следования, всегда торжественно в мирное время, особенно, если билет у тебя есть, – поняла Любовь Петровна, что видит Авангарда Краснознаменского в последний раз, и нездешний свет полыхнул по худому лицу навсегда отъезжавшего Авангарда – это дернулись вагоны; Авангард вскочил на подножку, и Люба пошла торопясь рядом с начинающими свой многодневный путь колесами, а еще совсем близкий Авангард, нелепо высовываясь из-за плеча недовольной проводницы, тревожился: «Осторожно, Люба! Не споткнись, Люба!» А потом странно морща губы: «До свидания, Люба!» – а поезд набирал ход, увозя в Новогорск Авангарда Краснознаменского, и тогда наконец, – совсем наконец, догадалась Любовь Петровна, догадалась, а может, вспомнила, с запоздалым прозрением крикнула: «Прощай, Ваня!» И по тому, как Авангард зачем-то снял шляпу и махнул рукой, мол, что там, или вот, бабы, но все равно стало понятно, что догадалась. Иван. А фамилия? Фамилия, как у Любовь Петровны, они ведь родственники по мужу – Шумаковы они.

Утка по-пекински

Шестидесятники сдают. У нас у всех скоро полетят моторы.

– Ну, это не про нее. Она крепкая женщина. Из тех, что болеют, а сами живут, живут и всех переживают. Дай Бог ей здоровья, конечно. Просто она никогда не принимала таблеток, а тут наглоталась.

– А я говорю – она упала. Сперва в зале у его гроба, а потом она упала еще раз, когда спускалась с лестницы. Двое держали ее под руки, и вдруг один споткнулся о ковер и отпустил ее, а другой все равно держал, но она рухнула. Упала и потащила за собой.

– Зато она сразу увидела тех,когда они пришли со своими хризантемами, и велела сказать им, чтобы они убирались. Значит, она хорошо видела и хорошо соображала. Она всегда хорошо соображала, и за него тоже!

– Но и он не мальчик был. И не ангел!..

…И тут лицо Ярополка, его еще и звали Ярополк, повисло передо мною. Ярополк был совсем не тот человек, о котором говорили сейчас, хотя он тоже умер. Правда, давно. Так давно, что скажи тогда, наступит время – и те дни будут так далеки от этих, из которых оглядываюсь, мы бы и в возможности будущего усомнились, но вот я оглядываюсь – и Ярополк передо мною с этим своим чудным именем и заячьим лицом, в ярко-синем чешском пиджаке и галстуке, где на пальме обезьянка, а ворот несвежей рубашки давит мощную шею, и он расстегивает верхнюю пуговицу, Ярополк, всегда-то ворот у него перекручен, лезет в карман пиджака и сморкается. Он редко болел, а вот насморком страдал постоянно. В самый неподходящий момент глаза слезились, а сам он бугрился страданием: чихал, шмыгал носом, промокал, морщился. Аллергия была неведома, и Ярополк всегда искал мятые платки по карманам. Он был самым старым на курсе ему исполнилось двадцать шесть.

Когда его лицо стало всплывать передо мною и не желавшая вспоминать душа стала вспоминать, перед клеткой в зоопарке с запертым в ней зайцем оторопь взяла, так не похож был косой на зайчика, так по-звериному хмур, с такой тоской к пространству, где, перекидывая наперед крепкие ноги, можно мчать, лететь, скатываться, плутать и путать, и замирать, и снова лететь быстрей волка, лисицы, собаки, мотался заяц по вонючему полу, и жесткие усики дрожали от неисполнимого…

Разговаривал Ярополк с нестойким смешком, будто пятки ему щекочут или жмут туфли. Вдруг он отпустил бороду. У него, темно-русого, выросла рыжая борода. Пришлось сбрить, он ее сбрил, а усы оставил, походил в усах, но и усы сбрил через некоторое время. Потом он стал носить берет, синий, как пиджак. От этого берета сердце ломит. Опять пришлось просить чеха из соседней группы, демократа, как тогда говорили; деньги вперед – иначе не везли. Он заплатил из стипендии, хотя, кажется, уже числился помощником коменданта и получал зарплату. Когда начались занятия после практики, он пришел в синем берете и с тех пор ходил в нем, сбивая беретку на лоб, до лохматых бровей, из-под которых глядел неспокойными своими глазами.

А вот самая красивая девушка нашего курса, которую он, по общему мнению, смел любить, называла его Полкаша.

– Полкаша, фу! – говорила красавица Жанночка, беззлобно отпихиваясь, когда он наскакивал на нее при всем честном народе, и, уже заранее отступая и пряча лицо, схватывал ручищами немыслимую талию.

– Отстань, Полкаша! Стоять.

Ярополк послушно приставлял к ушам растопыренные ладони, сгибал крепкие ноги в коленках – умильное преданное лицо глядело на Жанну. Игра была в том, что глаза в глаза он слушался и повиновался. Она требовала: «Фас!» – и Ярополк налетал на нашего старосту, к которому в свой черед благоволила Жанна. Но стоило ей отвернуться, забыться, как он в ловком прыжке бросался к своему тонкоталийному кумиру и чмокал плечико, обтянутое черным трикотажем. Если Жанна не сразу, визжа, отталкивала его, он блаженно и странно, не стесняясь припадал к ее острому плечу. А ведь все знали, а он и подавно, что староста и Жанна будут вместе. В этой жизни им было не дано избавиться друг от друга, и, когда они шли по коридору, удлиненная, но правильной формы голова с волнистым зачесом возвышалась над кругленькой женской настолько, насколько надо:предопределенность освещала их, гибельною чистотою веяло от безмятежных черт, и сероглазость обоюдная соединяла. Но ничего такогоо них было и подумать нельзя. Институт знал, что Жанна – девушка. И тут они поехали в ГДР (ну кому же другому было ехать среди специальной группы МК комсомола?), поехали и вернулись такими же, только она в еще более короткой юбке и бескаблучных башмаках вроде балеток, с бантиками на подъеме, а он – с портфелем из свиной кожи. И его, нашего старосту, сразу же избрали секретарем институтского комитета, так что портфель из ГДР был кстати – не то что портфель завкафедрой Ники, облупившийся на сгибах, с перекошенными замками, – а рыжий, гладкий, будто надутый изнутри, с одним, но крупным замочком особой конструкции. Теперь эти портфели из кожзаменителя носят заштатные командированные… А тогда они, то есть Жанна и староста, идут или стоят вместе, молодые боги, а Ярополк глядит – глядит и глазом мигает.

Между прочим, его самого еще на первом курсе двинули по общественной линии. Кем-то он числился в профкоме, собирал взносы, а потом сдружился с комендантом Петром Степановичем, человеком намного старше себя. Вдвоем под лестницей они вечно кипятили электрический чайник, если не молча передвигали шахматные фигуры… Петр Степанович, такой старшина-бессрочник, с крепким стриженым затылком, в сатиновом халате поверх пиджака, а из кармана торчат плоскогубцы или деревянная ручка пилы-ножовки, всегда что-то приколачивал, подкручивал, подделывал: построенное в начале тридцатых, уже не конструктивистское, но еще не в стиле зарождавшегося имперства, учебное здание требовало постоянного патрулирования, и Петр Степанович был по-военному зорок и по-апостольски прост: владел ключами и знал вступающих в царствие его; но, кажется, кроме фамилий, выкликаемых по-армейски, безо всякой интонации, от него никто и слова не слышал. Крикнет Петр Степанович: «Штейнбок!» – и стиляга Штейнбок сует в карман «штатной» куртки незатушенную сигарету; «Вяземцева!» – и толстая Вяземцева, только что протопавшая в резиновых ботах по красному паркету, жмется к стенке, лепеча, а Петр Степанович движется мимо и дальше, с ножовкою вместо шашки, инфернально позвякивая ключами, и растворяется в том воздухе, так остро пахнущем бедною скипидарною мастикой…

Петр Степанович и устроил Ярополка на платную должность. Ярополку были нужны деньги, мать у него болела где-то в Ельце или Коврове, и в браке он состоял, Ярополк; на курсе узнали случайно – по медицинской карте, и Жанночка потребовала:

– Сперва разведись, Полкаша, а потом играй в игруньки!

А он однажды пришел утром хмурый и говорит:

– Жанна, я развожусь!

Все-таки деньги были ему очень нужны… Когда объявили первую в стране лотерею, Ярополк купил сто билетов, а выиграл ерунду – парфюмерный набор, но зато обклеил бесполезными билетами стенку над общежитской койкой в комнате, где жил вместе с китайцем Гошей. Гоша был вторым человеком после Петра Степановича, который любил Ярополка, и даже стряпал ему по воскресеньям китайскую еду. Когда у Гоши пропал казенный фотоаппарат, выданный для учебы в Москве, Гоша на всех лекциях строчил трудолюбивыми иероглифами объяснения в посольство, но, как только черный посольский «ЗИМ» появился у институтского подъезда, спрятался в туалете и вышел оттуда только после громогласного зова Ярополка: «Гоша, на выход!»

Конечно, этивсе равно нашли Гошу и велели вернуться в Пекин. Гошин чемодан в аккуратном полотняном чехле Ярополк сам внес в автобус, где уже сидели и ждали Гошу четверо его соотечественников. Прощаясь, Гоша каждому крепко жал руку, и девушкам тоже. «Возьми меня с собою!» – крикнула Жанночка, а Гоша уже за толстым стеклом автобуса улыбнулся, кивнул головою, и соотечественники тоже закивали, улыбаясь… С той поры Ярополк жил один, никого к нему не подселили, но и на собрание с его годовым отчетом никто, конечно, не пошел, а день запомнился – двадцать девятое февраля. Год был високосный.

…Вот наш комендант, затылок его краснеет от напряжения, крепит канцелярскими кнопками лист ватмана к доске объявлений. Кнопки падают, но аккуратист Петр Степанович велит Ярополку, а тот, конечно, в берете, – «темечко мерзнет!» – острит староста, – Петр Степанович велит подобрать кнопки, а сам достает негнущимися пальцами новые из картонной коробочки. Кнопки летят во все стороны – жесткая белая бумага, скручиваясь, выбивает их из себя.

– Не придешь? – почти утвердительно спрашивает Ярополк, ползая по липкому полу: в ладонях кнопки, беретка синяя – на глаза, а глаза слезятся. Опять он простужен.

Мы еще существовали вместе, в перерывах между лекциями пели хором, деря глотки, и Ярополк пел со всеми и рубил воздух рукой, выкликая «Эх! Дубинушка, ухнем!» и «Как один умрем!»; в столовой поспешно сдвигали столы и сидели плечом к плечу, и мазали горчицей черный хлеб, который в ожидании будущего был объявлен бесплатным по общепиту. Какая-то странная лихорадка нас била, или время так лихорадило, оно и впрямь было безумным, то время… Даже завкафедрой Ника выкинул штуку. В том же феврале сделал предложение руки и сердца своей студентке С., и она благосклонно приняла его предложение. Фельетон в партийной газете назывался «Зачетка для Евы» – сам Ника в партии не состоял, но она, эта шельма, была комсомолкой. И на каждом заседании комитета, объявляя перерыв перед значащимся за скромным «разное» одно и нескромное, наш новый секретарь, а тогда такие только входили в моду на роли руководящих (не рубаха-парень с русым чубом, а крепкий шатен с внятной речью), говорил:

– Ну что, старички? Пойдем покурим, подождем. – И улыбался длинным красивым лицом.

Но она не пришла. Да, верно, и не собиралась приходить. Ее меховая шубка так и мелькала по институту, будто нарочно плохо топили – это чтоб, накинув на плечи только что даренную меховую шубку, когда и полосатый нейлон был роскошью, она зябко поводила плечами среди однокурсников и однокурсниц. А ведь студентка С. была наша Жанночка Силина с тонкой, как у испанки Торрес, талией и крутыми крестьянскими бедрами. Может, в ГДР, куда она ездила рука об руку со старостой, она и решилась переменить жизнь? Какие жернова повернулись в этой хорошенькой головке, так мило стянутой светленьким пучком, и все волосы со лба – назад, и выпуклый лобик еще нежнее выбивающихся из этой аккуратности прядей? Как удалось ей совершить этот ослепительный пируэт в закордонных туфельках с трогательными бантиками? И, перелетев, перемахнув через много-много клеточек, встала на землю так пряменько, ровненько, так невозмутимо после, может, главного в своей жизни прыжка, и легкий-легкий вздох после победы… Староста, конечно, тоже шагнул, но этот ход был нормальным шагом на марше. А Ника как ни в чем не бывало шутил на лекциях, сыпал пепел на себя и на пол, наш новобрачный, и все в том же мятом пиджаке и неизменной кацавейке, которую носил всегда и про которую было известно, что «мамаша вязали сами». Это Ника еще на первой лекции сообщил, когда, распарясь от собственных слов и, разумеется, спросив разрешения у дам, снял пиджак и остался в серой вязаной безрукавке, которую и назвал кацавейкой, и заодно поведал про мамашу, вернувшуюся из ссылки. Никина мамаша, закончившая Сорбонну, была еще жива, когда ее сынок с неожиданной дерзостью провел блестящую, прямо-таки балетную, поддержку Жанночкиного полета.

– Я на все имею право в этот год, – будто бы сказал Ника там, куда его все-таки вызвали, а там,конечно, знали, что в жизни у профессора Ермолаева был совсем другой год, тоже по совпадению високосный. Да, время было головокружительно безумно, если онислушали Нику, – все сошло с мест и двинулось… И мы жадно вглядывались в Нику и Жанночку, пытаясь понять, как решилась она и неужели у них происходит то, чего никогда не было – мы точно знали! – не было у Жанночки со старостой. А Ярополк посерел лицом, но по-прежнему шутил – Полкаша пришел! – и так далее, и как обычно. Ждал, что она скажет «фас!» – и он кинется, – но на кого? на профессора? на старосту? Сейчас можно лишь гадать, что было скрыто во взгляде Ярополка, когда он подлезал к Нике с очередной семинарской работой или, подбирая кнопки, спрашивал на коленях: «Не придешь?» Но известно, что перед собранием Ярополк и Петр Степанович сыграли, по обыкновению, в шахматы под лестницей, попили чай и вдвоем, так дружили, отправились в актовый зал. После собрания они опять сыграли в шахматы, и комендант проводил Ярополка до самых дверей общежития. Он утверждал, что Ярополк был трезвым.

А в третьем часу ночи из двери, за которой жил Ярополк, выпало нечто в крови и блевотине и осталось лежать на ковровой дорожке. Этаж считался привилегированным – для иностранных студентов, для мелкого, не имеющего своей жилплощади институтского начальства, и медсестра Зоя из соседней комнаты выскочила в коридор прямо в рубашке и с бигуди в волосах и закричала, как в страшном сне. Ее вопль всех поднял, и уже на коленях рядом с отходящим Ярополком – он вскрыл себе вены на обеих руках, и его дыхание было пьяным, несчастным – Зоя, обрывая кружева по подолу и закручивая их тесными жгутами, то есть пытаясь остановить кровь, все подвывала, поскуливала, как деревенская, а Ярополк глядел куда-то в сторону, и только один раз, когда она теми же оборками подобрала свои слезы на его лице, глаза их встретились, и Зоя испугалась сумрачной строгости Ярополка. Он явно не хотел этого поспешного спасательства. И так всех: Ярополка, обвязанного кружавчиками, Зою с рваным подолом, демократических аспирантов в махровых халатах, нашего помдекана в трусах и остальных, набежавших с других этажей в разноперой ночной амуниции того давнего года, – застала «скорая помощь». Кто-то ее все-таки вызвал, и она увезла с собой Ярополка… Медсестру Зою отпаивали до рассвета сперва валерьянкой, затем кислым болгарским вином «Хамза». Ярополку в больнице зашили вены, на этот раз он остался жив.

Институт гудел: наш курс опять ходил в героях. Секретарь-староста летал из дирекции в профком, партком и обратно, а так и не обсужденная Жанночка Силина не таясь курила у деканата. Да и кому было останавливать ее, если Петр Степанович исчез.

…Но перед дверью следователя они столкнутся нос к носу, свидетели по делу, Жанна и комендант, точнее, бывший комендант, и Петр Степанович спросит по-апостольски просто: «Как живешь, Силина?» – и не успеет Жанночка задохнуться слезами, как следователь крикнет: «Заходите, Ермолаева!» – и она войдет к следователю, бывшая Силина, красавица Ермолаева, но всегда Жанна Ивановна. Не звучит? А вы родите девочку в Мытищах! Не в доме номер семь рядом с Телеграфом, где можно и Авдотьей назвать, и ничего, и даже здорово, а в Мытищах?..

Приказное открывание и закрывание фрамуг на этажах институтской лестницы, когда прямо из-под носа забирала спичечные коробки с окурками бесстрастная комендантская рука, кончилось раз и навсегда, поскольку эта же рука нынешним утром положила на стол директора заявление об уходе. В густой табачной вони мы стояли на последней, уже чердачной, площадке кружком, как в модном румынском танце, который так лихо плясался на праздничных вечерах, и Жанна была со всеми, пришла и встала рядом со старостой. Дело в том, что Ярополк оказался вор! Он брал деньги из профсоюзной кассы, брал-крал, а задолженность погашал уже из другой кассы, взаимопомощи, и на лотерейный невыигрыш деньги оттуда же; он, кстати, и профвзносы собирал прямо у окошка, где давали стипендию, – его синий пиджак всегда горбился у очереди, и не успеет кассир отсчитать пачку денег, а ассигнации были огромными, сразу видно – деньги, как Ярополк сует тебе под нос ведомость: «Пожалте уплатить! Билета нет? Все равно пожалте. Потом тиснем печатку», – и подмигивает, ухмыляясь, большим ртом, кривит брови и беретку поправляет, сдвигает на лоб. А ведь не лысым был волнистые русые кудри…

– Цвет волос русый, – прочтет следователь, потому что через двадцать дней Ярополк приведет свой замысел в окончательное исполнение, и каждого из того возбужденного кружка, только рук на плечи друг дружке не клали в том танце на чердачной площадке, будут пытать – нет-нет, не пытать! выпытывать, что да как, да еще швырять фотографии, приобщенные к делу, где неживой, но в беретке Ярополк стоит на коленях в странно живой позе, привалясь головою к дверце славянского шкафа, забытого, на беду, в скученном пространстве именно этой каморки, тогда как в других уже давно были утлые сооружения из древесно-стружечных панелей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю