Текст книги "Наследники минного поля"
Автор книги: Ирина Ратушинская
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 24 страниц)
ГЛАВА 18
Эх, вечер-поле-огоньки – сколько же этого было в бродячей гастрольной жизни! А Свете нравилось. Вагон трясётся, Куть за пазухой пригрелся, голуби спят в зверином вагоне. А дядя Федя колбасу нарезает на газетке. С помидорами.
– Ну что, доця, повечеряем?
Цирк – профессия семейная, тут одна Света без семьи. А так не полагается. Так что она при дяде Феде. Он сам из города Львова, теперь это Западная Украина. А оба его сына и дочь тут же сидят: трио Маретти. Жонглёры. Дядя Федя тоже был жонглёром в молодости, но после одного случая у него стали руки трястись при напряжении. А про случай тот он рассказывать не хочет.
Трио Маретти не в лучшем настроении: у них рыбка Дунька сдохла. То ли перегрева не выдержала, то ли ещё что. А рыбка для номера не какая попало нужна. Во-первых, крупная и яркая: чтоб с галёрки и то видно было. Во-вторых – не психованная. Потому что не каждая золотая рыбка философски перенесёт, когда её пересадят в круглый аквариум, а аквариум поставят на палку, да ещё на палку, да ещё на одну – и начнут тем аквариумом на чьей-то голове балансировать. И прожектором на него светить. Рыбка от таких страстей может задрыгаться, заплескаться, даже выскочить из аквариума. Нарушая тем самым баланс. Скоро ли теперь умнице-Дуньке замену найдешь.
– Светка, спой чего-нибудь.
Это пожалуйста. У Светы репертуар богатый.
– Кто подъезжает до красавицы-Одессы,
Пускай глядит за кошельки и интересы…
У нас тут мальчики и девочки такие,
Что на вокзал уже вы выйдете босые.
Ой-ой, мои подмёточки-штиблеты
Верните взад, я всё прощу за это!
Правда, они уже подъезжают к Одессе. Первая гастроль закончена, а до следующей успеют Маретти найти себе золотую рыбку.
Марина, получив от дочери письмо, даже не успела обрадоваться, как распечатала. «Мама, я больше никогда не приеду и писать не буду. Прости меня, но лучше обо мне забудь. Света». Она охнула и села.
– Яцек, что это может значить? Чем мы ей могли не угодить? В партию она там, что ли, поступила?
Алёша весь извёлся, ожидая Светиного возвращения. Он был у неё, когда она вошла, с мокрыми от дождя волосами, нагруженная какими-то кошёлками. Куть запрыгал и заплясал, облизывая Алёше нос и щёки. А ничего удивительного – где же ему было её ещё ждать, полоумную? Он даже не был уверен, что она позвонит, приехав. Уж больно странный тон был у той записки: «…если будешь тут появляться…» Что значит – если? Но вот увидел её – и упустил момент для выяснения отношений. И Света упустила. Она твёрдо решила: ничего Алёше не рассказывать. Она имеет право поменять свои планы. Вот решила стать циркачкой – и не его это дело. А дальше – отшить. Так же вежливо и жёстко, как Павел Иванович отшил её. Без объяснений. И пусть держится своей масти. И «опасное время»– пусть с другими высчитывает.
Только никто у неё объяснений не спрашивал. Алёша подхватил её на руки, прямо всю мокрую, и кружил, и целовал, не давая слова сказать. И ей совсем, совсем невозможно оказалось ничего другого делать, как только прижиматься к нему и ловить его губы. Девчонки – не генералы, а существа слабохарактерные.
Только на одном удалось настоять: работает она в цирке – и будет работать. Вот нравится ей – и всё. Да, и ездить нравится. Чтобы убедить в том Алёшу, она с удовольствием рассказывала ему всякие забавные истории. И излагала приобретённый практический опыт. Например, в каком городе картошка дешевле, так что имеет смысл сразу много закупать. И – в каком стоит покупать обувь, а где – эмалированную посуду. Цирковые это всё знали: в основном – голь перекатная, они умели по жизни выкручиваться. И спекулировать по мелочи не стеснялись. И – рожали детей, не переставая: иначе откуда бы взяться в наше время цирковым династиям? Это, может, генеральские династии из другого теста деланы, мстительно думала Света, припоминая «опасное время». А «дама с собачками» – уже из роддома вернулась, а года через два её малыш будет кувыркаться носом в опилки, а к семи годам – встанет в папин номер, как трое старших.
Она измучила Алёшу приездами-отъездами, азартными рассказами про замечательных людей (представляешь, поломал лучевую кость, но в тот же вечер выходит хоть в униформе, гипс под униформой не видно, а всё для того, чтоб кураж не потерять!) Про кураж Алёша и сам понимал, но уж очень много в Свете стало того куражу. У неё была какая-то своя, отдельная жизнь, куда она Алёшу не приглашала. Куть – и тот был гвоздём её номера, а он, Алёша – просто так. Она с ним была то безудержно ласкова, то так же безудержно несправедлива – будто рассчитывалась с ним за что-то. Но никак нельзя было понять, за что, а потерять её, Светку, было бы непредставимо. Она его любила, да. Пока. Неизвестно, за что. А это Алёше было больней всего: вдруг он стал одним из её капризов? Любит, да, но он ей не нужен. Разве только Чучу кормить…
Алёша то и дело оставался один, и надолго. Старая их компания похоже, что распадалась. Миша был замкнут, на Алёшу смотрел странно и отчуждённо, тоже не объясняя причин. Алёша, поразмыслив, причины нашёл: Миша теперь комсорг факультета, может быть, строит карьеру, и ему не до старых друзей. Андрейка никому из них не писал: ну да, он же теперь поляк и католик… Светка – и говорить нечего: она как будто зарок дала бывать пореже в Одессе. Девчонки с Алёшиного курса были все дуры набитые: зачем только их сестра на инженеров учится! Чтоб выйти замуж?
Компании, так естественно собиравшейся вокруг Светки (до него только теперь дошло – вокруг кого!) не было уже. И панкху на зиму опять никто не снял, так она с того лета и пылилась сиротливо. Оставались Маня и Петрик. Маня училась в консерватории, Петрик – на экономическом, но двойняшек-то никогда не разнесёт в разные стороны! У них были свои словечки, которые Алёша помнил с детства, а тётя Маня и дядя Яков – как законсервировались: только морщинок у них прибавлялось, но всё – в улыбки. Алёше было хорошо у них, лучше, чем в Театральном переулке. Всё же он вырос на Коблевской, и двор его ещё помнил. Всегда, пока он доходил до Красновых, кто-то его опознавал:
– Ой, Алёша пришёл! Ну как жизнь, Алёшенька? Ой, какой ты вырос, нивроку – ну прямо жених!
Маня всегда бурно радовалась его приходу, и так же бурно кидалась его кормить:
– Кушай, убоище! Что значит не хочу? Ты смотри, на что ты похож – приличная собака и то не бросится! Яша, ты ж педагог, скажи ему: надо питаться!
И накладывала ему масло на хлеб ломтями. Яков посмеивался и подмигивал Алёше: мол, не спорь с женщиной. А то хуже будет. Маня с Петриком хохотали:
– Мама, он хлеб с маслом не хочет! Он бульон хочет, только стесняется!
И Маня кидалась разогревать бульон: когда доходило до того, чтоб детей кормить, она шуток не понимала. Круче всего Алёше пришлось однажды летом, когда Маня наготовила вареников с вишнями в меру вдохновения. А вдохновения у женщин никогда не бывает в меру. Так что она, не слушая возражений, уложила три слоя вареников на одно блюдо со старомодными завитушками по краям, полила вишнёвым соком пополам со сметаной и накрыла другим блюдом, таким же обширным. Потом она это сооружение обернула несколькими слоями газет (чтоб не остыли), запихнула в авоську и велела Алёше нести ровненько. То есть, строить края блюда под линию горизонта, которого не было видно, потому что на юге темнеет рано. Она хотела Анечку с Пашенькой угостить. Алёша понял, что сопротивление бесполезно, и понёс, как дурак. Благо было действительно темно, и никто не видел, во что превращались его брюки. Блюда норовили сползать текущим краем вниз сразу во все строны. Гензель и Гретель имели бы все шансы наутро проследить путь от Коблевской до Театрального переулка. Птица не посягали на кровавый вишнёвый след, но, по счастью, не посягала и милиция. Так что Алёшу не повязали. А вареники, доблестно донесённые до дома, были встречены с восторгом и как-то незаметно, но неправдоподобно быстро съедены: ни одному не дали пропасть!
К началу кампании «срывания масок» Яков оказался одним из самых защищённых людей в городе. Литераторы Ивановы оказывались на поверку литераторами Рабиновичами, и это им ставили на вид. Заодно и всем читателям, которых они морочили. Артисты, композиторы, партийные деятели – все могли ждать пересмотра анкетных данных, с которыми в двадцатых-тридцатых годах был допущен неоправданный либерализм. Кто угодно мог трепетать, особенно в Одессе. Кроме, разумеется, действительных Ивановых. И кроме таких старых шкрабов, как Яков.
Потому что у него выросли ученики, и не первое уже поколение. Потому что эти ученики занимали в жизни самые разнообразные посты, а Якова Исакыча помнили все, ещё бы его не помнить! При этом получался парадокс, наукой педагогикой необъяснимый: кто был в первых шести классах шпаной – тот и вышел в люди прежде прочих. А те все Якова Исакыча почитали особо. Даже его рукоприкладство вспоминали со светлой слезой. Так что, когда на Якова Исакыча Краснова последовал донос в Районо, что он на самом деле не Краснов, а замаскированный Гейбер – Якова Исакыча даже никто не побеспокоил проверкой сигнала. Тот сигнал рассосался как-то сам собой. Да, Якову Исакычу, живущему с двадцатых годов на несчастную учительскую зарплату и не имевшему никогда никакой власти – можно было к тому времени жить и безо всякой зарплаты! В Одессе, во всяком случае.
Телефон ему в квартиру провёл бывший шпанюк и голубятник Савка Затулывитер – убоище, не умевшее открывать скобки в течение полутора лет! Так что Яков мог позвонить своим оболтусам хоть в Москву, хоть в Питер – но дальше Одессы редко нужно было обращаться. А можно было и не звонить. С мясокомбината ко всем празникам, революционным и религиозным – без различия религий – ему доставлялись аккуратные пакеты с мясом, свежим, как майская роза. Он мог сшить за сутки костюм в лучшем ателье, вырезать себе что угодно в лучшей больнице, вставить золотые зубы в любой момент, получить место в любом одесском санатории на любой месяц и, если бы у него была такая блажь, сняться хоть в главной роли в любом из фильмов киностудии имени Довженко.
Но такой блажи у него не было. Он по-прежнему ходил в ту же школу, не изменяя ей. Проверял тетради, хищно пополнял богатейшую коллекцию шпаргалок и только кивал на просьбы родителей:
– Яков Исакыч, моему, если что – я вас прошу как родного – сразу по шее!
И осенью пятьдесят второго он так же мирно прихрамывал на уроки – безмерно богатый человек без гроша на книжке и с заштопанными локтями. И – так же давал кому следовало по шее, не скупился на вразумление.
А Илья Самойлыч не удержался на своём партийном посту. За ним ночью пришли, в лучших традициях. И почему-то при обыске всё спрашивали:
– А где остальные ваши костюмы?
Не могли поверить, что их только три. Мишу, поднятого с постели в семейных трусах, к тому же со ржавыми на чёрном сатине разводами от неудачной стирки – колотило крупной дрожью. Не от страха, а от возбуждённого оскорбления. Папа его поцеловал, когда уводили:
– Держись, сынок, не дрейфь! Не без друзей…
Захлопнулась дверь, и Миша повалился на постель, подвывая, как маленький.
Люди вообще очень скоро узнают, если кого арестовали, а уж про аресты партийных деятелей – моментально. Так что с Мишей по-хорошему побеседовал парторг Николай Дмитриевич. Обсудил, так сказать, ситуацию. Сегодня общее комсомольское собрание всего факультета. И вести его, как всегда, должен комсорг Миша. То, что случилось, не должно бросать на Мишу тень: он отличный студент, общественник, во всех отношениях на хорошем счету. И у нас дети за отцов не отвечают. Но замалчивание происшедшего, как-никак, на Мишу тень бросает. Это происшедшее ему бы следовало оценить принципиально, по-комсомольски. И во всеуслышание. Вот в начале собрания, например. Он, парторг, сам собрание начнёт и предоставит Мише слово. У Миши есть время подготовиться: три часа осталось.
Ничего Миша не подготовился. Так и поднимался по боковым ступенечкам на сцену актового зала: узкоплечий и длинный, в вельветовой куртке на молнии – предмете комсомольского шика. Вот он весь на виду уже: у крытого красным стола. И будущее его тоже на виду: к нему Миша уверено шёл с первого дня в послевоенной школе. Парторг, за столом сидевший, кивнул ему ободряюще. Вот сейчас Миша разлепит пересохший рот и будет отрекаться от отца. Давать принципиальную оценку. Другого же выхода нет. Нет-нет-нет-нет, включился в голове метроном. Нет-нет-нет.
Миша вскрикнул и повалился, зацепив угол стола, сморщив красную скатерть. Он бился и выгибался на дощатой сцене, и метронома уже не слышал. Изо рта у него потекла кровь. Надо было вызывать «скорую». И вызвали.
Маня узнала первая, от второкурсника-историка, с которым встретилась тем вечером, чтоб идти в кино.
– Представляешь, кровища, а он голову назад вывернул, орёт и об пол колотится. А мы потом узнали, почему. В общем, хана комсоргу, вот он и задёргался.
Парень тут же пожалел, что Мане об этом рассказал, потому что Маня немедленно умчалась, даже не попрощавшись. Оставив языкатого второкурсника медленно соображать, что кина не будет.
Над Мишей тем временем совещались специалисты: наш пациент или не наш? С одной стороны, это не эпилептический припадок, иначе бы обмочился. Раз не обмочился – стало быть, припадок нервный, барышнинский – и завтра бы на выписку, таким и бюллетеня не дают. Но, с одной стороны, у него когда-то была черепная травма. Там вот, где белый клок, рубец прощупывается. И край языка прокушен. Тогда – похоже, что припадок не просто нервный. Но язык он мог просто прикусить, безо всякой эпилепсии, когда грохнулся. Он же там ударился обо что-то. Язык-то повреждён по мелочи, зашивать не надо. А вот насчёт сотрясения мозга сомнений нет: зрачки разного размера. И не расспросишь его ни о чём: он своим языком неделю-другую теперь ворочать не сможет. Ну, так ему две недели лежать надо всё равно – после сотрясения. Но – у нас ему лежать обязательно? Или родственникам отдать можно? Они уже до главврача дошли, добиваются. Можно, почему нельзя. Если они транспортировку возьмут на себя. А если припадок повторится – тогда к нам.
Так Якову и сказали. Ну, чтоб Яков в городе Одессе да не обеспечил транспортировку! Смешные люди.
Муся поила Мишу из трубочки. И даже в туалет выходить не разрешала. Лежи, герой. Доктор велел лежать – и лежи, и нечего тут стесняться. Дурачок мой маленький, он тётю Мусю стесняется… В общем, на первые несколько дней Миша оказался в полном распоряжении тёти Муси. Благо язык у него на возражения не поворачивался в буквальном смысле: распух весь. И пускай Петрик поставит рядом с Мишиной постелью раскладушку и ночует на ней: вдруг опять припадок? Боже ж мой, она же помнит… Нет, она сама будет рядом с ним ночевать!
Алёша примчался, вот и хорошо. Пускай сбегает за молоком, а Маня – быстренько на базар за курицей, на бульон. И пускай кто-нибудь Мише почитает, ему же нельзя читать, а он на книги сумасшедший.
К тому времени, как Мишин язык заворочался, он чувствовал себя, будто в детство вернулся: защищённым, обласканным, укутанным потеплее. Всё плохое – снаружи, а тут хорошо, и лампа горит. И, как тогда, в катакомбах – свои рядышком. Ну, не все, ясное дело, но всё-таки… А зато дядя Яков тут. А Светка не вернулась?
С Алёшей он за эти дни стал в прежние простые отношения: невозможно было сомневаться, что он про Алёшу глупости тогда думал.
Алёша был всё тот же. Друг. А это он, Миша, дурил. Светка такая, она ему просто ничего не сказала. С неё станется. Она ведь и Мише не говорила, но у Миши с отцом друг от друга секретов не было.
– Алёшка. Ты хоть знаешь, почему Светка в цирк пошла?
– Я сколько раз добивался, а она только дурачится. И врёт, по-моему. Так вот бросить институт… Но она же упёрлась, ты ж её знаешь.
– Ну так вот. Чтоб ты знал.
Алёша нашёл Свету в Кемерово. Даже не в гостинице, а на какой-то обшмыганной квартире. Мороз в том Кемерово стоял столбом, снегу было – по уши, а у неё, кажется, и валенок нет. Всё, не понадобятся ей больше валенки! Дураком он, Алёша, был, предателем не был. Так он ей и объявил, ворвавшись на квартиру настоящим разъярённым мужем.
– Всё. Собирайся. Поезд в шесть отходит.
– Ты с ума сошёл, ну Алёшка, ты правда сошёл с ума! У нас в шесть представление.
– А ты больше в цирке не работаешь. Ты замуж выходишь. И вообще беременна.
– Ты что, с печки упал?
– Тебе прямо сейчас сделать? Или до Одессы подождать? Светка, ещё одно слово – и я за себя не отвечаю. Я больше не позволю, чтоб ты морочила мне голову. Дура. Дурочка моя стоеросовая…
Так хорошо, оказывается, когда тобой командуют… Она, Света, привыкла быть самой сильной, а тут перед ней был не мальчишка, которого она знала, а мужчина – настоящий, знающий, что делает. Ну очень, очень ей почему-то захотелось верить, что он знает, что делает.
Шестичасового представления, конечно, уже нельзя было отменить. Но пятьдесят третий год Света встретила мужней женой, хоть и безработной пока.
Родителей Алёша поставил в курс дела чётко, как сообщал военную сводку. И вышел, не дожидаясь ответа. Павлу и нечего было сказать: получалось, что девочка к нему первому обратилась за помощью тогда, по телефону. Хорош же он был. С Андрейкиной, как-никак, дочерью. За то и вылетевшей из института, что – Андрейкина дочь. Нет, не за то, конечно, то был предлог. А за то, что повела себя, как Андрейкина дочь. Её выручали другие, по еврейскому блату: он этого Илью Самойловича как-то видел. Майора отставного. Браво, генерал Петров, георгиевский кавалер, ваше благородие!
Чуткая Анна присела на ручку кресла, обняла его за плечи.
– Ну, Павлик, всё уладится. Света хорошая девочка, правда, хорошая. И Алёша всё правильно делает, и радоваться надо. Ты просто всегда поднимал слишком много шума насчёт своего социального статуса, а это всё пустяки.
– Я – поднимал шум? Я – хоть словом…
– Ну, ты молча его поднимал, разве не так? Ещё студентом был – уже поднимал. А мы с тобой с тех пор чего только не видали, каких статусов не хлебали… И они так же будут. Что, девочка недостойно себя повела? Ты её просто не знаешь, она всегда такая.
– Я должен с ней объясниться.
– Ну и объяснись. Хочешь, я с ней поговорю, у меня с ней всегда были хорошие отношения.
– Нет, я сам.
Детали этого объяснения Павел никому не докладывал, но оно состоялось. Анна улыбнулась облегчённо, когда на следующий же вечер Света, придя с Алёшей в Театральный переулок, назвала Павла дядей Павлом. И бесстрашно поцеловала. Впрочем, она и всегда знала, что девочка незлопамятна. Анна с удовольствием накрывала на стол, и Света ей помогала, как в старое доброе время.
– Тётя Аня, где у вас вилки лежат?
Жили они отдельно от родителей, у Светы. На этом настоял Алёша. Павел не слишком возражал: ценил в молодых стремление к самостоятельности. Но уж свадьбу надо устроить, как полагается.
Они и устроили. Чинная генеральская квартира до ночи ходила ходуном. Только в загсе подкачали: почему-то на свидетелей Мишу и Петрика напал неудержимый смех, когда жениху и невесте загсовская мымра читала наставление о крепкой советской семье. А смеяться было нельзя, и от этого ещё смешнее. Уже и Света фыркнула, и Алёша с трудом сдерживался.
– Прекратите смеяться, а то не распишу! Что за несерьёзное отношение…
Мымра строго взглянула на невесту, и они встретились глазами. Тут мымре оставалось только капитулировать: сама она засмеялась добродушно, даже не слишком себе удивляясь. И всё быстренько оформила, и пожелала им счастья.
Петрика арестовали в феврале, и даже не дома. Он просто домой не пришёл. Кинулись выяснять: у следователей мало что выяснишь, но рассказали Петрика однокурсники. Ну, надо было выступить их институту с осуждением врачей-вредителей. Ну, собрание было, и Петрику даже, кажется, не обязательно было выступать. Или можно было бы сказать что-то обтекаемое: там выступавших и без него хватало. Это же было чисто формальное мероприятие, ну как везде. А Петрик вылез и понёс: что это еврейский погром, и он сам еврей, мало ли что по паспорту, и не будет в этом участвовать, и что – позор… Никто опомниться не успел, а он уже наговорил себе на статью. И какая муха его укусила? Всегда был такой практичный, знал, что к чему пришито…
Муся, плача, собирала передачу. Яков сказал, что можно устроить, передадут. И хлопотал, напрягая все свои контакты: ну сглупил мальчишка, так неужели срок дадут? А, с другой стороны – как замять – он ведь публично, и свидетелей – полный зал. В такое-то время – кто возьмёт на себя закрыть дело?
Света Мусю утешала:
– Его скоро выпустят, ну поверьте мне. Вот чует мое сердце – выпустят скоро. Ну тётечка Мусечка, ну вот увидите!
Почему-то Муся действительно заражалась этой нелепой уверенностью, но лишь когда Света была рядом. Так что весь тот конец февраля Света и была рядом, ночевать только домой ходила. Алёша не ворчал. Он понимал. Молодчина его Светка, тётя Муся иначе б с ума сошла!
И Светка первая углядела публикацию в «Правде» за первое марта, примчалась с ней к Якову. Нет, публикацию все читали, конечно. Но подумать – что это значит? Опытный читатель газет, Яков дожен был согласиться: если б «они» думали, что Сталин встанет – поостереглись бы такое написать. Что он болен – ещё куда ни шло, но там же было чёрным по белому ещё и другое. Что он не скоро сможет управлять страной! Он бы за это «им» головы посносил, до всех бы добрался. За меньшее головы сносили. Раз не боятся – значит, уверены, что не встанет. А это, в свою очередь, значит…
Ребята устроили вечеринку: конечно, у Светы с Алёшей. Только своей компанией. Вчетвером, то есть.
– Ну, за Петрика!
Такое время психованное, будем веселиться! Унывать не надо!
И давайте слушать джаз! Все четверо были несколько взвинчены: пахло большими переменами. А тогда, может, Петрик вправду выйдет очень скоро? И дядя Илюша?
Алёша умело управлялся со стареньким проигрывателем. На нём, как водилось, вращались чьи-то рёбра: серые на чёрном. Ото всех рентгеновских снимков сквозит холодочком смерти, но пела с этих рёбер труба – серебряно и счастливо – совсем о другом. Они пили дешёвое белое вино – по кругу, из горлышка. Так было лучше, чем из стаканов. Алёша сидел на полу, откинув голову Свете на колени. Маня, тоненькая, черноволосая – они её дразнили раньше «глаза на ножках» – воробышком свернулась в своём любимом кресле, слушала серебряную трубу. А из кресла – уж совсем одни глаза от Мани остались.
– А вдруг, а вдруг? – выпевала запретная труба, и запретные будила надежды.
– Ну, за нас! – Миша приобнял Маню вместе с креслом, – чтоб мы, главное, вместе держались! Не вешай нос, Манечка, всё будет хорошо. Светка у нас чувствительная, как барометр: она, видишь, чует. Ну?
И Маня улыбнулась, и лихо глотнула из горлышка – так лихо, что поперхнулась и пролила. И все засмеялись, и Маня тоже. И они пели свои любимые песни, и дразнили друг друга, и хохотали, а Куть лазил у них по коленям.
Утром к ним в дверь заколотили из коммунального коридора:
– Кончайте там веселиться! Сталин умер!
На кухне мадам Путько причитала навзрыд:
– Как же мы теперь будем? Ну как же теперь? Без Сталина – ка-а-к же?
– Ой-вей, отец родной! – съязвила мадам Званская, – по мужу она так не плакала!
– Что ты сказала, морда жидовская?!
– А ты полегче теперь с жидовской мордой, прошло твоё время!
– Вы слышите, нет, люди, вы слышите? Они уже опять наглеют!
Там, на кухне, раздавались батальные звуки и вопли насчёт милиции. Но друзья не обращали внимания: баталии были не в первый раз, а нога милиционера в эту квартиру никогда не ступала. И не ступит. Одно время прошло, другое начиналось. Неведомо какое. Надо держаться вместе. Света распахнула разбухшую оконную раму, и их ознобило утренним сырым ветерком – совсем, совсем весенним. Чуча профырчала крылышками мимо Маниной щеки: завтракать крошками со скатерти.