Текст книги "Разновразие"
Автор книги: Ирина Поволоцкая
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)
Неправдивая калина
Сказала: цвести не буду,
Цвету белого не пущу!
А пришла пора – зацвела.
Неправдивая Пашечка
Сказала: замуж не пойду,
И сватов во двор не пущу!..
А пришла пора – так пошла.
Гаданье мне было перед войной, а как случилась революция и Пиер домой вернулся, так все исполнилось.
У нас после Империалистической голод был, поляки все помёрли, а мы с моей коллегой Марусей лошадей польских резали. Маруся лошадь по голове топориком – тюк! а я ей горло – кинжалом. Еврейские мальчики как узнали, ухаживать перестали, но Петр Иванович, на то и есть аляфрансе, на вечеринке только музыку заиграли, а я как раз в платье нарядном, лиф мыском, среди подружек стояла, ко мне подошел.
– Позвольте, – говорит, – вас на танец пригласить, барышня!
– Не танцую, – говорю.
– Почто? – спрашивает.
– Хромаю, – говорю.
А он меня всю глазами обхватил.
– Ах, это вы Маланьина дочка Наталочка?
Полюбила я его, и сейчас сердцу больно.
Усы у него, и походка, и голос: он всю Германскую во Франции воевал и там обольстительную науку прошел. И книжечка у него была одна, он ее часто смотрел, сядет так перед окном задумчиво, голову рукой подопрет, граф какой-нибудь. И читает, читает, а я, дура, нет чтобы поглядеть в книжку-то! Это уж после, когда удрал он на партучебу, а меня с дочкой Евочкой, да с матерью своей ведьмой, да с таксиком Валетом и другими собаками охотничьими, да коровами, козами и курами в лесу оставил, его б раскулачили, кабы не я, сиротинка, книжечку эту французскую подобрала, открыла, ахнула: не буквы там – картинки! Мужчина и женщина на каждой странице занимаются этим делом! А еще, но уже впоследствии, видела я в Москве одно блюдо, дорогое уж не скажу как. И нарисованы там бордюром кобыла с жеребцом, сучка с кобелем, лис с лисицею, заяц с зайчихою – разные звери, дикие и домашние, но все друг с дружкою: двадцать четыре любовных звериных пары, потому двадцать четыре варианта, известных от Змея.
Это блюдо серебряное одна замечательная женщина, московская писательница, над кроватью вешала, а я, нисколечко не стыдясь, тряпкою узор протирала.
Но тогда, в юности, я сознания лишилась в скорби. О, думаю, о! Вот он как со своей Франсуазой, бессовестный! Ругаюсь так, плачу, а сама запоминаю. Проклятый, думаю, аляфрансе!
Франсуаза у Пиера моего на столе стояла в рамке. Такая с виду незатейливая. Он с ней во Франции познакомился и в Россию пригласил замуж. До Варшавы они как-никак добрались, а дальше рельс другой, путь медленный, а за окном – лес.
Едут они первый день, а поезда в революцию ходили медленномедленно, француженка головою крутит, смотрит по сторонам – лес.Едут второй день, Франсуаза к окну прилипла, а за окном – лес.Едут третий день, а за окном – лес…
А на седьмой день утречком поглядела в окно Франсуаза, а там – лес,и заплакала она, воскликнула:
– Нет, Пиер! Нет! Я назад поеду!
И поехала в Париж, а Петр Иванович в Чириков, а оттудова домой и на мне женился.
Взял он меня шестнадцатилетнюю, люди наказывали: не обидь сиротинушку!
Сам отец Преображенский поучал Пиера дружески, я в щелку с подружками глядела…
– Ты, Петруша, партийный, – а голос у благочинного бархат, рекою течет, – но я тебя, Петруша, крестил. Дети мои родные, семя мое грешное, вашу партию учредили, а я поп и помру попом, потому в Бога верую душою. И ежели ты, Петр Иванович, сиротинку хроменькую обидишь, я не знаю, что тебе от партии будет, но Господь, Он тебя не простит, Петруша, потому блаженны нищие и всякие слепые, хромые, убогие, их Царствие Небесное.
Тут Петр Иванович слезу смахнул, благочинному ручку поцеловал, но такой уж он был аляфрансе, что и попов обманул, и врачу не поверил.
А врач это был у нас самый известный врач по женскому делу, специальность он в Вене одолел, и жену оттудова вывез – венку, и вальсы мурлыкал.
Смотрит дамочку и мурлычет.
Был он из евреев или немцев, Швейцер фамилия. Мне потом жена этого Швейцера чистосердечно рассказала, как Петр Иванович жаловался: дочку, мол, родила, а все бесчувственная… А я такая молоденькая была, такая душою чистая, горлицей я была сизокрылою, не понимала ничего, и кровать для меня совершенно не существовала. Я даже и не знала того, что его, моего мужа, беспокоило. Родила я дочку Евочку, радуюсь дочке, мужу Пиеру радуюсь, а он поспит со мною как с женой и спрашивает:
– Ну что?
А я ласково:
– Что, миленький?
Он – опять, а после:
– Ну?
А я ему еще ласковей:
– А ничего, Петруша, ничего…
И вот однажды велел Петр Иванович одеться мне понарядней, шляпу, ботинки и все такое, на лошадь посадил и к врачу повез. А врач Швейцер видом важный, цепка у него золотая, а под абажуром большущий такой кот сидит и глазами хлопает.
У евреев под абажуром на столе всегда кот сидит. У Швейцера сидел. И у Розы Ефимовны сидел. И в Москве у профессора Каплана Моисея Израилевича сидел… Сидит так кот и помаргивает!
Завел меня Петр Иванович к доктору в кабинет, а сам на крыльцо ушел. Покурю, говорит. А Швейцер ко мне:
– Как с мужем живете, дамочка?
Я ему – тоненько:
– Спасибо. Хорошо, – и даже не ведаю, о чем спрашивает.
– Хорошо, значит. А ничего у вас не болит?
– Спасибо, – говорю, – не болит.
– А лет вам сколько?
– Семнадцать.
– А с каких пор у вас, милая, месячные?
Я смутилась совершенно, но ответила.
А сама такая молоденькая, кудри под шляпкой, глаза синие, круглые.
– Понятно, – говорит Швейцер. – А теперь, дамочка, раздевайтесь.
– Что? – говорю.
– Муж ваш велел мне вас, – Швейцер объясняет, – на этот предмет осмотреть!
– Муж, – отвечаю, – мужем, но я сама себе женщина!
Так говорю ему, зардевшись.
А Швейцер все наступает:
– Позвольте!
И до меня дотронулся. Я встрепенулась и легонько его от себя. Я – легонько, да рука сельская!
Конфуз случился.
А Швейцер спину ушибленную потирает, но сам в восторге. И мужу моему уже не как мужчина, а как врач объясняет:
– Жена ваша могучего темперамента женщина! Но ждать надо! Ждать, дорогой.
– А долго еще ждать, доктор? – Петруша спрашивает.
Ничего Швейцер не ответил и только пальцем мне погрозил:
– У-у! Цыганелл!
А как на улицу вышли, Петр Иванович: дура ты деревенская, черт бы тебя побрал! – да опять на лошадь, да в лес к ведьме-свекровке.
Приехали домой, полегли спать, Пиер ко мне, как положено мужу, и опять спрашивает зло:
– Ну?
– Ничего, – отвечаю испуганно, – Петруша, ничего, миленький мой!
Наутро Петр Иванович собирает чемодан, уезжает на партучебу в город Чириков… На дворе – осень, я пишу ему каждый день, он же писем не шлет, но известия сами приползли: городская разлучница Петрушу моего присушила. И живут они меж собой не таясь, про нас с Евочкой и не вспоминают, а Пиер правую руку ее завсегда у сердца своего неверного держит. Таков он, аляфрансе!
А женихом был, идем по ярманке оба рядом, Пиер похож на Орджоникидзе, усы черные, сам кудрявый, у меня тоже волос кудрявым был, так вот идем, а все:
– Ох, брат с сестрицею, ох, красавцы!
А после свадьбы, в месяц медовый, и впрямь медовым был! уйдет Пиер на охоту, а я одену блузку дореволюционную, ее благочинная мне в приданое пожаловала, да на вербу плакучую в кружевах и залезу. Как раз над обрывом, у речки нашей, эта верба росла – сижу на той вербе, пою нежно, Петрушу своего из лесу поджидаю, а солнце жаркое, разморит, и вот уже сон сладкий. И во сне кто-то шепчет:
– Наталочка! Русалочка!
Я гляну вниз, а уж не во сне – под вербою мой Пиер, я – к нему и паду прямо в руки, а он меня в траву – и ну катать, будто я камешек гладкий.
А свекровка зубами стучит, гадает любовь перебить, чтобы счастье нас миновало. Ведьмаона была. Проснешься ночью, заслонка в печи – бух! – и холодом. Я вскинусь вся, к Петруше жалобно – Пиер! Пиер! А Пиер еще ласковым был:
– Спи, Наталочка. Мать на болото полетела!
У нас не Россия! У нас Белоруссия! У нас страсти дикие. Такие страсти!..
Я сама на разлучницу нож точила. А как наточила, спрятала на груди – и в город.
Пошла в партию. Представилась сестрою.
– Где, – спрашиваю, – Петр Иванович, брат мой, живет? И с кем? – говорю.
А они – мне:
– Есть у него одна, он с ней и в театр, и в кино. А вы случаем не жена ему? Такие глаза у вас, и сама вы из себя – куколка!
И адресок вручили.
Я – туда.
Дверь толкнула, а разлучница прямо передо мною стоит и на примусе яичницу жарит. А меня увидела, все поняла, лицо прячет! И-и-и! да – А-а-а! да – Не зарежь меня! А я стою, наслаждаюсь страхом ее, такая она черная, носатая, косынка на ней бессмысленная… Вынула я тут ножичек – она как завизжит, я ножичек под ноги ей швырнула, в дверях платье задрала – вот тебе! – и по улице бегом. А на бульвар чириковский вступила, навстречу мне Пиер, Петр Иванович, Петруша важно так идет…
Бульвар чириковский! Три аллеи как три подружки, две липовые, посередке березовая, к реке спускаются и город наш на две половинки аккуратно, как арбуз, разрезают. Многие узелки на память в тех аллейках завязались. А вот первый – несчастный самый!
Увидал меня муж мой обманщик, глазами заблистал. Рубашка на нем чесучовая, усы. Это уж как всегда. Такой красавец проклятый.
– Наталочка-Натулечик! Милая жена моя, счастлив я несказанно, что ты ко мне приехала. Как дочурка наша Евочка? Идем, – говорит, – быстрее ко мне в общежитие, чтоб любовью насладиться, пока товарищи мои учатся прилежно.
А сам, такой кот, от дома котихи своей меня отводит и в губы целует.
– Ах, Петруша, – обняла я его нежно, а слезы градом, – я же знаю все! Я дамочку твою зарезать хотела, да пощадила, потому что у попов воспитывалась. Любишь ее? – спрашиваю и сама плачу.
Черный стал, но молчит. Потом сказал:
– Ты жена мне!
А я свое:
– Любишь ее, Петруша?
– Пожалуйста, – говорит, – можно и ответить… Но только кричать не надо на бульваре противу «Арсу»!
Тогда в каждом городе «Арсы» были, и граждане, как осы вокруг этих самых «Арсов»… Вот Пиер и забеспокоился, и ус у него дрожит мелко-мелко.
– Скандалов, – говорит, – не терплю! А женщина эта мне соответствует по мужскому делу, пока нахожусь от супружества в отдалении. А ты хочешь – со мною иди, а хочешь – на все четыре стороны!
И крикнула я тут Пиеру от самого сердца:
– Нет, это ты иди, миленький! Иди скорее от греха моего! А то раздумаю, новый ножик куплю! Яичница твоя давно готова! На огне горит!
Отступил он тут, и лицо сказилось:
– Деревня!
И пошел от меня. Идет не спеша, у самого затылок стриженый, аллея ровненько песком присыпана.
Испугалась я, окликаю:
– Пиер! Пиер!
Зову, а голосу нет. Пропал голосок. Хочу вдогонку бежать, а ноги не бегут, не слушаются. А муж мой Петр Иванович идет-уходит не оглядываясь и лопатками под чесучовой рубашкой играет, это уж для форсу.
И повалилась я будто мертвая на городскую траву.
Матерь Природная, молю. Пресвятая Богородица! Главная Матерь наша! Не оставь меня, возьми к себе, как взяла матушку мою красавицу Маланью Лукашовну, как взяла в прошлом годе другую мою матушку любимую – попадью благочинную. Забери ты меня отсюдова! Одна я на белом свете, сиротинушка!
Но Матерь меня тогда не взяла – не пришел мой час.
А вот прошлой весною сижу на табуретке, картошку чищу у зятя с Евочкой на плодово-ягодном участке, а тут – кукушон…Сел на яблоньку. Сам толстый, головою вертит. Потом прокуковал два разочка:
– Ку-ку! Ку-ку! – и улетел.
И поняла я: это через кукушона Главная наша Матерь знак подает. Два года только мне и осталось.
Матерь, она точно есть! И не только по церквам. Всюду она, и в песчинке каждой, и в былинке какой-никакой. Обо всем печется, все знает. За то, что, по мужу неверному рыдая, о дочке-малолетке не вспомнила, – несчастье получилося. Стала моя Евочка с того дня в свекровку расти, и лицом, и костью. На нас с Пиером совсем непохожая, особенно теперь, как в годы вошла. В «Запорожец» свой плюхнется, губы подожмет, так без улыбки и отчалит – точь-в-точь свекровь моя лихая на возу едет копченою свининою торговать.
Мы суфражистыЗамесила на блины,
Испекла оладки…
Долго ли я плакала, долго ли убивалась, ногтями землю раздирая, это уж мое дело, но интересно другое: голову подняла – снег. Белым-бело на чириковском бульваре… Ну, думаю, как снег негаданно выпал, так и в моей жизни случится поворот новый, роковый.
…Встала, отряхнулась, мимо «Арса» заковыляла. В одном кармашке морковка с луковичкой, в другом – чеснок да горбушка ржаная, на голове – платок не зимний… Налегке, с одним ножичком безумная женщина к мужу прискакала, а теперь – ни мужа, ни ножа. Иду так одна, шепчу про свое, глаза в слезах, и вдруг окликают меня по имени. Ласково и женским голосом. Гляжу – какая-то верста коломенская, по моде наряженная, руками машет: пелерина на ней, муфта на шелковом банте болтается. И узнала я! Это ж знакомая помещицкая дочка, к попам нашим в гости ездила.
А надо сказать, что после революции многие помещицкие дочки повыходили замуж за простых мужиков, и эта так поступила. Но неправильно говорят, что помещицкие дочки все одна к одной. Некоторые такие рожи, что хуже скотницы! И эта не из плохих, но ничего бесподобного. Могучая, правда. Именем Елена. Фамилия Шенберг. Фамилия Шенберг не еврейская, а самая настоящая помещицкая для Белоруссии. Обнялись мы. Она про мою историю сразу догадалась – город-то у нас один на все деревни. И позвала меня Елена Шенберг к себе детишек нянчить, по хозяйству помогать.
– Иди ко мне, Наталочка! Я твои драники да оладки по сей день помню.
Я и согласилась. Прилеплюсь к городу и дочку Евочку сюда привезу.
Муж Елены карьеру делал. Уполномоченным начальником катал по окрестностям, а Елену одну неделями оставлял… А она все-таки женщина, и скучно дома, и вообще в Чирикове был такой лозунг: та жена хороша, у которой поклонников – хвост, а та, у которой поклонников нет, та нам – неинтересна!
А во мне таилось природное кокетство. Многие подруги впоследствии на меня мужчин приманивали, Елена и стала приставать:
– Пойдем на танцы, Наталочка, или еще куда. Я буду твой кавалер!
Была она большая, усатая, со мною как сестра, я же отказывала ей постоянно, боялась аляфрансе с разлучницей встретить…
А Елена, как только муж ее за порог, в беспокойство впадала. Ну просто тянет, тянет ее из дому. Она кой-как деткам, а их у нее уже двое было, кашку в рот покидает, муфту через плечо и побегла: то к знакомой одной, у которой дамочки с компаньерами собираются, то к веревошнику под граммофон плясать, а у того ручища – во! он ими что угодно мог скрутить…
Страсти в Чирикове разыгрывались бешеные, да это мне позже открылось, а в ту пору один Петруша мне светил светом вечерним угасающим.
Но тут лилипуты приезжают с Украйны и представления устраивают, и весь город гудит, как лилипуты играют «Макбета», «Разбойников» и «Бедность не порок» – потому что власть народная и никого нельзя обижать! И решилась я. Правда, нам с Еленою другая пьеса досталась. Называется «Три пальмы», но не из жизни африканцев, а три пальмовые ветки как знак вечной любви до гроба и после.
У меня с утра самого в груди стеснение, из рук все валится, да еще котлеты на сковороде ужались, вот я стою над ними, убиваюсь, а Елена по дому с горячим утюгом носится.
– Нашу сестру, – кричит, – сколько веков мучили! А теперь – все! Вырвалась наша сестра из заточения. Эти мужчины и представления не имеют, что в будущем их ожидает. Случится революция почище нынешней! И не горюй ты, Наталочка, по котлетам! Смотри, Бобочка, сыночек мой, и Томочка, дочурка моя, тарелки будто котики вылизывают. Волшебница ты! И как это из твоих рук выходит все такое необыкновенное?
А сама утюг оставила и за руки меня взяла.
– Булку, – объясняю, а сама печальная такая, – для котлет в молоке не размачивай. Только в сливках! А если нехватка сливок, как сейчас, то наилучшее дело – вода ледяная ключевая.
– Ах, Наталочка, – Елена восторгается, – как в дому моем с тобой светло и прекрасно стало! Полюбишь человека хорошего, тоже сюда приводи. Только не покидай меня, не оставляй никогда.
– Не покину, – говорю, – ты мне судьбой дарена!
А ведь покинула. И оставила.
– А вечером, – Елена говорит, – я тебе пелеринку дам и шляпку с сумкою, которые Ваня мой из Вильны вывез. А захочешь – сама выбирай! Все это теперь наше, общее!
У Елены Шенберг туалетов был целый гардероб. У самого Шенберга дом еще в беспокойные дни отобрали, и он прямо в кабинете пулю себе в лоб пустил. А дом, хотя отобрали, все равно подожгли, и Елена в доме горящем платья свои собрала одно к одному, в сундук сложила, в окошко на газон выбросила и только потом по плющу дикому в сад спустилась…
Это был такой раньше плющ и такие характеры невообразимые!
Отец Елены, когда живой был, предложил родной дочери застрелить ее или чтоб она яду приняла, в общем, как хочет. Но Елена наотрез отказалась.
– Я, – сказала, – еще пожить хочу. Жила богатой, могу и бедной. И вас умоляю остановиться. Нет у человека прав таких, чтобы от страданий отказываться, когда Господь их нам насылает на голову нашу.
А он ей:
– Это же Страшный Суд, Елена!
А она:
– Страшный Суд – не здесь, не сейчас! И такое, как ныне, уже случалося.
И книжку подходящую с полки достала, и перед отцом положила. Какую книжку – не знаю, но положила, на нужной странице открыла, а сама на диван присела. Так сидит она, отца сторожит, а сон ей голову клонит, и во сне шампанское – бух!
А это уже не во сне – отец родной на ковре мертвый лежит. И вот вам еще одна сирота на свете! Да кого этим удивишь, когда – только-то за лесочком – война Империалистическая, а под окошком испанка на прохожих кидается – а сама откуда пришла? – и по всей земле революции, одна за другой, одна за другой… Такие времена! Несчастных было тысячи, не счесть несчастных. А самые несчастные те, которые по малолетству не то что там откуда они родом не знали или кто у них отец с матерью, я уж не говорю про нацию, но именисвоего не помнили. Зато воровали искусно! Им бы в цирке служить, в блестках выступать, а они как есть голые и во вшах.
Елене Шенберг еще повезло. Она в платьях дворянских за своего Ваню легко выскочила, но с той поры никогда ничего не читала, как Ваня ее ни уговаривал.
– В республике нашей – ликбез. Всеобуч, Елена! А в доме – саботаж буржуазный!
А Елена:
– Привези ты мне лучше кофточку или платье шелковое, а можешь просто материю. Если денег мало, так бусы купи! Купи, Ваня, ожерелие!
Так и жили. Похоронки в другую войну Елене Шенберг дочка читала…
А вечером, как в театр идти, оделись мы с Еленою по-театральному, надушились необходимо и рука об руку на бульвар вышли…
Ничего нет лучше чириковского бульвара, по крайней мере в Чирикове! Кого тут только нет, даже и придумать невозможно кого-нибудь, чтобы его здесь не было. Особенно если суббота, как сейчас, а морозец легкий, воздух аппетит вызывает, будто огурчиком с грядки пахнет сладостно, и снежок блестит, а сам пухлый, как младенец. И в небе звездочки поблескивают, перемигиваются, а на земле – в Чирикове – молоденькие девушки перемигиваются да по сторонам посматривают с интересом, пугливо и ботиночками узкими по снегу – дзз-дзз – поскрипывают. А следом за ними, девушками, а девушки у нас, по обыкновению, сцепившись тройками, четверками ходят, воины молодые, шаг в шаг, и тоже тройками, четверками снег шинелями заметают – полы-то у шинелей, как у священных лиц. И другие кавалеры местные вслед поспешают, кто в кашне, кто в гетрах, а многие – в крагах. И вдруг банковский служащий какой солидный в башмаках кожаных, может, даже от сапожника Кантаровича – скрып-скрып, да и Кантарович, он тоже тут, и жена Кантаровича скрипит себе рядом с мужем. И от прошлой жизни дамочки одинокие, особенно польки, глаза накрашенные на мужчин таращат, носом – в мех кошачий, и фетровые ботики у них на полувенском каблучке. И карлик Миша с колбасником Вурстом – друзья закадычные, кавалеры знаменитые… И другие лица, известные в Чирикове, они все тут!
А мы с Еленою идем парочкой, кудри распустили, у нее – золотые, у меня черные, одна ростом побольше, другая поменьше; мы потом и на вечеринках костюмированных одевались соответственно: она – Опанасом, а я – Натанчиком, и вот идем быстро, на каждой по шляпке, ридикюли в руках зажали, время-то бедное, и все – на нас. А мы – ни на кого! А мужчины, те прямо столбенеют.
А Елена им:
– Мы с подругою – суфражисты!
К театру подходим – толпа еще гуще, не толпа – студень густой! И вдруг навстречу нам тоже парочка: как две рыбки плывут, проклятый аляфрансе и разлучница.
Я – ах! – и назад.
Но тут какие-то сильные руки меня крепко за талию обхватили…
Я же опять – ах!
Глаза открыла, они у меня невинные, синие, и сама моргаю ими часто-часто, удивилась потому, – а надо мной лицо неизвестного красавца склонилось.
– Извините, барышня, – шепчет, – вы в обмороке состояли.
– Не барышня, – отвечаю с грустью, – дамочка!
– Ох, – удивляется неизвестный мне красавец, – не похоже.
Усов у него, правда, не было, но чубчик огневой, бескозырка матросская, на плечах широченных кожанка распарывается.
Такие кожанки тогда только комиссарам выдавали!
Пиер с разлучницей в страхе скрылись, а мы с Еленой от красавца бегом. Но он за нами. Мы – в театр, а он – тоже, и билет предъявил, никакой женщины с ним рядом нет. Мы мантильи сдали, номерки получили, в партер входим, а красавец уже там сидит – кожанку-то ему сдавать не нужно было. И смотрит. Как прилип.
А музыканты уже музыку заиграли, и под эту музыку лилипуты появляются, а они – артисты известные, и они – не в первый раз в Чирикове. Им громовую овацию публика устраивает, а когда Первая лилипутка на сцену выходит, весь зал ревет, стонет, в ладоши бьет и многие кричат:
– Да здравствуют наши братья и сестры, лилипуты с Украйны!
И еще кричат:
– Даешь «Макбет»!
Потому что прошлым летом лилипуты весь Чириков с ума сводили, и особенно в «Макбете», и многое совпадало. Но в этот вечер все равно «Три пальмы» исполняются…
А я в огне, как в испанке, – для меня другая, своя драма разыгрывается! Свет погас, и в руках у меня записка очутилась, а там:
Милая дамочка! Позвольте с вами познакомиться поближе. Ответ жду.
И подпись с размахом – Парусов.
– Да ведь это товарищ Парусов! Василий Васильевич! – Елена ахает. – Как же я не догадалась! И он буквально такой, каким я его представляла.
Парусов был известный в Чирикове моряк. И оказался он Петрушиным начальником по партии, и Пиер против Парусова все равно что кочерыжка супротив полного кочана. Даже жалко Петрушу!
И завыла я тихим голосом:
– Елена, милая, я же этого мужчину прекрасного и не люблю вовсе. Как же я с ним наедине свижусь? И дочка у меня от Пиера – Евочка!
Хорошо, что на сцене у юноши благородного невеста кашляет и умирает, поэтому некоторые ко мне оборачиваются с сочувствием, думают, что я над чужим горем плачу. А я все об своем!
Но на записку ответила. Правда, без обещаний. И через публику передала:
Товарищ Парусов! Не думайте что я Шенберг я просто работница кухарка а зовут меня Наталья.
А при выходе из театра новую записку получаю:
Дорогая Наталочка! Каждая кухарка может управлять государством.
И подпись:
Парусов.
Золотые слова!
Ну, думаю, прощай, Пиер! Прощай, Петр Иванович, Петруша-аляфрансе. Прощай, моя детская любовь!..
Вот тебе моя месть и роковой поворот, как ты, аляфрансе, обо мне, хроменькой, заплачешь да повинишься, изойдешь памятью, как мы с тобой – жених с невестой – рука об руку по ярманке шли…