412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Полянская » Предлагаемые обстоятельства » Текст книги (страница 3)
Предлагаемые обстоятельства
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 15:38

Текст книги "Предлагаемые обстоятельства"


Автор книги: Ирина Полянская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)

Куда ушел трамвай

Мы знали: город наш маленький. Город маленький, но трамвай по нему ходил – красный скрипучий вагон с громадной дугой на крыше, высекающей фиолетовые и зеленые искры. Мы были в нем: сидели на желтой деревянной скамье и хвастали друг перед другом билетиками – не так часто мы их брали, а на железных поручнях висели ремни, и те из пассажиров, кто не доставал до самого поручня, покачивался, держась рукой за ремень. А мы сидели; когда ты захотела уступить место одной старушке, со всех сторон закричали: сидите, сидите, вы маленькие. Раз билеты есть, сидите, подтвердила кондукторша. Есть, есть, сказали мы всем и снова показали билетики.

Трамвай ходил с севера на юг, со Строп на Погулянку и обратно, конечно. В Стропах на холмах было кладбище, могилы издали, из окна трамвая, казались ступенями лестницы, и сосны стояли над ними. Иногда мы прогуливались здесь. Читая надписи – я читала тебе, ты сама еще не умела читать, – мы вздыхали и клали на плиты веточку полыни или цветок кашки и никогда не трогали оставленных там конфет, да и, честно говоря, не хотелось. Один раз мы так ходили-ходили и наткнулись на свежую могилку Юриса. Это было зимой. Надпись была залеплена снегом, но лицо Юриса на снимке под стеклом – нет. «Это же Юрис!» – вскричала ты и закрыла лицо руками. «Юрис», – пришлось согласиться мне. Вот уже три месяца мы скрывали от тебя, что Юрис, бедный мальчик, добрая душа, провалился под неокрепший лед на реке, и чтобы объяснить его исчезновение в доступной для твоего понимания форме, мы придумали, что Юрис уехал. «Куда же?» – «Далеко». – «На трамвае?» – «Да, – сказали тебе, – на трамвае, но теперь, к сожалению, туда не ходит ни трамвай, ни автобус, ни поезд, ни ковер-самолет, уж слишком много снега намело, никогда столько не было». – «Я знаю, почему туда не ходят трамваи, – поджав губы, ответила ты, – у трамвая мало рельсов, если б рельсов было побольше, трамвай ходил бы дальше». – «Какая смышленая девочка! – удивился наш сосед Барушко. – Она рассуждает как взрослая». Сосед Барушко был всегда уныл и вечно некрасив, потому что жена его была веселая и красивая. Он был уныл, потому что некрасив, а Танюша веселая, потому что красивая, и когда она задерживалась в заводском драмкружке, где наряжалась в длинные платья и разговаривала не своим голосом, Барушко приходил к нам и спрашивал: «Ну что там можно репетировать до десяти часов вечера, скажите мне, я требую!» Наша мама не знала, и папа не знал, а бабушка, вздыхая, говорила: «Скоро Танюша придет, вы можете подождать ее у школы, там такой темный переулок, и ей будет страшно идти одной». – «Уж лучше я у вас посижу, – отвечал Барушко, печально прихлебывая чай, – ее все время кто-то провожает, и она потом ругает меня, зачем я помешал разговору. А что показывают по телевизору?»

Мы так и не дожидались прихода Танюши, потому что нас укладывали спать. Утром мама говорила: «Кто хочет конфету «Белочка»?» Мы хотели. «Но вы знаете, что нужно сделать, чтобы заслужить ее?» Увы, мы знали. Мы поворачивались было к Белочке спиной, но она щелкала, она присвистывала, она дразнила нас с тобой, и мы, не выдержав, подходили к маме зажмурившись, обреченно открыв рот, и она мгновенно впихивала нам ложку с рыбьим жиром. Мы заедали эту гадость хлебом с солью, а потом брали «Белочки» и выходили с ними во двор. Во дворе было интереснее есть. Иногда мы делились со Стасиком и Нонной, иногда нет. Стасику было все равно, «Белочка» или ириска, он был равнодушен, счастливец, к таким вещам, он любил больше всего огонь: у него руки чесались что-нибудь сжечь, спалить, взорвать, чтоб ухнуло и бабахнуло, он только и говорил о том, где бы чего бабахнуть и ухнуть, и наши родители, зная это, смотрели на него с опаской. А у толстощекой Нонны дома всегда стояла раскрытая коробка конфет, подходи и бери, бери и ешь. Нонна и ела, но не так, как съели бы мы с тобой эту коробку: мы бы уничтожили ее в мгновение ока, не запивая молоком, уж лучше лимонадом, но в крайнем случае ничем не запивая, съели бы все, смели. Нонна ходила в балетный кружок, и мы, стоя у окна на цыпочках, видели, как она усердно подымает тяжелую ногу с вывернутым носком, наклонив голову с тугими косичками, – мы могли такие батманы делать запросто, и даже не в балетных туфельках, а и в валенках. Стасик тоже с нами ходил: иногда он кидал в открытую форточку бенгальский огонь, и девочки-балерины стайкой летели к дверям от страха, а Стасик улепетывал вместе с собакой Дожем, переименованной в Дождика, бывшей полковничьей, а теперь ничьей, потому что полковник уехал в другой город.

Я, признаться, не любила брать тебя в свои путешествия по городу и игры: во-первых, ты была младше нас на целых два года, во-вторых, ты была очень серьезно больна. Твой недуг, шептались взрослые, должен был рано или поздно унести тебя в Стропы. Наша мама называла меня «мое горюшко», а тебя она так не называла, потому что ты и впрямь была ее горюшко. А мы, остальные, мама, папа, я и даже бабушка, и Нонна, и Стасик были здоровы, резвы и нетерпеливы – мы, дети, – мы отплясывали на деревянной крышке помойки, мы целились из огромной Стасикиной рогатки в больших пыльных ворон, мы залезали на деревья так высоко, что сами казались с земли большими птицами, мы лазили на чердак и в бомбоубежище, мы ходили по неокрепшему льду реки и даже топали по нему ногой, мы... Да мало ли что мы могли! Но я не могла ждать тебя, ты не могла угнаться за нами, мне хотелось кому угодно сбыть тебя, лишь бы не было рядом твоего тяжкого после бега дыхания, бледности, умоляющего взгляда, слабых рук, удерживающих меня за край платья. Однажды мы бежали за Стасиком на реку; скорей, скорей, оглядываясь, торопил он меня, скорей, а то пароход пройдет, скорей, скорей, оглядываясь, торопила я тебя, но ты все отставала и отставала, и я, крикнув: «Жди меня на этом месте!» – кинулась догонять остальных.

В этот момент к тебе подошел Юрис. Мы его знали – он жил в окраинном доме, но его отец приходил к нам во двор играть в домино. Юрис был моим ровесником, но он с нами не играл, он был занят какими-то своими делами – что-то мастерил в школьной мастерской или же читал, сидя на наших качелях, поджидая отца.

– Ты, кажется, ревешь? – сказал он тебе.

– Нет, я тихо, – возразила ты.

– Какая разница, тихо или громко, главное, ты распустила нюни. Вытри-ка нос.

Ты послушно достала из бокового кармашка платья носовой платок и вытерла нос.

– А почему они тебя бросили? Ты ябеда?

– Нет, я больная.

– Чем? – заинтересовался Юрис. – У тебя коклюш? А может, полипы?

– Я не знаю, – ответила ты, – говорят, что больная. Я и сама думаю, что я больная, потому что не могу бегать, как они, и никого не могу догнать.

– Пустяки, – возразил Юрис. – Догони меня.

И он побежал, мелко перебирая ногами, обутыми в кеды. Ты сделала несколько неуверенных шагов и протянула к нему руку, но он увернулся и, отбежав, поманил тебя за собой. У клена ты его догнала и схватила за рукав широкого вязаного свитера, который на нем болтался.

– Вот видишь, – сказал Юрис, – а говоришь, что больная.

Так вы подружились. Вы стали неразлучны. И я смогла с головой уйти в свои дела.

После школы Юрис стоял под нашим окном и выкрикивал твое имя. Мамины глаза делались совсем темными от печали, но она усмехалась сухим ртом: «Кавалер твой пожаловал, дочушка». – «Жених», – подсказывала бабушка. Мама сказала бабушке: «Этот мальчик из очень бедной семьи, душа болит, на него глядя, такой худющий – заверни-ка ему пирожка».

Ты вышла к Юрису и сказала:

– Юрис, ты мой жених. Я вырасту, как Танюша Барушко, и выйду за тебя замуж, ладно?

– Не ладно, – возразил Юрис, – я не могу выйти за тебя. Дело в том, что я решил стать моряком. Я уйду в плаванье.

Ты хотела заплакать, и он воскликнул:

– Ну что за наказание! Ну ладно, считай, что я твой жених, только вытри нос.

Ты достала платочек и вытерла нос, а другой рукой протянула Юрису пирожок.

– Какой вкусный, – сказал Юрис, надкусив.

– Ешь, Юрис, ешь, ты же из бедной семьи, – участливо сказала ты.

Юрис бросил на тебя пристальный взгляд, перевел глаза на наше окно, размахнулся и изо всех сил швырнул пирожком о землю. Потом он повернулся и, сунув руки в карманы, зашагал прочь.

– А-а-а!

Ты издала такой вопль, что милиционер, стоявший на углу, завертелся, как красно-серый волчок, а Юрис стал уходить все медленнее и медленнее. Ты уже замолчала, но Юрис еще слышал твой крик. Наконец он остановился, обернулся и со всех ног бросился к тебе. Стараясь предупредить его просьбу, ты вытерла нос.

– Тоже еще, – отдышавшись, проворчал Юрис. – Свалилась на мою голову, горе мое.

– Да, Юрис, – взволнованно подтвердила ты.

Он, кажется, не очень любил своих родителей, но все-таки кое-какое предпочтение отдавал отцу, хотя папа Юриса пил вино и его называли пропащим. Случалось, что мама Юриса била папу Юриса чем придется, обычно почему-то на людях. Юрис бледнел, и дрожал, и бросался между ними, а потом привык и только отворачивался, завидев мать, крадущуюся к играющим в домино с половником в руке. Отец Юриса был очень худым, почти как Юрис, но когда он ударял ладонью с доминошкой об стол, из стола высекались искры. А наш папочка, держа фишки перед глазами, неторопливо вынимал одну из ладони и бережно укладывал на стол. Наш папа никогда не шумел, не кричал, как другие игроки, особенно папа Юриса. Уже наступали холода, и доминошный стол пустовал, а вы с Юрисом зябли на улице. Ты звала его к нам домой, но он отчего-то не шел, может, боялся, что наша мама и бабушка станут его усаживать за стол и угощать пирожками, и он звал тебя покататься на трамвае. Вы садились в трамвай и, оживленно беседуя, ехали в Погулянку, а потом в Стропы. Так вы ездили-ездили, и однажды на пути между Стропами и Погулянкой начался снегопад, и во время снегопада где-то по дороге между Погулянкой и Стропами Юрис вышел из трамвая, и сколько ты потом ни спрашивала о нем, тебе ничего толком не отвечали: ты перестала спрашивать. Тебя снова поручили моим заботам, теперь мы с тобой сделались неразлучны. Мне было жалко тебя, да и Стасику тоже, и Нонне: она приносила во двор целые коробки конфет, и мы ели их, заедая снегом, который все шел и шел. В эту зиму мама стала почему-то очень ругаться с папой, и это надрывало нам душу. Они кричали друг на друга страшными голосами, от которых, казалось, вянут герань и глоксинии на окнах и скисает молоко. Мама, стуча кулаком по столу, утверждала, что она все давно поняла и некрасивым словом величала какую-то Таньку – потом я догадалась, что речь шла о Танюше Барушко и о том, что наш папочка встречает и провожает ее после занятий драмкружка. Папа глухим голосом что-то отвечал.

– Ах, это Барушко просил тебя ее встречать? – кричала мама. – Барушко только раз и попросил, а ты таскаешься каждый божий день. Ха-ха! Попросили козла постеречь капусту!

– Какую капусту? – приникнув ухом к двери, прошептала ты.

Я прижала палец к губам, прислушиваясь.

– Дура! – вдруг взвизгнул папа. – Дура и больше никто! Вы все о Татьяне распускаете сплетни, потому что она не такая, как вы...

– А какая? Ты уже знаешь какая, да?

– Ах, – сказала ты сокрушенно, отрываясь от двери, – мне что-то не хочется домой. К тому же у меня в груди что-то так ноет, ноет, нет, я не пойду домой.

– Хорошо, – согласилась я. – Пойдем к Нонне.

– О нет! – сказала ты. – Ноннина мама начнет нас расспрашивать про папочку и про маму, что да как, а я не хочу. Давай поедем на трамвае. Очень мне нынче хочется покататься на трамвае. Ведь у тебя есть деньги, я знаю, тебе Стасик подарил денежку.

– Что ж, поедем, – согласилась я, и мы сели в трамвай, идущий в Стропы. Мы проехали мимо дома, в котором жил Юрис, ты оглянулась на его окна, но ничего не сказала. Солнце садилось за холмами в снегу, и снег сделался оранжевым, почти теплым, а потом лиловым, деревья угрюмо шагали в гору, провалившись в снег, должно быть, по пояс. Люди входили и выходили. Ты все держалась за грудь и дышала тяжело, такое у тебя иногда бывало, и я гладила тебя по плечу. На остановке перед самыми Стропами в трамвай вошел Юрис. Ты зажмурила глаза и снова широко, счастливо раскрыла их, потом вздохнула и протянула к нему руки.

– Но ты же умер, Юрис, – сказала я ему рассудительно, – зачем теперь это скрывать? Он умер, сестричка, ты же знаешь.

Юрис презрительно ухмыльнулся.

– Вот еще, – сказал он. – Умирают старики и старушки, а я еще совсем молодой. И вообще я не к тебе, а вон к ней.

Ты всхлипнула и, обняв его за шею, усадила между нами.

– Послушай, Юрис, – снова сказала я, – раз уж ты жив или раз уж ты считаешь, что ты жив, надо и тебе взять билет. У нас есть еще деньги, хватит на порцию мороженого, но если мы купим и тебе билет, у нас останется только на концентрат «какао», который так весело грызть. Поэтому я не имею ничего против, чтобы купить тебе билет.

Юрис задумался.

– Пожалуй, мороженое все-таки лучше концентрата, – сказал он, – его больше, а концентрат маленький. Не надо брать билет, – решил он, – если что, я исчезну, и все.

– Но что это мы все едем и едем, – вдруг сказала ты, – ведь мы уже проехали конечную остановку и кольцо, вот Стропы, вот кладбище, вон могила толстого дяденьки с усами, вот крест, вон памятник с голубем, вон могилка... – ты запнулась. – Извини, Юрис, но это твоя могилка...

– Которая, – спросил Юрис, – эта? Ничуть не похоже. Ты уверена?

– Да, Юрис, – ответила я ему. – Это точно. Мне бы не хотелось огорчать тебя, но это твоя могилка.

– Не думаю, – буркнул Юрис, – над ней растет тополь, а я их всю жизнь терпеть не мог, не то что клен или сосну. Правда, мне кажется, там, за оградой, мой мяч но я, наверное, ошибаюсь: это мяч другого мальчика.

Ты заплакала, потому что узнала мяч Юриса, это был надувной мяч красно-бело-зеленый, полуспущенный, увядший.

– Это твой мяч, Юрис, – прошептала ты, обнимая его и гладя его по лицу, – я узнаю его.

– Ну мой так мой, – недовольно проворчал Юрис, – и нечего реветь. Вот платок, дай-ка я вытру тебе нос.

– Какой у тебя чистый платок, Юрис, – сказала ты, глотая слезы, – он у тебя никогда не был таким чистым. Вернее, у тебя никогда не было платка.

– А теперь есть, – смущенно сказал Юрис.

– И эту школьную форму я на тебе никогда не видела, – сказала ты, рыдая, – Юрис, Юрис, ведь у тебя же всегда был вязаный свитер.

– Но куда мы едем? – вмешалась я. – Вот уже и кладбище скрылось из глаз.

– Не знаю, – беспечно сказал Юрис, – едем, и все, плохо, что ль?

– Нет, конечно, неплохо, но мы едем уже так долго, а ты все еще без билета. Если б мы ехали пару остановок, можно было бы проехать зайцем, но мы едем так долго, и если у меня спросят: где билет у этого мальчика, что я отвечу?

– Кто спросит? – возразил Юрис. – Все уже вышли.

Мы оглянулись. И правда, в трамвае никого, кроме нас, не было, ни кондукторши, ни пассажиров, а кабина водителя зеленела насквозь как аквариум, и водоросли обвили сиденье, и, слабо шевеля плавниками, там плавала зеленая звезда.

– Но где же мы, где? – спросила я. – Не пойму что-то, а ты, сестричка? Мы проехали Стропы, а дальше Строп я ничего не знаю.

– Дальше Строп – Москва, – спокойно объяснила ты, – оттуда папочка привез нам эти шубки.

– Ничего себе шубки, – одобрил Юрис.

– Юрис, а тебе не холодно без шапки? – спросила ты. – Юрис, а где твоя заячья шапка?

Юрис задумался.

– А черт его знает, – сказал он наконец, – я уже давно без шапки, и, право, мне не холодно.

– А где твое серое пальто, Юрис? – настаивала ты. – И клетчатый шарф?

– Какое это имеет значение, – пожал плечами Юрис, – нет пальто, нет шапки, что я без них, не человек, что ли? Вот только плохо, что рубашка под формой белая, больно маркая, часто придется стирать, но ничего, моряки народ аккуратный, и я часто буду стирать свою рубашку.

– Я тебе постираю, Юрис, – обещала ты.

– Послушай, – сказал Юрис, – не обнимай меня так, задушишь.

– Я боюсь, что ты снова уйдешь, Юрис, – вздрогнув, сказала ты.

– А что, пожалуй, и уйду, – ответил Юрис, – очень жаль, но дела, дела. – Он махнул рукой куда-то в сторону земли, над которой мы подымались все выше и выше. – Ух и кувыркнулся бы я с этакой высоты в сугроб! – воскликнул он. – А вот Краслава, погляди, я тут родился! Видишь? – с торжеством сказал он тебе. – Я там родился!

Но ты боялась отвести от него глаза.

Сердце у меня вдруг сжалось. Глубокое сияние снега внизу – вот от него-то мне стало так не по себе, так грустно; огни Краславы сияли, как новогодняя елка, и на глаза навернулись слезы – мне стало казаться, что внизу, по склону холмов, движутся со всех сторон люди с факелами в руках; люди, идущие друг за другом, высоко подымали свои огни, стараясь разглядеть нас в небе. Но наш трамвай, махая крыльями, уходил все глубже и безвозвратней в небо, пока факелы внизу и факелы вокруг нас не сделались одинаковой величины и интенсивности. Мы плыли, не задевая звезд, путь наш был устлан млечным сиянием, звезды окликали друг друга – мы это слышали, – перемигивались, перекликались, расступались, давая нам дорогу. Какая-то ночная птица всем телом ударилась о стекло нашего окна и громко крикнула, но ты смотрела на Юриса не отрываясь. Я испугалась и дернула тебя за руку. Ты смотрела на Юриса.

– Послушай, – сказала я ему сердито. – Не сиди между нами, пусти меня к сестре.

– Не могу, – ответил Юрис, – она так крепко меня держит. Если я вырвусь и пересяду, она наверняка расплачется.

– Да, Юрис, – подтвердила ты, – я горько заплачу.

– Но я твоя сестра, – возразила я, – и ты должна хотеть сесть рядом со мною. Юрис не брат тебе.

– Действительно, ты моя сестра, – сказала ты, – но Юрис главнее – он мой жених.

– Я не жених, – сказал Юрис, – я моряк.

– Слышала? – сказала я тебе. – Он моряк.

– Ну и пусть, – ответила ты, – все равно жених. Юрис, я больше не отдам тебя. Я скрывала от них, как мне больно без тебя, а они думали, что мне больно просто так и давали мне лекарство. Они старались меня развеселить, а я не могу, когда они стараются. Вообще они все мне надоели, особенно когда ссорятся и кричат друг на друга.

– И я тебе надоела? – спросила я с ужасом.

– Я тоже не выносил, когда мать с отцом кричат друг на друга. Мне хотелось взять и заклеить уши. А когда отец хлопал дверью, мать бросалась обнимать меня и реветь, будто только что не визжала и не топала ногами на меня же и на отца. И я ушел от них.

– А куда ты ушел, Юрис? – осторожно спросила я его.

– Да так... – неопределенно сказал Юрис. – И туда, и сюда...

– И я с тобой, Юрис, – сказала вдруг ты.

– Что ж, – сказал Юрис. – Пожалуй, и мне все время не хватало тебя в моих путешествиях. Что ж, оставайся!

– Как это оставайся? – закричала я. – А мама? А папочка? А бабушка? А я, наконец?

Ты разжала руки, обнимавшие Юриса за шею, и впервые за все это время посмотрела на меня.

– Но видишь ли, – спокойно, как взрослая, сказала ты. – Трамвай – это ведь не самолет, он не может выдержать и тебя, и маму, и папочку, и бабушку, не считая нас с Юрисом. Мама захочет прихватить своих подруг, бабушка – своих старушек, папа – доминошников да еще доминошный стол с деревом над ним, да и ты, наверное, захочешь взять с собой Стасика, а Стасик собаку Дождика, нет, нет, извини меня, но мы не можем взять с собой столько людей. Ищите себе другие трамваи, прилетайте в гости, милости просим. Юрис, открой ей дверь!

– Пожалуйста, – сказал Юрис не двигаясь.

И я почувствовала, как в ту же минуту меня оторвало от них, вынесло ветром за двери, умчало в струю теплого снегопада, который шел вперемешку с красно-бело-зелеными мячами, и я падала вместе со снегом, я падала, и снег пах лекарствами, чаем с малиной, а свет синей лампы пытался прорвать в моем ухе какую-то болезнь. Я отодвинула лампу.

– Глотни-ка еще чаю, детка, – наклонившись, прошептала мне мама, – бедный мой детеныш.

– Она уехала на трамвае, – сказала я, сделав глоток.

– Она уехала на трамвае, – помедлив, сказала мама.

Между Бродвеем и Пятой авеню

...Уже много позже Юра с некоторой язвительностью в голосе не раз говаривал Гледис, что он был обречен на встречу с нею, можно сказать, с самого рождения... С первым своим глотком воздуха, с первым младенческим криком, обращенным к миру, к людям, но прежде всего – к ней, не понявшей его, ославившей, сделавшей несчастным его на всю оставшуюся жизнь. Гледис, слушая его, усмехалась – презрительно или жалобно, насмешливо или устало, в зависимости от настроения, в запасе у нее тоже было немало горьких слов, каких-то доводов, упреков, но все это были булавочные уколы по сравнению с Юриными тяжелыми словами «несчастье», «судьба», «вся оставшаяся жизнь...». Но ему было мало ее молчаливого согласия, он требовал, чтобы и она высказалась, и тогда Гледис, запинаясь, отвечала ему, что если бы ангел ее судьбы в тот день шепнул ей: не ходи тем путем, Гледис, милая, на этом пути тебе предстоит Юра, он ждет тебя с карающим неведомо за что мечом в руке, – и в нескольких словах изобразил бы этого Юру, она бы обошла его за тридевять земель, объехала бы на поезде, облетела б на самолете, только Юра и в Магадане, и на Северном полюсе встретился бы ей: судьба.

В жизни Юры все складывалось на редкость удачно – начиная с того, что ему повезло с родителями, потомственными интеллигентами, биологами, по чьим стопам он и потопал во взрослую жизнь: университет, аспирантура, лаборатория в НИИ, где велись научные изыскания для фармацевтических предприятий и где трудится он и поныне. Родители, особенно мать, были ему друзьями, а не отвлеченными «предками». Вкусы отца, матери и сына почти всегда совпадали – человеческие и литературные, в этой семье много читали и любили прочитанное обсуждать, тренируя речь. Отсутствие друзей у Юры не настораживало родителей, они объясняли себе это тем, что сын во многом перерос своих сверстников, хуже было то, что он ни с кем не вступал даже в приятельские отношения, за что, естественно, его не любили. Но Юра, замкнувшись в себе, шел против течения этой нелюбви, упорно ее не замечая, он был максималистом и не признавал никаких компромиссов. Именно поэтому родители с трепетом ожидали того момента, когда в его жизни должна появиться женщина. Его взыскательный вкус могла удовлетворить только самая невероятная девушка, думали они, а где такую найдешь, их скорее всего родители прячут за семью замками в башне из слоновой кости и содержат там вплоть до замужества. Но даже если иногда такую девушку выпускают в театр, в кино, на вечеринку, то Юра ничего такого не посещал, он посещал одну лишь природу, много ходил, обплывал на лодке острова, ходил к далекому лесу смотреть на муравейники – и все один, один, ни с кем не делясь лодкой, мыслями, красотой. На его биофаке царевны также не было. Родителям представлялось, что эта женщина должна быть красива, умна, образованна, в меру честолюбива, порядочна, с безупречным вкусом. Не так уж это все скучно, как видится в перечислении, в общих чертах. Неплохо было бы, если б она выросла в благополучной семье, это имеет значение для будущей семейной жизни. У родителей Юры было много друзей, у друзей подрастали дочери, их время от времени приводили к Юре на всяческие семейные торжества. Все это были симпатичные, домашние девочки, они умели достойно вести себя в гостях и поддерживать общий разговор, себя не выпячивая. И Юра, симпатичный малый, им нравился, но, увы, на долю этих прекрасных девушек лишь выпадал жалкий привет по телефону, переданный озабоченной матерью, и больше ничего. Юра был недоступен. Юра прятался в своей комнате, читал специальные журналы, готовился к сессии, слушал магнитофон или просто читал книги. И родители как бы с досадой, а на самом деле тихо умиляясь, говорили знакомым: Юра так поглощен своими занятиями, как же это, в его возрасте не думать о девушках, о любви? Мало же они, бедные, знали своего сына, ибо о чем еще мог думать Юра, особенно летними ночами, перебравшись с раскладушкой на балкон, мечтая про свои любимые на небе звезды, глядя на них своими вечными человеческими глазами – не о звездах же. Изумрудным маем, малахитовым июлем, янтарным сентябрем – чего еще могла ждать и просить от жизни мечтательная душа? К двадцати годам Юрино сердце от ожидания разрослось до таких размеров, что в него мог попасть даже самый неважный стрелок. Кого он звал в своем столь тщательно оберегаемом одиночестве – не белых же мышек, за которых он, прирабатывая на кафедре лаборантом, расписывался поштучно? Кого-то звал, и ночами его голос развевался по ветру как знамя – никто не слышал. И даже когда пришла осень, когда слезы наворачивались на глаза родного дома от невысказанной печали, Юра все еще спал под навесом на балконе, объясняя родителям, что сон на воздухе полезен. И странно, ведь он мечтал о ясной, хорошей любви, и такая была под руками – к любой из дочек знакомых родителей, а он от нее уворачивался, потому что каждая из этих милых девушек казалась ему домашней, не умеющей летать птицей. Таким образом, не зная, чего он сам хочет, что ищет, Юра нашел Гледис.

Однажды дождливым октябрьским вечером он шел из университета домой кружным путем по пустынной набережной. Юра поравнялся с баром «Прибой», и вдруг оттуда выскочила девушка, раздетая и растрепанная (это все, что он успел заметить в наплывающей темноте), с плащом в руке, шмыгнула прямо к нему, подхватила его под руку и потащила вперед. «Проводите меня, – горячо зашептала она ему в ухо, – если нас догонят, скажите, что вы мой брат, муж...» Юра, как было ему приказано, прижимая ее локоть к боку, пошел вперед, но в голове у него застучало то ли от страха, то ли от неожиданности. Надо сказать, драться он не умел и вряд ли бы смог дать серьезный отпор обидчикам девушки, но у него, конечно, и мысли не было вырвать свою руку и поспешить прочь или закричать, позвать на помощь. От растерянности он не мог понять, преследуют их или нет. Они уже прошли добрую сотню метров, девушка свернула с набережной и потащила его наверх по переулку. Она все молчала. Юра чувствовал, что ее трясет. «Успокойтесь», – пробормотал он и оглянулся – за ними никто не бежал. Она тоже оглянулась и в изнеможении прислонилась к дереву. Вдруг девушка расхохоталась. Заливаясь сдавленным смехом, она проговорила: «Ловко же я их всех обошла!» «Наденьте плащ, – проговорил Юра, – дождь все-таки». Волосы у нее были в каплях мелкого дождя, плечи намокли. Юра помог ей натянуть плащ. Она прикусила губу, посмотрела на него и решительно спросила: «Вы испугались, да? Или решили, что я сумасшедшая?» Юра отвечал, что он еще ничего не решил. «А что вы подумали?» – допытывалась девушка, застегивая плащ. «Подумал, что вам нужна помощь». – «А вы к любому способны броситься на помощь или делаете исключение для красивой девушки?» – с вызовом спросила она. Юра пристально посмотрел на нее. «Или вы не считаете меня красивой? – снова засмеялась она и тряхнула головой. – Ну, пошли. Очень надеюсь, вы не станете набиваться на знакомство». – «Будьте уверены», – жестко ответил Юра. Она хмыкнула, снова подцепила его под руку. Они вышли на центральную улицу, пересекли ее и снова пошли вверх по переулку. Она помалкивала, изредка с любопытством заглядывая Юре в лицо. «Здесь», – наконец сказала она, остановилась и приоткрыла калитку во двор. «Всего доброго», – сказал Юра и пошел прочь, чувствуя, что она вот-вот его окликнет. Она не окликнула. Юра замедлил шаг, оглянулся и тут же услышал сбоку сдавленный смех. Она высунулась из-за дерева. «Стойкий оловянный солдатик! – воскликнула девушка. – Или я в самом деле вам не приглянулась?» Глаза у нее сияли. Она склонила голову набок, прижалась ухом к плечу и с выжидательной усмешкой смотрела ему в глаза. Юра молчал, разглядывая ее. «А вот вы мне понравились, – продолжала она, – и я нисколько не боюсь сказать вам об этом». Сказав это, она точно испугалась, уже смотрела на него с робостью. «Нет, наверно, такие вещи и правда говорить нельзя, не положено, как вы считаете?» – «Не знаю». – Юра улыбнулся. Она сделала сокрушенный вид, потупилась, разве что пуговицу не теребила. «Ну проводите меня снова. Не сердитесь, я часто несу бог весть что! Ничего, что на нас капает дождик? Вот я не боюсь дождя, – болтала она, искательно заглядывая Юре в лицо, – да и вы, верно, не боитесь, ведь вы без зонта! Терпеть не могу мужчин с зонтами! Самые страшные на свете мужчины. Ей-богу. Ну вот, мы пришли. Что же вы молчите, даже не спросите, от кого вы меня спасли?» – «От скуки, наверное», – ответил Юра. Девушка задумчиво помолчала. «А вы умный, – сказала она, – находчивый. Знаете, я тоже неглупа, может, вам показалось, что я дурочка, так вот нет, честное слово. Давайте же с вами познакомимся!» Они обменялись рукопожатием. «Вас действительно зовут Гледис или вы только придумали?» – «Гледис зовут в действительности не меня! Я, видите ли, актриса, то есть еще не совсем, учусь в театральном училище, мы там с ребятами называем друг друга по именам персонажей из пьес, которые играем. У нас есть Ричард Третий, Сонечка Мармеладова. А я – Гледис, это моя роль. Вы театр любите? Ну разве можно тут пожимать плечами? Да или нет – вот ответ, а вы уже в который раз на мой вопрос только плечами пожимаете! Имейте в виду, это еще хуже, чем мужчина под зонтом...» – «Но я действительно не знаю, люблю ли театр, – ответил Юра, – родители у меня театралы, на все премьеры ходят. А я в нашем театре и был-то, кажется, раза два». – «И ничего не потеряли, – горячо поддержала его Гледис, – у нас все там засижено мухами, все старое, неживое, тусклое. Кроме нашего педагога по актерскому мастерству, там больше никого и нет. Он один везет на себе весь репертуар. Не хотела бы я работать здесь, хоть это и престижно, город большой все-таки. Я нездешняя, у нас в городке театра нет. А вы, наверное, физик? У вас такое серьезное лицо, точь-в-точь как у физика». – «У вас, должно быть, много было знакомых физиков?» – пошутил Юра. Она посмотрела на него в упор и строго спросила: «Что вы имеете в виду?»

Зорким же было сердце Юры, если оно углядело из-под шквала ребяческой глупости, который в первый же вечер их знакомства обрушила на него Гледис, ее чуткое и мятущееся существо; слепым же было оно, если он понадеялся извлечь ее из хаоса чужих мыслей, горы рваного тряпья, одеяний каких-то королев и фей, из густого табачного дыма, в котором развивались актерские «споры до хрипоты», из сомнительных дружб с однокурсниками, обрывков бог весть кем написанных текстов, накладных кос и громоздкой бижутерии, румян, гумоса и балетных па. Может, он обманулся потому, что в самом начале Гледис была обращена к нему лишь солнечной половиной своего существа, радостно рвущегося из-за туч, которые насылал на ее душу тот человек как злой волшебник, руководитель курса, известный актер, популярный в городе человек. Она держала у себя над кроватью, в комнатушке, которую снимала уже второй год, его портрет, как институтка, – уже в этом одном Юра видел посягательство на свою честь. Его пугало это лицо, ему казалось, все в нем отдельно от другого, например открытая улыбка рубахи-парня (роль) никак не вязалась с цепким и насмешливым взглядом южных глаз, детские ямочки на щеках с суровой складкой у рта. Но Гледис всего этого не видела. Она довольно спокойно относилась к тому, что Юра частенько распекал ее за всевозможные провинности, иногда даже терпеливо соглашалась с ним, но когда он в насмешливом тоне начинал говорить об ее учителе, ее кумире, Гледис взвивалась. «Ты ничего в нем не понимаешь! – с яростью кричала она. – Ущербный ты человек. Ты его не знаешь! Он не чета таким, как вы, добрее его нет на свете! А как он работает! Он спит не больше четырех часов в сутки. Он всем помогает, он Толе Никифорову подарил дорогую меховую шапку, потому что боялся, что Толик простудится. Вот ты смог бы снять с себя шапку и запросто отдать?» – «Отдать бы, да, смог, но не понимаю, как только ваш Никифоров принял такой подарок!» – «Толя принял, потому что знает: от этого человека можно все принять, не боясь подвоха. Он нам всю душу отдает». – «А она у него есть?» – зло интересовался Юра. «Он прошел всю войну, – не слыша его, в запальчивости продолжала Гледис, – он столько пережил и никогда ничем не хвалится, всегда недоволен собой. О, если бы ты был похож на него!» Надо сказать, что и родители Юры, люди вовсе не восторженные, и они превозносили этого человека до небес, особенно мать, которую он пленил в роли Иудушки Головлева, – она считала, что в самой Москве вряд ли найдется такой умный и проникновенный артист... Юра чувствовал себя со всех сторон зажатым любовью к этому человеку, и ему не оставалось ничего другого, как вытянуть перед ним руки по швам и встать в стойку смирно. Но он не мог, не желал. Он видел артиста в совсем ином свете. Пастух вверенного ему стада отрепетированных шуток, блестящий импровизатор, конферансье для любой аудитории, тамада любого застолья, вода, принимающая форму сосуда. Его улыбка выползала как змея, когда некий благоволящий к нему маг начинал играть на дудке. Бойтесь, бойтесь людей, которые всем нравятся, умеющих со всяким находить общий язык, остерегайтесь Сенатора! Это было лицо, на которое при случае легко, как мячик, прыгает другое лицо, физиономия актера, гладкая, как яйцо, подвижная, как река, готовая в любую минуту подернуться мечтательной грустью, лирической нежностью. Оставшись один, представлялось Юре, который к тому времени стал постоянным гостем, чуть ли не жильцом в этой комнатушке и вступил в неравный бой с этим человеком за душу Гледис, оставшись один, этот человек начинает одно за другим снимать все свои лица, все прищуры, подмигивания, ухмылки, брови и желваки, оставшись один, пальцами, уставшими лепить, он с отвращением срывает с лица гумос, накладную бороду, чувственный рот, вынимает один за другим крепкие и белые актерские зубья, выплевывает изо рта трахею, вытряхивает голосовые связки и, разбросав руки, свободный, падает на диван, и его лицо, свободное от скорлупы (наконец-то!), смотрит в потолок пустыми глазницами. Но все это игра озлобившегося ума, на подобные раздевания у этого человека просто нет времени: он ведущий актер театра, общественный деятель, педагог, у него то занятия со студентами, то спектакли, то выездные концерты, съемки, чествования того-то и того-то, капустники; подготовка речи к какой-то дате, еще жена, которую нужно любить, дочь, которую надо воспитывать, мама, которую надо навещать, приятель-неудачник, которому надо выплакаться, бывшие выпускники, которых надо пристроить, надо, надо, вся жизнь из «надо», надо, чтоб нравился, чтоб любили, чтоб воздух вокруг был насыщен обожанием, чтоб женщины сходили с ума, мужчины брали пример, надо нравиться всем: дуре из отдела культуры, целовать ей кокетливую руку, зрителям, продавщице, этим детям, которых он взял в обучение, Гледис, мне, собаке дворника, потому что надо, чтобы в ответственный момент все они голосовали за сенатора Кейтса и, собрав их голоса, как воздушные шарики в один рвущийся в небо букет, он мог бы воспарить. Их мимолетные голоса, мимолетящие жизни, тут все средства хороши: подкуп, шантаж, угроза, лесть, кинжал и яд, предназначенный и для Гледис, которая пьет его и хорошеет, пьет – и наливается счастьем яблока, с одного бока захваченного солнцем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю