412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Полянская » Предлагаемые обстоятельства » Текст книги (страница 11)
Предлагаемые обстоятельства
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 15:38

Текст книги "Предлагаемые обстоятельства"


Автор книги: Ирина Полянская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)

– Прошу вас, – проговорила в это время женщина, – заходите. Входите, девочки.

– Палдиес, – хором сказали Геля и Тая. Старуха, подняв одну бровь, посмотрела на них, повернулась и молча двинулась по коридору, включая по дороге свет и освещая узкий от надвинувшейся со всех сторон печали туннель.

Александр Николаевич с сомнением покосился на непрочно прибитую, скособоченную вешалку и сделал знак остальным оставаться в пальто. Старуха плавно шла впереди, сопровождаемая девочками, а женщина, увидев, что Александр Николаевич наклонился и развязывает шнурки ботинок, замахала руками. Стратоновы, торопливо вытерев ноги, пошли вперед мимо велосипедов, прислоненных к стене, железной ванны, трюмо, пузатого комода.

– Сюда, пожалуйста, – произнесла женщина, встав в дверях одной из комнат. – Вот инструмент.

...Он был похож на затонувший корабль, помнишь, нам именно это сравнение пришло в голову, едва мы увидели его в целом, без подробностей, обнаруженных после – пожелтевших клавиш, исцарапанной подставки для нот, – мы ощутили отчетливый запах покинутого жилья, сиротский запах ящика, из которого отхлынула музыка и жизнь так давно, что, положи сейчас руку на клавиши, рояль не поверит и отхватит руку по самую кисть. Его струны уже привыкли к летаргическому сну. Мы увидели единственную вещь, осевшую на глади рояля, прежде захламленного нотами, линованной бумагой, партитурами опер, – это была репродукция портрета нежного гения гармонии, фотография его же надгробия висела на стене. С высокого лепного потолка к самым клавишам спускалась люстра с самодельными стеклярусовыми светильниками; кресло выразительно выгнуло ножки, точно собиралось бежать, если кто-то осмелится в него опуститься. Чувствовалось, что прежде в этой комнате правил рояль, все от потолка до паркета было подчинено ему. Нам показалось, он пустил корни в пол, отодрать его будет невозможно, но мы уже хотели его, и только его во что бы то ни стало, а не белозубое с зеркальными боками пианино.

– Сюда, пожалуйста, – повторила женщина.

Губы отца дрогнули; он взглянул на жену, и она прочитала в его взгляде: однако где еще найдешь такое ископаемое? В какой гробнице, у чьего саркофага оно несло тысячелетнее дежурство?

– Инструмент действительно очень старый, – подтвердила старуха, – мой сын приобрел его в одной семье много лет назад.

– Разве ваши девочки не учатся музыке? – спросила Марина.

Старуха посмотрела мимо нее и без всякого выражения в голосе сказала:

– Мой сын трагически погиб месяц назад.

– Мама, – укоризненно шепнула женщина.

– Мой сын трагически погиб, – повторила старуха, не глядя на невестку, точно ее тут и не было. – С того дня никто из нас не открывал крышку инструмента.

Бабушка, которая уже чуть было не прикоснулась к клавишам, отвела руку.

– Нет, прошу вас, – с некоторым высокомерием продолжала старуха, – вы должны попробовать, конечно.

– Может, вы нуждаетесь в деньгах, – участливо произнес отец. – Не могу ли я чем-то вам помочь...

– Мы безусловно нуждаемся в деньгах, но ничем помочь вы нам не можете, – отрезала старуха.

– Мама! – воскликнула женщина.

– Помолчите, Анна. Лелдэ, – обратилась старуха к девочке, – вытри, будь добра, пыль. Геля, пододвинь кресло.

– Какое совпадение, – пролепетала мама, – нашу старшую тоже зовут Геля.

– Но вы не латыши? – спросила женщина.

– Нет, и имя у нее русское – Ангелина, Геля.

– Нашу зовут Геленой, отец был наполовину поляк...

– Анна, эти подробности людям ни к чему, – сказала старуха.

Серафима Георгиевна ударила по клавишам, и блистательная мазурка Шопена сверкнула из-под ее рук.

– Мать, у людей горе, что-нибудь потише, – сказал по-немецки отец.

Бабушка оборвала мазурку и пробежала по клавишам гамму.

– Сколько стоит ваш инструмент? – спросил отец.

Старуха назвала цену.

Таких денег у Стратоновых не было. Но стихия сострадания уже подхватила отца.

– Инструмент прекрасный, – подтвердила бабушка, – чуть западает соль второй октавы, но это пустяки.

– Отчего же, – возразила старуха, – мы вызовем мастера, не беспокойтесь. Мы продадим инструмент только в хорошем состоянии.

Бабушка еще раз пробежала пальцами клавиатуру и заиграла фантазию Шопена. Марина посмотрела на старуху и чуть не вскрикнула: та стояла совсем бледная, сжав зубы как под пыткой. Женщина, похожая на Марину, качнулась и, схватившись рукой за грудь, бросилась вон из комнаты.

– Держите себя в руках, Анна, – слабым голосом ей вслед сказала старуха.

Глаза у Таи наполнились слезами, она протянула руку и погладила младшую из девочек по голове. Та удивленно посмотрела на нее, перевела взгляд на бабушку и отодвинулась.

– Решено, – сказал отец, – завтра утром я договорюсь с грузчиками.

– Может быть, вы еще передумаете продавать инструмент, – произнесла бабушка, – у вас растут девочки...

– Не дай вам бог на старости лет потерять сына, – усталым голосом ответила старуха.

Серафима Георгиевна опустила крышку рояля, и Марина вздрогнула: ей показалось, что они все сейчас должны пройти и кинуть на этот черный ящик горсть земли. Нет, нет! Рояль, как троянский конь, со скрытой в нем похоронной музыкой будет в ее доме?.. Нет, нет!

– Всей душой сочувствую вашему горю, – сердечно сказал отец.

– Благодарю, – отозвалась старуха. – Лелдэ, проводи, пожалуйста людей.

– До свидания, – прошептала девочкам Геля.

– До свидания, – дружно ответили те.

«Ни за что, – думала Марина, – ни за что не позволю им купить эту вещь со следами чужого горя. Им не вырвать на это моего согласия. Им без него не принести и не поставить эту вещь в дом, где...»

...Вырвавшись из дупла, разгневанно орала кукушка. Часы тикали, но время, как раненный в живот зверь, ревело, выбрасывая из отворенных жил живую кровь живых и прах мертвых, вещи и произведения искусства, мелкие соображения и великие мысли, мамонтов, мотыльков, рояли и пудреницы, и ветер весны над городом, раздувая щеки, гнал по небу ампирные облака.

2. Предлагаемые обстоятельства

Тая вернулась домой поздно, но застала сказку в самом ее «жили-были». Мама с воодушевлением, от которого ее лицо помолодело, рассказывала Геле, как она написала сегодня жалобу на продавщицу магазина. Старшая дочь с таким же воодушевлением внимала ей, будто речь шла о какой-то грандиозной победе. Увидев в дверях комнаты младшую, мама запнулась, но перевела взгляд на Гелю и, черпая вдохновение в ее доверчивом восторге, продолжила свое повествование...

Она стояла в очереди за окороком. За исключительным, совершенно постным окороком тамбовским. Продавщица, мстя очереди за свою несовершенную личную жизнь, отпускала медленно, с издевочкой в движениях большого, уставшего за день тела. Мама для пущей убедительности в двух словах описала пеструю очередь и голоса протеста из самой ее глубинки, где терпеливо стояла она сама. Люди, раздраженные медлительностью продавщицы, робко, но роптали. (Тая прошла в коридор и сняла шубу.) ...И тут довольно нахальная особа, знаешь, из тех, кто не привык стоять в очередях, с перстами, отягощенными кольцами, очевидно знакомая продавщицы, скорее всего сама продавщица из галантереи или же из магазина «Книга», а может, и не продавщица вовсе, а парикмахерша, маникюрша или прочий нужный человек, одним словом, без очереди: полкило. (Геля кивнула.) А он, окорок, уже кончается. Та, что в перстнях, парикмахерша или маникюрша, шепнула что-то продавщице, отпускавшей окорок; продавщица, перегнувшись через прилавок, что-то интимно шепнула ей в ответ, и они скрепили свой тайный сговор и дружбу пятьюстами граммами тамбовского окорока, самой постной его частью. Очередь двигалась медленно, терпеливо, окорок таял. И тут к продавщице подошел юный нахал, возможно, директор кинотеатра или грузчик из мебельного, и, не сказав ей ни слова, протянул чек и получил четыреста граммов. После этого продавщица обратилась к следующей покупательнице. Заметь, что эта покупательница, когда перед ее носом влезли без очереди, ни слова не произнесла, вот как привыкли к хамству. (Геля сказала: «Да! Да!» – и прищелкнула языком от возмущения.) Покупательница была, оказывается, без чека, потому что обычно, пока окорок не завесят, не знаешь, сколько выбивать, но она не знала порядков, то есть беспорядков в этом магазине. Продавщица буркнула ей: «Ступайте в кассу» – и обратилась ко мне, продолжала мама. Та женщина сказала ей: «Ну вы уж завесьте мне, а то в кассе очередь, и пока я вернусь с чеком, окорок может кончиться». Но продавщица, вперив в нее ядовитый взор, заявила: «Успеешь, а нет – так не моя печаль». Женщина прошептала про жалобную книгу. Продавщица презрительно ухмыльнулась, ибо она была уверена, что книга зарыта в надежном месте и недосягаема для покупателя, и, точно компенсируя в глазах очереди только что проявленное хамство, обратила внимательный, полный привета взгляд к маме, ожидая ее приказаний. Та женщина принялась уговаривать продавщицу, но вновь была отвергнута. Продавщица показала ей точеный высокомерный профиль с двойным от близости к окорокам подбородком. И тогда заговорила мама. Пронзительно и гневно она посмотрела на продавщицу, душа которой сразу же удалилась в пятки, хотя она еще до конца не поняла, с кем имеет дело, и все еще пыталась отстоять свою фиктивную зависимость от чека, без которого никак невозможно выдать двести граммов окорока тамбовского. Вдохновленная мамой очередь заволновалась, вспоминая обо всех неотраженных оскорблениях и недовесах, имевших место в этом отделе, и на продавщицу повеяло общественным холодом. Тем не менее она брякнула ножом о доску, на которой резался окорок, и предложила покупателям встать на ее, продавщицыно, место да попробовать попахать часок-другой, у нее, продавщицы, кроме тамбовского окорока, еще и нервы имеются, а вы шумите, а вы работать мешаете... Женщина, навлекшая на себя немилость продавщицы, переминалась с ноги на ногу и собиралась уже уйти ни с чем, когда мама в энергичных и саркастических выражениях напомнила ей о том, что ее только что смертельно оскорбили, к ней обратились на «ты», и очередь секундантов взволнованно подтвердила это. Женщина снова неуверенно протянула полиэтиленовый мешочек, но продавщица сдунула его с прилавка, как сухой осенний лист, и женщина оставила свое сопротивление. Пощечина была бы вовек не смыта и позор не отомщен, кабы не мама, которая, построив очередь в четкие ряды, размахивая авоськой, повела людей на штурм директорского кабинета. Навстречу шумной процессии вынеслась директриса с лицом, выражавшим крайнее сочувствие и нежность к покупателям, и, призывая в свидетели грузчика, прилепившегося к телефонной трубке в ее кабинете, схватила маму за руки, клянясь самым для нее заветным, что скоро выйдет из декрета Танюша и тогда будет кому работать, а сейчас Лиля одна, за всех одна, и потому нервная, да еще и с мужем недавно разошлась, поймите ее по-человечески! «Все недавно с мужьями разошлись!» – раздался крик из очереди. А жалоба, сами понимаете, продолжала директриса, заглядывая маме в лицо, не одну Лилю лишит прогрессивки, но и весь наш в общем-то здоровый коллектив, включая ее, директрису, которая, конечно же, примет к Лиле меры и задаст ей перцу в конце рабочего дня, – так что нет, не пишите жалобу, а не то пострадают все ни за что ни про что, пела директриса, апеллируя к грузчику, прикипевшему небритой челюстью к трубке.

Но нет, речь шла о человеческом достоинстве, которое мы должны беречь как Родину, в сравнение с ним не могла идти никакая прогрессивка. И мама в окружении очереди, ставшей коллективом единомышленников, стройно подтягивавшим по ее знаку припев, твердила, как Риголетто «отмщенье!», до тех пор, пока... Увидев лицо Таи, мама закусила губу и договорила, суетясь над столом, что в жалобной книге она сделала запись о попрании человеческого достоинства не только лишением заслуженного тамбовского окорока, но и словесным оскорблением...

– И как она выглядела, книга? – проговорила Тая насмешливо.

– Ну как, как! – застенчиво сказала мама. – Я в волнении и не разглядела, кроме того, писали другие товарищи, я же без очков не вижу, а очки оставила дома, на холодильнике в кухне, где я вчера вечером писала письмо бабушке.

Ах, сказочница-мама, кто поверил бы, что она может лишить кого бы то ни было прогрессивки! Нет, никогда бы на это не отважилась мама, и все ее сражения с ветряными мельницами разыгрывались в пламенном, болезненно-чутком к чужой маленькой беде воображении. А ведь сколько Тая ее воспитывала и требовала, чтобы мама на всех фронтах активно и безжалостно боролась со злом, не поддаваясь сладким увещеваниям...

Геля, не решаясь поддержать в присутствии прозорливой сестры мамино реноме, перевела разговор на другое, а Тая, вскоре почувствовав неловкость, замолчала и удалилась к себе.

Это был родной дом, в нем жили родные люди, но с недавнего времени и дом, и городок, и сестра с матерью вызывали в ней глухое сопротивление. Миссия старшей среди этих двух фантазерок, которую они ей навязали, была Тае не по плечу, но признаться в этом было невозможно: слишком много надежд обе женщины связывали с нею, слишком во многом на нее полагались. Они верили, например, что среди них, романтических неумех, вырос человек, умеющий жить, совершать отважные поступки и трезво смотреть на жизнь. Этим впечатлением о себе Тая была обязана нескольким решительным действиям, а также тому успеху, которым она пользовалась среди окружающих. Ей охотно шли навстречу, охотно подчинялись. Мама и Геля гордились: в ней что-то было, было, она умела добиваться того, что задумала.

Два года назад Тае удалось посреди учебного года перевести сестру с вечернего отделения захолустного мединститута на Кавказе на дневное в их областной город. Тогда же мамой была создана легенда о том, как младшая дочь «добилась приема у ректора, которого поймать невозможно, а заговорить с ним страшно, такой человек», как она объяснила ему, что Геле по несправедливости не дали в медучилище диплома с отличием и посему она была вынуждена поступать в институт у черта на куличках на вечернее отделение, какового в здешнем институте не имелось. Ректор со свойственным всем ректорам и директорам жестокосердием немедленно ей отказал, но Тая вцепилась в подлокотники кресла и заявила, что без положительного ответа с места не сойдет. Ошарашенный ее напором ректор призадумался, запросился на конференцию, где его давно уже ждали, но Тая была не лыком шита, и припертый к стене, вмиг очеловечившийся ректор дал свое согласие. Эта легенда слабо смахивала на быль. На самом деле Тая встречалась не с ректором, а с деканом лечебного факультета, славным лысым дядькой и не лишенным чувства юмора, которого она, наверно, чем-то тронула; он изложил ее дело ректору с отменным красноречием, после чего заполнил вызов на имя бедной Гели, писавшей с Кавказа отчаянные письма. Но мама не могла удовлетвориться историей в подобной интерпретации и от себя присовокупила к ней подлокотники кресла и конференцию всесоюзного значения, которая могла сорваться из-за упрямства Таи. Соседка Ира, принимавшая участие во всех делах этого семейства, выслушав маму, с минуту помолчала, соображая, а затем заявила, что, по ее, Ириному, глубокому убеждению, тут имели место небольшие такие шуры-муры, впрочем, очень может быть, вполне невинные, ректор тоже человек, а Тая девочка хорошенькая, хитро прищурившись, добавила умная Ира.

За время отсутствия Таи в этой комнате ничего не изменилось. Мама с Гелей трепетно оберегали ее дух, выразившийся в ничем не искоренимом беспорядке: на письменном столе так и остались разбросанными различные Таины тетрадки, листки с записями, которые трудно расшифровать и ей самой, раскрытые книги. Со всего вытирали пыль, но трогать не трогали, точно Тая с минуты на минуту могла войти и разгневаться оттого, что пропал какой-то листок. На рояле тоже царил сущий бедлам, этажи нот грозили вот-вот рухнуть, все это были в основном ненужные ноты, партитуры опер, которые она так и не раскрыла, сборники этюдов, которые она не играла, совершенно недоступный для нее соль-минорный концерт Брамса, приобретенный из форса, вполне возможные «Времена года», стопка романсов, которые пели с Гелей на два голоса. Геля чуждалась всякого блеска и публичности – тут с ней ничего нельзя было поделать, и она только жалобно улыбалась, когда Тая кричала ей, что самое большое преступление – зарывать в землю свой дар божий. В каждый свой приезд Тая касалась клавишей не без некоторого страха – та небольшая техника, которая у нее некогда имелась, все уходила и уходила из пальцев, вряд ли теперь был ей под силу пассаж из «Грез любви», а в Москве не было времени заниматься. На Таиной кровати все так же сидела Мерседес в вязаной кофте, на стене по-прежнему висела выпущенная Таей к маминому дню рождения стенгазета «Стружка».

Тая приехала только сегодня утром. Она еще не успела оглядеться и побыть одной. Старый ее халат висел на спинке стула, как она бросила его, уезжая. В кармане его она обнаружила не съеденную в прошлый приезд конфету.

Второй ее поступок, за который ее превозносила мама, был не менее фантастичен в маминых глазах. Тая добилась, чтобы к ним наконец провели телефон. И снова воскрес рассказ о подлокотниках кресла, об изверге-директоре телефонной станции, которого Тая и в глаза не видела, а поговорила в высшей степени корректно с его заместителем и вовсе не била графин на его столе. Просто подошла их очередь, о чем на станции как-то забыли, и вот Тая напомнила. Соседка Ира и после этого заикнулась о легкой интрижке, но маме стало казаться, что для ее младшей дочери и впрямь все дороги открыты, таково обаяние ее личности. Тут-то на них с Гелей обрушился очередной Таин сюрприз, самый большой, сюрприз из сюрпризов. Тая целый год после окончания школы готовилась к поступлению в пединститут на музыкальный факультет. В июне она объявила, что хочет проветриться, взяла отпуск в Доме культуры, где работала концертмейстером, и уехала с подружкой Натой в Москву. Ната была известна всему городу как актриса – в драматической студии при этом же ДК она играла главные роли, была броско хороша собой, и поэтому никто не удивился, когда она поехала сдавать экзамены в театральное училище. Но через две недели Ната явилась к Таиной матери и печально донесла ей, что, если Тая напишет, что она поступила в музыкальное училище на теоретическое отделение, не верьте ей: Тая уже прошла третий тур в театральное, сказала Ната и разрыдалась. Через неделю действительно пришла телеграмма о теоретическом отделении. Мама кинулась к Ире. Ира явилась; узнав, в чем дело, она, не говоря ни слова, открыла сервант, где всегда стояла неполная бутылка какого-нибудь вина, оставшегося после последнего семейного торжества Стратоновых, налила три рюмки и произнесла небольшую речь. Уж теперь-то, сказала Ира, точно без небольшого амурчика с директором училища не обошлось, но все это прелестно, и не надо сидеть с физиономиями, будто у вас телевизор перестал показывать, а напротив – радоваться. С ума сбеситься, Тайка – артистка! Снова призвали неутешную Нату, та подтвердила, что конкурс был немыслимый, тыща человек на место, к тому же брали каких-то блатных, та – дочка, эта – племянница, ни кожи, ни рожи, но фамилии сами за себя говорят, так что Тае смертельно повезло, добавила несчастная Ната.

Через день приехала сама Тая и обстоятельно доложила, как она играла программу, Баха сбацала слабенько, сонату вообще запорола, «Баркарола» звучала прилично, а уж на экзамене по сольфеджио диктант написала раньше всех и без единой ошибки. Мама и Геля сочувственно кивали. Умница Ира, сидевшая тут же, уточняла, какие вопросы попались на экзамене по музлитературе, и не уставала восклицать: «Ты подумай! Ну надо же!» Непонятно было, зачем Тая до сих пор разыгрывает всех, но оттого, что она не подозревала, что это все разыгрывают ее, было приятно, и Ира с наслаждением рассказывала потом, как актриска прибежала к ней поздно вечером – признаваться. Теперь уже у мамы, у Гели, да и у Иры не оставалось сомнений в том, что Таю ждет блестящее будущее, полное приглашений на съемки, заграниц и фотографий в журнале «Экран». Но у самой Таи сомнения были, хотя она не смела ни с кем поделиться ими, – более того, сдав зимнюю сессию, она всерьез подумывала о том, чтобы бросить училище. Она уже училась на втором курсе. Жалко, конечно, бросать, но что-то надо делать. Вот об этом она сегодня и хотела переговорить с подружкой Натой, не столь любимой, сколь любящей. Всякий раз, когда Тая приезжала домой, она шла к подружке с некоторым душевным ущемлением: ей казалось, она завладела теми дарами, которые по праву принадлежали Нате, она отбила у Наты саму судьбу, в последний миг заменив ее собою, и оттого подружка не поступила в вожделенное училище. За это Тая и поплатилась теперешней сердечной маетой. Не то чтоб она не обладала способностями – кое-какой талантишко имелся, по актерскому мастерству была пятерка; не то чтоб ее мучило то обстоятельство, что она вовсе не падает в обморок при виде театральных кулис и редко приходит в восторг от спектаклей – никто на курсе особенно не падал в обморок, а восторгаться считалось немножко моветоном, никто не стремился в жертвы искусства, скорее наоборот – искусство, как это случается довольно часто, делалось жертвой и жертвоприносилось чему-то более конкретному и ощутимому. Просто это было не ее дело, а те славные в общем-то люди, окружавшие Таю, были не ее людьми, а скорее Натиными, все было Натино, не ее, а что до нее, то ей казалось, она уклонилась от некоего важного долга – какого? Очевидно, был у нее другой долг... Кроме того, – о, тут бы соседка Ира порадовалась своей прозорливости! – отношения с руководителем курса совершенно зашли в тупик; и любовь была не той любовью. Возможно, оба они, Святослав Владимирович и Тая, добросовестно, усердно разыгрывали сцены из известной пьесы Гауптмана – разница в возрасте была уничтожающей, чувства обоих неопределенны; романтический порыв, встречи под бледной городской луной, ничего конкретного с одной стороны, с другой – все ужасающе конкретно – семья, квартира, большая общественная деятельность, звание, которое еще не утвердили, ученики, которые что-то чувствовали, подшучивали над Таей, стихотворные строчки, воспоминания о юности, несытое тоскливое чувство, болезненно отзывавшееся в нем отсутствие Таи на занятиях, молчание в телефонной трубке, прочее, прочее... Что уж говорить про Таю, которая, вызвав все это на себя, решительно не знала, как поступить дальше, – замуж она за него не собиралась, ее вполне устраивали те же взгляды, те же телефонные звонки, сирень, однажды весной присланная ей в общежитие с мальчишкой-осветителем. Но ни один роман не стоит на месте, подозревала Тая, он либо должен рассосаться со временем, либо иметь свой конец – какой? какой? – она не робкого была десятка, но тут что-то робела, ее устраивало то, что есть, пугало то, что будет, и надо было как-то увернуться, закончить все не заканчивая, потому что любовь, потому что сирень... Со всем этим Тая, поставив вещи, поцеловав своих родных, понеслась к Нате. Но оказалось вдруг – Нате не до нее, она замуж вышла. Да, люди в двадцать лет замуж выходят, вот как, пора. Смотри и ты не засидись. Ната, выслушав на кухне за чисткой картошки и про луну, и про телефонные будки с ледяными в зимнюю стужу дисками, и про явление мальчишки-осветителя, сказала взросло: «По-прежнему себе придумываешь трудности». Нате теперь легко давались диагнозы. Она жила не придуманными страстями, а нормальной человеческой жизнью, что и не преминула не без торжества сообщить Тае. Нор-маль-ной. И другой мне отныне не надобно. Намек был на нее, на Таю, – больше подружка не верит всем ее бредням о том, что надо уезжать далеко от дома, чтобы найти себя, и что не надо бояться неустроенности, и прочее. Она переросла Таин романтизм, Таин авторитет навеки подорван для нее. Так это надо было понимать. Оказалось, Натин муж – тот самый Гена, из-за которого в десятом классе Тая сходила с ума, чем бурно делилась с Натой, пока они не уехали в Москву. Гена тогда казался недоступным: красавец, студент журфака МГУ, правда заочник, шахматист-разрядник, фигура для городка заметная. Как, однако, все это банально, близкие подруги наследуют наше чувство, из поверенных и наблюдателей они таинственным образом превращаются в обладательниц тех, кого мы любили, из нахлебников наших страстей – в прямые наследники. Ната представила мужа подруге с лицом, на котором было написано следующее: она наверстала ускользнувшее было от нее счастье, она просто впрыгнула в другой поезд, который кратчайшим путем доставит ее к цели. Гена, пожимая Таину руку, поправил: он не журналист, он не любит, прошу заметить, когда его величают пышным именем журналиста, он всего лишь газетчик, обыкновенный газетчик, просто и скромно. С первого взгляда было видно, что у них с Натой любовь, и не та, что у Таи со Святославом Владимировичем, когда какие-то невидимые пузырьки подымаются и лопаются на поверхности и напиток пока еще шипит и искрится, а другая, спокойная, хорошая, какая и должна быть у мужа с женой. Ната хвалилась, что начинает опускаться, глаза не красит, хула-хуп не вертит. Гена, как полагалось, прервал ее: ты моя красавица. Все было так, но Тае казалось, что на самом деле перед ней, изголодавшейся по нормальной жизни с нормальными отношениями, не имеющей своего угла, надежд на устойчивое будущее, настоящего друга и советчика, разыгрывается домашний спектакль, где каждая реплика уже давно выверена на людях. Показалось: когда Гена, большой, красивый, схватил жену на руки, усадил за стол, чтобы она не бегала поминутно на кухню, Ната бросила на подругу мгновенный торжествующий взгляд. Боже мой, вдруг пронеслось у Таи, так ведь и я – я тоже приезжала к ней из Москвы, чтобы делиться своими успехами, своим торжеством, к ней, у которой все отобрала! Эта мысль ошеломила Таю. Она, такая умная и чуткая, могла быть столь изощренно жестокой, слепой, беспощадной, чтобы хвалиться перед тем, кто менее удачлив, топтать чужое самолюбие, так по-хамски перечислять перед голодным все лакомые блюда, которыми ее судьба не обнесла... И Тая тихонько весь вечер смотрела семейный альбом, свидетельство недоступного ей счастья, похваливала Натины пирожки и качество Гениных снимков, пренебрежительно отозвалась о своем училище и о своих способностях – это было принято со снисходительным протестом. Стыдно, стыдно, прочь отсюда!

Тая стояла посреди комнаты с чувством, что надо что-то додумать, решить, пока есть время, каникулы, передышка, ей больше не нравилась ни та жизнь, ни та игра, в которую она так упоительно играла, ни – еще хуже – она сама себе больше не нравилась, с этим надо что-то делать, и хорошо, что есть комната, где можно предаться размышлениям и где ее никто не может потревожить.

В дверь поскреблись. Вошла мама, что-то разыскивая у нее в комнате, включила машинально репродуктор, открыла крышку рояля, пробежала пальцем глиссандо; ничего-то она не искала, никакой розовый шарф, на который сослалась, подбираясь поближе к Тае, просто пришла с неотложной беседой. (Господи, и тут не спрятаться, достанут!) По радио заиграли бодрый марш из «Фауста». Мама моментально выключила радио, заявив, что в последнее время не переносит Верди.

– Это не из «Аиды», – раздраженным голосом сказала Тая, – неужели не узнаешь?

– Да, да, – рассеянно сказала мама, присматриваясь к ней.

Для откровенного разговора маме необходим был разбег, которым послужил ее рассказ об учениках-вечерниках; хорошие ребята, хоть и недостаточно развитые, воспитанные, но с ними еще интересней, чем с маменькиными сынками и доченьками, которые учатся в обычной школе, благодарная публика, восприимчивая, музыку на уроках с удовольствием слушают. Все это отрадно, люди, полюбившие книгу и музыку, должны совершать в жизни меньше дурных поступков, это мое убеждение, горячась, говорила мама. Тут бы Тая с ней поспорила, но к чему? Об учениках рассказала живо, интересно, но все это была увертюра. Наступила пауза. Тая нахмурила брови. Мама переменила выражение лица и позу. Она сидела за столом, Тая на своей кровати. Мама со стулом подъехала ближе.

– Речь пойдет о Геле.

И слава богу. Тая почувствовала облегчение. Не хватало только, чтобы мама заговорила о том, чем сейчас интересовались все, – Таиным будущим, это была болезненная для нее тема. О Геле всегда пожалуйста. Что может быть приятнее, чем поговорить о Геле. С Гелей все ясно, окончит мединститут, без куска хлеба не останется. Геля – это не больно.

– Не знаю, пишет ли тебе Геля о своем Олеге, – произнесла мама, испытующе глядя на нее, но Тая перебила ее:

– Пишет.

– Вот как, – продолжала мама, – не знаю, что именно она тебе пишет, но там – беда.

И замолчала, ожидая вопроса. Тая была вынуждена задать его:

– Какая еще беда?

– Не сердись, детка, я не преувеличиваю на этот раз. Беда.

– Надеюсь, она не в положении?

Мама покраснела и отвела глаза.

– Пожалуйста, – сухо произнесла Тая, – говори все как есть, я не ребенок.

– Да, – огорченно проронила мама, – я понимаю. – Она смотрела, как Тая вертит в руках куклу. Кукла мешала. Тая усмехнулась и отбросила Мерседес в ноги.

– Значит, ты думаешь, твоя сестра способна... то есть у нее могут быть те отношения, при которых... которые... словом, как у мужа и жены?

В неумении мамы называть вещи своими именами заключалось что-то мучительное для Таи. Страх перед словом – куда уж тут перед делом, перед поступком, и как следствие этого страха – вот эта самая жалкая вечерняя школа, хотя с ее умом и красноречием могла бы блистать в университете... да еще и Гелин никому не известный удивительный голос. О, эта проклятая боязнь наступить кому-то на ногу, когда вокруг только и делают, что пихают друг друга локтями.

– Одним словом, – стараясь угодить Тае, решительным тоном сказала мама, – она страшно любит этого человека и готова ради него на все. Ей скоро двадцать четыре года, пора думать о будущем, а он все морочит ей голову, но жениться на ней, видимо, не собирается.

– Откуда такие сведения?

Мама, смутившись, примолкла. Видно было, что она собирает в себе силы для какого-то решающего признания.

– Откуда тебе это известно?

Мама, наклонив упрямо лоб, сказала:

– Я была у него втайне от Гели.

Вот оно что.

Тая прикрыла глаза. В который раз появилось ощущение, что как она ни цепляется за жизнь, как ни старается, ее обеими руками отталкивают от того, за что она держится из последних сил, и делает это не коварный враг, изощренный недоброжелатель, а самые родные на свете люди, с которыми невозможно бороться, от которых нельзя откреститься. Бессильное и мучительное чувство своей зависимости ото всего: болезней матери, ее неумелого стремления наладить их общую жизнь, от неудач сестры в эту минуту так сильно и пророчески заговорило в ней, что все ее мелкие достижения, с трудом и отвагой отвоеванные рубежи показались погребенными под полной безнадежностью. Нет, из этого вовеки не выкарабкаться. Это – как камни на ногах, как гири, не взлететь. Вечная готовность матери к несчастью и почти радость, когда оно наконец разразилось: я же говорила, я предчувствовала! – и ее запоздалые неуклюжие попытки изменить ход судьбы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю