Текст книги "Предлагаемые обстоятельства"
Автор книги: Ирина Полянская
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)

Существо хаотичное, с негодованием выплюнутое из чинного старого городка, богемствующее до самой старости и смерти, – вот что такое Томка Афиногенова. Пуповина, соединяющая ее с родным городком, перетиралась-перетиралась, да и совсем оборвалась. Томка человек не без способностей, она пишет стихи. В стихах много абстрактного, не знаемого Томкой, не чувствуемого сердцем – Мария Магдалина, корабли Ксеркса, приплывшие из какой-то мимоходом листаемой книги и брошенные в умственный багаж, где все комом, кучей, Юлий Цезарь, кипчакские степи, Жанна д’Арк, стрельцы, Сонгми, Виктор Хара, княгиня Ольга, Герострат. Чего только не найдешь, порывшись, у Томки, кроме самой Томки, а все это вместе взятое и кое-как склеенное и есть Томка. Мама работала на заводе, огрубевшие усталые руки, мимоходом ест, мимоходом спит, мимоходом смотрит телевизор, отца нет, Томку надо поднимать самой, растить. На свою голову. P-раз по щеке: пришла с ночной – дома накурено, пустые бутылки валяются на полу, Томка, свесив с кровати буйну голову, спит, подушка в губной помаде – р-раз по щеке! Но уже не выбьешь, уже поздно. Доучилась, слава богу, аттестат получила, и аттестат-то хороший, с пятерками. Все учителя говорили: способная, но ленивая. Временами мать отдыхает от вечной тревоги за дитя – Томка окончила курсы кройки и шитья, при деле теперь, обшивает полгорода, разучившегося шить, деньги завелись – купила швейную машинку «Веритас», хорошая вещь. Вот только в пепельнице все время незатухающая сигарета, строчит и курит, курит и строчит. Я уже взрослая. Все правильно, доча, ты взрослая, я старая. Совсем притихла Томка, а зима катит в глаза. Шьет себе, бледненькая, строгая, тихая. И вдруг ужасная догадка. Что-то ты, доча, пухнешь... Мерзавка! Кто этот бандит?! Паша.
Томка теперь считает, что Паша как бы для нее был неизбежен. Пашу на коне не объедешь. Этот роковой для нее человек возник перед нею случайно, в зале ожидания Казанского вокзала, окутанный дымкой бессонницы, среди чужих чемоданов, тюков, разговоров, на скамейке у бумажной тарелочки с надкусанной и забытой неведомым пассажиром впопыхах сайкой возник он и впился в нее, сайку, каннибальской челюстью. Что касается Томки, она была на экскурсии. Она желала познать жизнь, и чем скорее, тем лучше. Водилась у нее в столице землячка, маляр-штукатур, жила в рабочем общежитии, у нее Томка провела две ночи на железном ребре узкой девичьей кровати, на которой, раскидав руки, богатырским сном спала знакомая. Второй день у Томки поламывал бок от этого ночлега. Оказалось, что у землячки никаких духовных запросов, кроме Яака Йоалы, не имелось, ничто больше не занимало землячкин ум. Томка же жаждала знакомств с людьми умными, культурными. Увы, именно таким представился ей Паша...
Многие надежды возлагала она на Третьяковку. Томке мерещилось необыкновенное знакомство именно в этих залах, среди бессмертных полотен, она считала, что здесь-то к ней не подойдут с простецким «девушкавамнескучно», а как-нибудь эдак... Никто к Томке не пристал, никто не заметил ее вишневого шелкового платья с пояском из железных колечек, не оценил ее колоколообразные клипсы. В черной лакированной сумочке, в самых ее недрах покоился ржавый пирожок с повидлом, которым Томка утоляла голод, экономя деньги на культурные ценности. Побывала Томка и в Архангельском, поглядела, как люди жили, постояла возле худенького мелкого росточком художника, малевавшего сосну на обрыве, но снова с ней никто не познакомился, даже неказистый художник не обратил внимания. Вернувшись в Москву, Томка села в автобус, чтобы поехать в землячкино общежитие, но предчувствие счастья, обостренное надвигающимися сумерками в чужом городе, охватило ее с такой силой, что у нее буквально руки затряслись. Ей не хотелось расставаться с людьми, а хотелось быть с ними, со многими, в одной компании.
В двенадцатом часу ночи, устав бродить по улицам, Томка оказалась на Казанском вокзале. Не прав будет тот, кто скажет, что все вокзалы в Москве на одно лицо. Вот, например, укромный Савеловский. По сравненью с Казанским он кажется филиалом, разве там дремлют вот так, разметавшись или стиснутые соседями по бокам, с раскрытым ртом люди? Разве ходят они с места на место, как сонные рыбы, скованные ожиданием поезда, разве суетятся в таком большом количестве бодрые носильщики, скорее возильщики со своими тележками? Или нарядный Киевский, откуда убегают поезда в Варшаву, Бухарест, Прагу, а иные вагоны докатываются до самого Рима? Сдержанно, с достоинством гомонит Ленинградский, уютно окает Ярославский, просторно на Павелецком, не рыщут по нему тамбовские волки, лязгая зубами от холода, быстро растекаются по столице. Но Казанский вокзал в любое время года – это вечное движение, полет валькирий, несмолкаемые страсти, сны под аккомпанемент агрегата, убирающего полы, под голос из репродуктора, толкотня на площади перед платформами, суета на привокзальной, где все время орудуют дворники, не те, архаические, в фартуках, а интеллигентные на вид молодые люди. Автобусы, электрички, троллейбусы, маршрутки и просто такси, объединив усилия, пытаются вывезти за пределы вокзала огромную толпу, безуспешно, она снова и снова взбухает как тесто, мороженщицы не в силах накормить «Чебурашкой» всех желающих, пирожки, бутерброды с сыром надо бы разбрасывать с вертолета, чтобы буфетчицы смогли размять ноги...
Но все это не смущало Томку. С любопытством гуляла она среди людей, обезличенных бесприютным ночлегом и ожиданием, смотрела, как спят, как сон опрокидывает людей, настигая их с раскрытыми ртами, с сайкой в руке. Объявили какой-то поезд. Часть людей проснулась, затормошила детей, схватила узлы и чемоданы и помчалась на перрон, а Томка села на освободившуюся скамью. Тут-то ее и настигла судьба в лице Паши, примостившегося к покинутой сайке в бумажной тарелочке на скамье, кося глазом на Томку – не видит ли? – цап Паша сайку! А она видела и растрогалась. Между прочим, это в ней осталось навсегда по отношению к большим лохматым мужчинам, неприкаянным, ничьим – материнское чувство. Томка вынула из сумочки, липкой от повидла, пакетик изюма в шоколаде, на который она разорилась ради хорошего настроения, и протянула его Паше. Паша покраснел, поняв, что сайка замечена, но пальцы в пакетик запустил – длинные, музыкальные.
– Вы возвращаете мне жизнь, – мило пошутил он, – есть хочется зверски, а где найдешь до утра.
– Больше у меня ничего нет, – повинилась Томка.
– Больше мне и не надо, – великодушно сказал Паша, – там, где я работал, не разрешалось набивать себе желудок, и он у меня стал вот таким... – Паша показал полмизинца.
– Где же вы работали? – поинтересовалась Томка.
Паша достал чистый носовой платок, вытер губы, руки и протянул Томке большую слабую ладонь.
– Прежде всего Павел, – сказал он, входя в Томкину жизнь вразвалку, уверенно, по-хозяйски ощупывая в ней, прочны ли стены, не протекает ли крыша, высоки ли потолки, выясняя, где что поставить и чем будут кормить. Потом он говорил, что Томка с первого взгляда показалась ему своим, непродажным человеком. Она оказалась своим, потому что была еще молода, стены ее души как следует не оформились, не обросли кирпичом, цементом, звуконепроницаемой прокладкой, обоями, репродукцией Матисса на стене и ковром на другой, тогда в эту душу можно было внести сколько угодно хлама и разместить толпу людей, она, душа как булгаковская квартира, где завелась нечистая сила, всех поглощала и никого не выплевывала.
И Паша, расправив плечи, прикрыв проникновенные голубые глаза веками, устало, как человек много испытавший, поведал ей, что он работал в отряде космонавтов и побывал там (он поднял большой палец вверх) , что там, в безвоздушном, надо понимать, пространстве, Паша и напоролся (то есть не сам лично, а его корабль) на летающую себе как ни в чем не бывало «летающую тарелку». Об этом Паша донес на космонавтском совещании, где присутствовали иностранные журналисты, которым Пашин доклад переводить не стали, а вежливо попросили газетчиков за самораскрывающиеся стеклянные двери. Паше же Главный Конструктор сказал:
– Вы ошиблись, Павел Ерофеевич!
– Нет, я не ошибся, – бледнея, взволнованно вскричал Паша, – я видел ее так же ясно, как вижу сейчас вас, Главного Конструктора.
– Мы дадим вам путевку в Ялту, полежите себе на песочке, – обняв Пашу за плечи, сказал ему Главный.
Паша понял, что вокруг него что-то затевается.
– Я завтра же соберу пресс-конференцию, – твердо сказал он, – вы не имеете права утаивать такую важную для прогрессивного человечества информацию.
– Ты бы подумал, – сдержанно произнес Главный, – тебя объявят сумасшедшим! – закричал он, ударяя кулаком по пульту, отчего по экранам во всех катакомбах Байконура побежали лиловые зигзаги. – У вас отнимут звание, квартиру в Звездном.
Паша стоял на своем. И его отчислили из отряда космонавтов.
Вся Томкина беда была в том, что сама она выросла на редкость правдивой, то есть и когда это было выгодно ей, лгать не могла, и поэтому не представляла, что на это способны другие, особенно культурные люди, каковым по манерам и по слогу представился ей Паша. Кроме того, ей увиделся перст судьбы в том, что Паша ждал тот же поезд, на котором спустя пару дней должна была уехать и она: он оказался родом из соседнего городка.
Почти весь следующий день Томка и Паша провели в скромном, захолустного вида ресторане «Долина», где Паше удалось пленить обслуживающий персонал, который поставлял на столик молодой веселой пары не значившееся в меню шампанское; несмотря на все Пашино очарование, счет оказался чудовищный, но ни Томка, ни Паша не были слабонервными: Томка вывернула свой кошелек наизнанку, тридцать одну копейку добавил Паша, а оставшиеся восемь копеек «Долина» им простила.
Ночью Паша и Томка отбыли на родину. Они ехали в грузовом поезде. Состав гремел, высекая на стыках алмазные звезды, Томка стучала зубами от холода и от страха, что Паша станет посягать на ее честь, но не тут-то было: Паша обогревал ее гекзаметрами и всевозможными баснями. Вечером следующего дня Томка была дома. Паша был представлен маме Полине Петровне как «знакомый», который «собирает какой-то материал», и ему необходимо пару дней погостить у Томки. За эту пару дней Томка прошла с Пашей всю университетскую гуманитарную программу, закончила аспирантуру, защитила кандидатскую, затем докторскую, и на этом ее образование завершилось. Обгоняя друг друга, на бешеной скорости мимо нее пролетали, как вагоны прекрасного поезда, доселе неизвестные ей образы и лица, имена и стихотворные строчки: культурным человеком оказался Паша, начитанным, ничего не скажешь! Словно ветер свистел в Томкиных ушах. Платонов, Тарковский, Сальвадор Дали, Метерлинк, дзен-буддистские мотивы в творчестве Бунина, система Станиславского, шестиугольные снежинки Кеплера, сады под дождем Дебюсси, Бхагаватгита, умная Майтрейи, прекрасная Катэинь, Южин-Сумбатов, Сухово-Кобылин, Зигфрид и Криманхильда, Петр и Феврония, что говорил Заратустра, Шопенгауэр и просто Шопен, Вальтер Скотт и Скотт Фицджеральд, Натали, Варвара Лопухина, Мэри Хемингуэй, фантасмагория Гоголя, мортомания Эдгара По, Апполинер, Четырнадцатая Шостаковича, вышла из мрака младая с перстами пурпурными Эос, а был ли мальчик, человека забыли, до самыя смерти, Марковна, играй же на разрыв аорты, изысканный бродит жираф, я – Мерилин, Мерилин, я – египетская пирамида, я – гений Игорь Северянин, я – Франсуа, чему не рад, я, я, я, – что за странное слово, неужели вон тот – это я?.. То есть не до Томкиной чести было разговорившемуся Паше. Надо было принимать меры. Паша Томке очень и очень нравился, нельзя было его упустить. «Я вижу берег очарованный и очарованную даль», – пел Паша, видя даль и не замечая ничего поблизости: ни Томкиного томления, ни чуть запахнутого халатика, вот-вот готового проболтаться обо всех Томкиных достоинствах, содержащихся до поры до времени в секрете.
Через неделю Паша уехал к себе, между ними с Томкой завязалась бурная переписка, закончившаяся в тот день, когда на пороге Пашиного дома появилась Полина Петровна, ничего не говоря, вся укоризна, и Паша при всей своей близорукости, когда дело касалось реальной жизни, сообразил, что ему предстоит испытать радость отцовства.
Вспышка фотоаппарата: Томка в длинном белом наряде при фате и с животом подписывает свой приговор. И началась ее семейная жизнь, полная всяких чудес... У Томки – токсикоз, лежит пластом, сосет лимончик, на работу все еще не устроилась; у Паши тоже что-то вроде токсикоза, его тошнит от бескультурного маленького городка с его никудышными библиотеками, образованных людей нет, поговорить не с кем. Через трое на четвертые сутки Паша с ружьем в руках сторожит какой-то склад. У Томки ноги отекают, врачи велели пить поменьше, боль в затылке, у Паши все тот же Бодлер, «Ночь в Византии», Габриэль Режан, «Страсти по Матфею», очарованная даль. Нет, не жилец в этом городе Паша, но Томка пока об этом не знает, ей хочется верить в хорошее. Вспышка: Антоша, сынок, голенький в коляске на майском солнышке. Ух ты, мой агугусенька, идет коза рогатая за малыми ребятами, забодаю-забодаю...
Паша ушел от Томки в душный июльский день, когда все тополя разом выгнули свои темно-зеленые, утратившие блеск листья, а на рынке перестали торговать клубникой. Паша и Томка с Антошей в коляске гуляли под провинциальными тополями. Со стороны можно было подумать – славная семья, отец такой рослый, мама симпатичная, сынок в колясочке... От нечего делать они тихо переругивались.
Паша: «Жарко, черт его дери». Томка: «Были б деньги, можно было б в кафе-мороженое махнуть». Паша: «Куда ты вечно их деваешь?» Томка: «Здравствуйте, приехали. Тебя кормлю, любимый. Папака наш, Тотоша, мало денежек приносит, а ест как Робин-Бобин-Барабек». Паша: «Ты даешь! Вторую неделю маринуешь человека на кулинарской котлете, тьфу! Другой бы на моем месте...» – «Не сердись, Паша, ты сам говорил, что материальное для тебя не имеет значения». – «Говорил на свою голову», – «Ой, а мы мокрушеньки!» – «В гробу, Тамара Кузьминишна, в белоснежных тапках видал я такую жизнь. Уеду я, честное слово, уеду». – «Ну и чеши, чеши, тебя давно в отряде космонавтов дожидаются, может, еще какую «летающую тарелку» встретишь!..» И Паша почесал. То есть однажды он явился домой к теще Полине Петровне с лицом, на котором было написано радостное возбуждение, и заявил, что оставил Томусю с Тотошей в очереди, в универмаге, где в посудном отделе дают голубую мечту тещи – миксер, а в обувном финские сапоги Томусиного размера. Теща при всей своей многоопытности купилась. Теща вылетела в чулан, где за кадушкой с квашеной капустой имелась жестяная коробочка из-под халвы, а в коробочке заветные триста рублей, скапливаемые по крохам, по копеечке. Теща отстегнула сто пятьдесят на миксер и сапожки, вынесла Паше – и только его и видела! Через месяц от Паши пришло письмо, что он поступил во ВГИК на режиссерское отделение и собирается снимать фильм совместно с Сергеем Герасимовым, у которого ходит в учениках, в любимых. Вроде как «старик Державин нас заметил». А как вы, Томуся, в своих палестинах?..
Томка осталась одна. И окрестили бы ее соседи «брошенкой», кабы она не призвала на помощь спасительную ложь. Любопытным была предложена версия, что Паше пообещали хорошую работу в Москве, что скоро он получит квартиру и выпишет Томку с сыном к себе. «Ах, вот оно как... Ну-ну...» – кивали головой умные соседи. Впрочем, не пойман – не вор. Никто не мог видеть, как вечерами Томкина мама оплакивает горькую участь дитяти и сто пятьдесят рублей, выжуленные Пашкой-дармоедом. Никто не видел, как притихшая Томка, обхватив голову руками, сидит за учебниками, вызубривая паст индефинит. Брошенная Томка поставила перед собой задачу: во что бы то ни стало утереть своему космонавту нос и поступить в какой-нибудь гуманитарный (где нет нудной математики и ужасной физики) институт. Именно в это лето на почве трагедии в «личнухе», как говаривала потом Томка, из нее буквально посыпались вирши. Все, чем бывший космонавт и созерцатель «летающей тарелки» пичкал Томку в течение года, переработалось в ней с четкостью сенокосилки, бреющей луг и выдающей аккуратные брикетики муравы. Такими же аккуратными, чистенькими в стилистическом отношении оказались Томкины произведения, из которых под руководством редактора отдела писем скромной городской газеты «Вперед», совсем молодого человека, попечителя провинциальных талантов и самого не чуждого творчеству, исчезали всевозможные оплывшие свечи, безумие страстей, лунные зеркала, пылающая кровь и прочее. Антоша уже начинал лепетать, Томка, можно сказать, тоже, и лепет ее был мил. Несколько раз ее вирши, контуженные ретивой редакторской рукой, мелькнули в печати, после чего Томку приняли в литературное объединение при газете, собиравшееся раз в две недели, где Томка оказалась самой молодой и как бы перспективной.
Есть что-то щемяще-трогательное, российское во всех этих объединениях, куда стекаются мученики слова, взрослые люди, вдруг разбуженные музой и с тех пор ушедшие в стихи как в подполье, потому что не пишущие вокруг вряд ли могут понять эту тягу, это раздирающее душу желание высказаться в рифму. Такие люди застенчиво, ощупью ищут себе подобных, они потихоньку от родных приходят в редакции, и дай бог, чтобы им попался добрый человек, который, не усмехнувшись, укажет им на раскрытые для каждого двери литобъединения.
Россию там рифмовали с глазами синими, подражая образцам, шелестели вечные тиражированные березки, горели багряные росы, распевали соловьи, уподобленные то дирижеру утреннего оркестра, то еще кому-нибудь эдакому, величавая красавица Волга текла как сердечная беседа, влюбленные бегали по шелковой мураве босиком, пили из чистых криниц, плескали друг в друга пригоршнями серебрящейся при свете молчаливой луны речной воды, дарили друг другу весь мир, но почему-то не могли спокойно пожениться, темные тучи наползали на только что ясное солнце – за эти штампы руководитель объединения городской поэт Федорчук, конечно, поругивал своих подопечных, но незлобиво, потому что судьба ему улыбалась, горожане знали, уважали, читали его стихи на концертах самодеятельности, в области о нем тоже не забывали и всегда имели в виду при составлении сборника, а вдохновение и не думало покидать поэта до конца жизни, как некоторых его собратьев по перу, начинавших громко, да сгинувших без вести.
С интересными людьми свела судьба Томку. Был тут поэт Олег Бабкин, подписывающий свои стихи «Ол. Хованский», донжуанистого типа поэт, с глазами, вечно выискивающими подругу, в коротком пиджачке, с косынкой на шее, гвоздикой в петлице (ее не было), лысоватый, но добивавшийся впечатления лохматости, даже некоторой отчаянности. Стихи он читал ровно, скромно, не выпячивал их, знал себе цену и только последние строчки произносил как объявлял себя самого, предваряя грядущие аплодисменты:
И скажет историк усатый,
вгрызаясь в ма-те-ри-ал,
что не был героем Сусанин
а просто тропу потерял.
Я так же бреду лесами,
и не хо-чу пьедестал.
Пусть знают, что я – не Сусанин,
а просто тебя потерял.
– Кто хочет высказаться? – Федорчук, подперев щеку рукой, хитро щурился, обводил свою паству глазами. – Молчите? Дара слова ты всех лишил, Алик, своими искрометными стихами.
– Вы по существу, – хмуро говорил Олег и продолжал чтение:
Что астры? Ах, астры! Да, астры...
Знакомое что-то, влекущее,
излечивающее от астмы
и сблизить два пола могущее...
– Ты это медикам скажи, – заметили в рядах, и Федорчук, поощрительно улыбаясь не видной Олегу половиной лица, стучал по вечному спутнику заседаний графину. Бабкин, поозиравшись в напрасном ожидании льстеца, усаживался. Его у стола, где председательствовал Федорчук, сменял Сергей Степанович Будинцев, сварщик, Герой Социалистического Труда, скромный и приветливый человек в белой рубашке, черном костюме. Когда очередь доходила до него, он вначале терялся, но стоило ему начать читать, он входил в раж, грозил кулаком тунеядцам и пьяницам, позорящим звание рабочего человека, с пеной у рта обличал он прогульщиков. За ним высказывался мясник Глубокий, детинушка в мохеровом свитере; днем он был мясником, с одного удара разрубающим замороженные туши, дающим неверные сведения о весе кур, но вечерами груды свиных почек и бараньих ног сползали с него, как ледники, высвобождая пядь за пядью тоскующую человеческую душу. Для Глубокого члены литобъединения не были покупателями, а были собратьями по перу, мясо им отпускалось не абы какое, и самый постный кусок доставался Учителю, Федорчуку.
Были там и прозаики: женщина-скорняжка, миловидная, молчаливая, всех любящая до слез, совершенно одинокая, кроме родного литобъединения, у нее никого не было. Она писала новеллы на историческую тему и особенно прославилась рассказом, появившимся в городской газете к столетию Парижской коммуны, где действовал отчаянный якобинец; рассказ хвалили, мужчины литобъединения на очередное заседание преподнесли автору гвоздики, и никому, даже Федорчуку, не пришло в голову, что в 1870 году не было и в помине никаких якобинцев. Прозаические произведения писали и братья Текучевы – лирические миниатюры и юморески, по три-четыре рассказа на брата; литобъединенцы давно поделились на два лагеря: одни считали наиболее талантливым из близнецов Диму, другие Валерия.
Конечно, всем этим людям было далеко до блестящего Паши, что ни говори, думала Томка. Днем она, смертельно раненная неутоленной любовью, кое-как справлялась со своими делами: надо было обихаживать Тотошу, обшивать заказчиц; ей казалось, что из-под иглы машинки уже который месяц лезет одно и то же платье, огромное, которое она шьет и шьет, и конца этому не видно, хотя на самом деле платья были разные, как и люди, их заказавшие, не походили друг на друга: сарафан а-ля рус, платье-коктейль (и где они, коктейли, в наших палестинах?), строгий учительский костюм (к доске пойдет Козлов! не прячь голову, Володя, иди-иди!), выпускное, свадебное, к которому Томка навострилась шить из тюля фату, затканную серебристыми цветочками из засахаренного шелка, с серебристой каймой, романтическая фата с напуском на лицо, таинственно и невинно сияют глаза, 65 руб. 00 коп., хотите – берите, хотите – погодите, все одно в комиссионке купят. Тотоша ползал, подбирая тряпочки, тесемки, лепестки цветов на тонких проволочках, складывал их в кастрюлю, заливал водой, «варил борщ»... Ты моя золотая рыбочка! Вечерами Томка сидела над миниатюрными фотошпаргалками школьных сочинений, которые добыли для нее братья Текучевы, читала образ Ниловны как представительницы пробуждающегося сознания в народе и думала о Паше. О Паша, Паша, Павел Ерофеевич! Она боялась обернуться: ей казалось – Паша, как обычно, возлежит у нее за спиной на тахте с книгой «Тысяча и одна ночь» в одной руке, а другая задумчиво тянется к вазе с рахат-лукумом. Томка разражалась слезами: где ты, мой фейерверочный Паша?! И Паша откликнулся на призыв.
«Здравствуй, Тамара, – писал он взволнованным почерком, – как ты живешь, как мой сыночек Антон и теща Полина Петровна, всем от меня большой привет. У меня, Тома, все легиартис, мечтаю снять фильм о Смутном времени. Меня всегда, если помнишь (?!), интересовал этот период российской истории: Болотников, Отрепьев, Мнишеки, Тушинский вор... Снимать придется в разных городах нашей Родины – в Москве, Таллине, Бресте, Вышнем Волочке, и, боюсь, придется ехать за границу. На роль Отрепьева я наметил одного парня, мы с ним учимся и снимаем вместе квартиру, поскольку в общежитии человеку, по-настоящему занимающемуся делом, существовать невозможно. В связи с вышесказанным у меня, Тома, к тебе просьба – пришли денег, 500–600, а в крайнем случае сто, нечем платить за квартиру, а то выгонят на улицу, то есть в общежитие, а там сквозняк, из окна дует. Теще Полине Петровне ничего не говори, а то раскудахчется, а деньги я тебе верну, не сомневайся. И еще присовокупи шапку серую кроличью, у вас можно купить на толчке, моя куда-то задевалась, уши стынут. Деньги лучше шли на главпочтамт до востребования на мое имя, если ты его, милая Томуся, еще не забыла. Нежно целую тебя и сына Антошу, а теще Полине Петровне жму руку. Паша».
Письмо получила Полина Петровна, и она раскудахталась. Полина Петровна кудахтала, что она устроит этому шалопаю смутное время, что пусть он со своей стипендии платит алименты, а то она напишет в его БЗИК всю правду о Паше, кто он есть, и что лично нарисует на большом листе ватмана красочный кукиш и отправит, не поленится, ценной бандеролью дорогому зятю Павлу Ерофеевичу – тоже лично. Томка кивала, но две недели не вставала из-за машинки и потихоньку отправила непутевому Паше триста рублей и требуемую шапку, на что ответа, конечно, не последовало.
...Дверь открывается, и с вязанкой погремушек входит на сцену Паша. Антон застенчиво перебирает шарики опоздавших игрушек. Ах ты, сыночка, кутенька мой родной, кровинушка золотая, помнишь папку?.. Идет коза рогатая... Сейчас мы с тобой оденемся и пойдем в магазинчик, купим трактор, хочешь трактор? Теща, дай пятерку на трактор! Какую такую пятерку, ирод, счас веником по дурной башке! А вы погодите веником, может, моя супружница Тамара Кузьминишна вас за это не похвалит, нет, не похвалит. Верная ли мне моя дорогая Тома?.. Господи, что это за такое наказание под старость лет! Тотоша, поди от него к бабане!.. Привет, Тамара... А, здравствуйте, Павел... Что ж так официально, мы с вами, кажется, были на «ты»?.. Были, да сплыли. Езжайте обратно в свой Вышний, так сказать, Волочек, снимайте там свое кино и заливайте мозги другой дуре... Том, ну не сердись. За шапку тебе спасибо и за триста рублей... Доча, это про какие такие триста рублев он толкует?.. Выйди, теща, мне с женой поговорить нужно. Мам, не выходи! А чего это ты такая, Тома, недоступная? Я к тебе с добром, с собой тебя хочу забрать, один знакомый кинорежиссер уехал в Мексику на пять лет, а нам ключи оставил. Будем жить в столице, а потом и свою квартиру получим, я буду продолжать учебу, ты... И тебе дело найдем. Ну как, по рукам, Том? Чего тебе тут киснуть? Поехали!
И Томка забыла про институт, в который с остервенением готовилась целый год и, как ни плакала, как ни отговаривала ее Полина Петровна, в один не очень прекрасный день собрала вещи и ушла из родного дома вслед за Пашей, оставив сыночка на бабаню Полину Петровну.
* * *
На рассвете ненастного августовского дня Томка и Паша вышли из поезда на Казанский вокзал и, вместо того чтобы с другими пассажирами поспешить в разверстую пасть метро, остановились на платформе. Пассажиры, прибывшие с ними в одном поезде, стремились поскорее растечься по Москве, которая еще почивала. Спали москвичи в своих Медведкове, Бирюлеве, Чертанове, Ховрине, Ясеневе и не подозревали, что им уже расставляются сети, что уже выстроилась упорная очередь у адресных бюро, преследуя цель внедриться в квартиры родственников и знакомых на день, на два, на вечность. Жители Москвы почивали в своем большинстве и не знали, что с дынями под мышкой поспешает к ним пятая вода на киселе из Ашхабада, что, обвешанный яблоками, едет бывший сосед нашего москвича по пансионату в Геленджике, что с рыбцами в «дипломате» торопится абитуриент из Ростова-на-Дону, которому дядя нашего москвича имел неосторожность дать адрес, что едут из Андижана, Караганды, Саратова, Нальчика, из городов и весей едут, едут – долгожданные и ненужные, робеющие и бесцеремонные, и конца этому не видно. Спали москвичи, не ведали москвичи, что скоро-скоро позвонят в дверь. «А, здравствуйте, здравствуйте! Радость-то какая... Да надолго ли вы? Что ж так м-мало?..» – и начнет болеть сердце, станут шалить нервишки, рыбалка полетела, недельный запас в холодильнике ухнул, опять достается с антресолей раскладушка – спутница тревог, и рад бы москвич не славиться своим гостеприимством, да куда денешься... Троллейбусы и те распирает от страха, вот-вот лопнут, что уж говорить про сердце, которое вовсе не так эластично, не так много, как в троллейбусе, помещается в нем народу даже в часы пик нашей жизни: проклиная собственную слабость, москвич распахивает, как душу, дверцу холодильника, скрывая нервный тик.
Что-то необычайное творилось с Томкой, перед глазами которой разворачивалась апокалипсическая картина вокзала. Рядом ревел автокар, как труба в день страшного суда, высоко в небе громовыми голосами переговаривались дикторы, регулировщики все прибывающей толпы, потоки туманных утренних людей текли в разные стороны с чемоданами, баулами, сетками, в которых даже апельсины были тусклы, с детьми – и не было им мест в гостинице, и рады бы они не трогать бедных родичей, но что делать, коли нужда... «А вы, дорогие москвичи, приезжайте к нам в Новопонятовск Жуковского района Магаданской области!» – «Если вы не бывали в Свердловске...» В этом броуновском движении ничего нельзя было понять, оно не шло на убыль, только одни и те же люди все время сновали взад-вперед, все лица казались знакомыми, единая вокзальная мысль правила людьми, и оттого они были похожи между собой, как братья. То тут, то там. прислонившись бог знает к чему, пили из горлышка лимонад, заедая хлебом с колбасой, дети вытирали руки обо что попало, то там, то тут располагались женщины-квочки в темных платках, кацавейках, терпеливо высиживающие свои вещи, сновали носильщики с умными лицами, походя обсуждая свои носильщицкие тайны. Прибывали и отходили поезда, иногда кто-то, роняя сетки и баулы, долго бежал за набирающим ход поездом, а те, кто стоял на перроне, оживленно комментировали событие и осуждали опоздавшего растяпу. Появлялись мороженщицы и бросали в толпу мороженое, обреченно работал автомат с газировкой, давая все меньше и меньше сиропа, миллионы голосов проносились по телефонным проводам, мелькали развернутые «Огоньки», сотни людей одновременно прикуривали у другой сотни, и было зябко...
Томка, поеживаясь, прикурила от Пашиной сигареты, они все еще стояли на месте. Нет, не с этим чувством приехала сюда Томка первый раз... Тогда все у нее было впереди, сотни дорог лежали перед нею, да вот все куда-то разползлись-разбежались, как гоголевские живые раки из корзины с уловом. Но зато теперь у нее есть опыт. Теперь-то ее на мякине не проведешь. Пришла пора брать судьбу за рога. И для начала она сделала надменное лицо столичной штучки.








