355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Ратушинская » Наследники минного поля » Текст книги (страница 13)
Наследники минного поля
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 13:15

Текст книги "Наследники минного поля"


Автор книги: Ирина Ратушинская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 24 страниц)

Алёша, впрочем, прибежал сам: сколько можно дураком сидеть на телефоне! Уже вымытый Андрейка рассказал ему события, нещадно рисуясь. Света тем временем громыхала на кухне: мытьё осуществлялось в тазу и лохани и требовало тонкой эквилибристики, чтоб не залить сквозь дощатый пол соседей снизу. На кухню Алёшу, конечно, не пустили, и он так и не понял, чего ему больше хочется: расцеловать эту сумасшедшую девчонку или накостылять ей по шее.

Света с тех пор Павла Ивановича продолжала стесняться, но глубоко уважала: получалось, если он не прямой их с Андрейкой спаситель, то всё равно в том деле играл немалую роль. Хотя хорошо, что он этого не знает. А скольких же ещё спасли таких, как они! Город, впрочем, пылкой признательности не питал: немногие вообще догадались о причастности Одесского военного округа к этой стрельбе. Большинство истолковало дело иначе: просто урки перебили друг друга, вот и тихо стало. И туда им и дорога. Через малое время ходить затемно по улицам уже не считалось особым безрассудством. Товарищ Сталин товарища Жукова похвалил. И стала с тех пор в Одессе несомненная советская власть.

А Андрейка был уверен окончательно, что если Господь на молитву не сразу отзывается, то значит, и спешки нет. А уж если действительно есть – то отзывается сразу.

ГЛАВА 14

Кожаная курточка от Карла Оттовича была как заговоренная: сносу ей не было. Только теперь рукава не надо было подворачивать. Света имела все шансы доходить в ней до старости, если больше не вырастет. Но это вряд ли: ей сегодня восемнадцать лет стукнуло. Выросла уже.

Тётя Клара сунула ей подарок под подушку, как маленькой. Пару чулок и красивую открытку с прочувствованной надписью: «Поздравляю мою девочку дорогую и желаю успехов в ударной учебе и здоровья в личной жизни». Андрейка подарил зеркальце в фигурной рамке: он её сам лобзиком в кружке выпиливал. И завтракали по-праздничному, на белой скатерти пили чай с бубликами и сливовым повидлом. Но торопились все: будний день сегодня, суббота. Андрейке – в школу, Свете – в институт, у них там с посещаемостью строго. А тёте Кларе – хозяйничать, вечером гости придут. Тётя Клара не работала теперь, только две недели как выписалась из больницы.

Ужас, что творилось на улице: с моря дул свирепый ветер, просвистывал навылет перекрёстки, завивал мокрый снег не вниз, а вверх. А Свете даже нравилось. Была у неё такая странность: чем паскуднее погода, тем уютнее идти себе по улице. Раз есть, куда идти. Ботинок правый немного подтекает, но это ничего. С виду он вполне приличный.

Она даже не спешила: неплохо и одной порадоваться. Первый день её взрослой жизни – и разве плохая это жизнь? Студентка педагогического института – каково звучит! Скоро первую сессию сдавать, ну, она-то сдаст… Ещё ей нравилось фасонить своей внешностью: берет лихо сдвинут набок, глаза зелёные, а курточка-то, курточка! Тётю Клару вылечили, и она молодцом. И после больницы не пила ни капли. Но ещё что-то хорошее было, и никак она не могла поймать, что. Да, ребята придут вечером, будет дым коромыслом. И Алёша… Но ещё что-то… Вот, поймала! Ей ночью мама снилась. Не мертвая, а живая и весёлая. И они с ней куда-то шли.

Гости уже разошлись, тётя Клара спать легла, и остались ребята своей компанией, с явным намерением кутить до утра. В квадратной, выходящей во двор комнате Светы и Андрейки было им всего уютнее. У Алёши тоже была собственная комната, но там как-то неудобно было шуметь: они стеснялись апартаментов. А тут – хоть пой, хоть пляши. Соседей Света то ли приручила, то ли укротила – в общем, они не скандалили. Да и то сказать, у юнцов сорок восьмого года лишнего мяса на костях не было, так что пол проломить они явно не рисковали. А мешать людям радоваться считалось всё же неприличным.

Но напелись уже, наплясались, и теперь были у них «полежалки» – как тогда на Коблевской, а еще раньше – у Муси, на двух матрасах. Вместо продавленного дивана Алёша с Мишей ещё летом сколотили не то нары, не то тахту: сооружение во весь угол. Сооружение было крыто ковром, под ним в рундуках умещалось всякое барахло, а не нём – вся компания, если потесниться. Маньку, впрочем, угнездили в кресло, чтоб гитарой не пихалась. Миша барином разлёгся на половике, подмостив ещё и подушку. Они давно все вместе не собирались: с лета, когда сразу трое заделались студентами. Жизнь норовила разнести их в разные стороны, а им не хотелось. Обидно получалось, и вроде как предательство. Но и одной семьёй, как раньше, не выходило никак: прошли те времена.

Шустрый Петрик изо всего норовил извлечь пользу, так что сейчас облекал ситуацию в философски обоснованную форму:

– Это по жизни даже здорово получается: смотрите, лет через пять – у каждого из нас везде будет свой человек!

– Это да, – лениво отозвался Миша, – только Алёшка у нас подкачал. Что ж ты, Алёшенька, в инженеры пошёл? Инженеров сажают сейчас, как картошку. Ты ж нас всех на одних передачах разоришь. Умелец – так иди в слесари-сантехники. Там, если не сопьёшься – озолотишься. У них «левые» – знаешь, какие? А у нас у всех слесарь свой будет.

Алёша словесным ответом его не удостоил, а швырнул подушкой. Миша, мефистофельски ухмыляясь, и её пристроил себе под бок. Маня фыркнула из кресла:

– Кто б выступал! Это ты, Мишка, подкачал. Почему в прокуроры не пошёл? Вот двинет Петрик по торговой части, развернёт коммерцию – кто сядет, так это он. Нам свой прокурор нужен. А не история с философией.

– Миша у нас будет партийной шишкой какой-нибудь, – выразила оптимизм Света, – это даже лучше, чем прокурор.

– Тах их тоже сажают – во!

– Сажают за излишнюю преданность марксизму, – со знанием дела сообщил Миша. – Посмотрите, люди добрые, похоже ли это на меня?

Он приподнялся, чтоб люди добрые посмотрели, и Андрейка выдернул из-под него подушку.

– Хватит тебе одной, пока ты ещё не шишка! Светка! Ещё чаю хочу!

Ещё чаю хотели все, к тому же от пиршества оставались конфеты-подушечки и немного винегрета. Большой свет зажигать не стали, хватало и настольной лампочки. Света к тому же пристроила среди разнокалиберных чашек коптилку из гильзы.

– Помните?

Ещё бы они не помнили! Сдвинулись плечами, помолчали. И «наш привидений» смотрел из угла. Не тот же самый, но точь-в – точь похожий. Его Петрик с Маней сделали и принесли сегодня в качестве подарка.

За чаепитием картина вырисовывалась такая. Маня – ясно, она музыкантша и певица отродясь. Тут ничего не попишешь, практической пользы от неё будет мало. Ну да пускай, хоть бесплатные билеты в концерты будет обеспечивать всей команде. Петрик уже нарисовался. Миша тоже, если сам себя всякими идеями не погубит. Впрочем, он, поумнел, кажется. Ах, это у него уже первоисточники из ушей закапали? Ну, спасибо первоисточникам…

Пока Алёша Политех окончит – может, пройдёт мода сажать инженеров. А свой технический гений – это может пригодиться. Пускай вот от комаров какой-нибудь пулемёт выдумает, сразу Сталинскую премию получит.

Андрейка вот пока никаких талантов не проявил, кроме поэтических. Но это, может быть, возрастное и пройдёт. Он же у нас младшенький. А не пройдёт – так не оставим же в беде нищего поэта.

Нет, богатым поэтом Андрейке стать не светит. Посмотреть только, что он пишет! Нет чтоб про Первомай или Вождя любимого. В школьной стенгазете и то нечего напечатать.

– Про Первомай – это что, поэзия? – завёлся Андрейка.

– Вот, я же говорю – переходный возраст, – съязвил Петрик, не упускавший напоминать, что сам на год старше. – Я его как-то спросил: поэзия – это что? Так он отвлёкся думать на полчаса. Я говорю: ну пример дай, дальше я сам усеку. Так что ж он выдал? «Вышла из мрака с перстами пурпурными Эос». Гадом буду, ни слова не перевираю. То есть – лиловые у этой Эос пальцы. Я вот на Ланжероне утопленицу видал: синяя вся, а пальцы лиловые. И под глазами. Так это ему поэзия, а Первомай – не поэзия!

– Ну, Петрик, ты умеешь всё испошлить!

– Всё уже испошлено глубоко до нас. Я только пытаюсь исправить. Чётко надо мыслить, чтоб жить красиво.

Ладно, пускай Петрик чётко мыслит, ему про красивую жизнь виднее. А Андрейке – про поэзию. Не зарывать же талант, какой ни есть. Говорим же: прокормим – и с перстами, а понадобится, так и с Эос. А вот Света у нас не вырисовывается. Что она забыла в том Педине? Конечно, у неё таланты укротительницы есть, но не слишком ли жирно этих талантов будет для школьной училки? А куда ей? В великие шпионки? В актрисы? В укротительницы тигров?

– Ребята, да дать ей вольную! Пускай делает что ни попадя, чем глупее, тем лучше. Она нам всем удачу принесёт – подал голос Миша. – Она ж у нас везучая!

Тут все согласились, и Света охотно признала, что она везучая.

– В кого тапочек попадёт – тому повезёт первому! И запустила тапочек под потолок. Все, хохоча, упали на пол. Тапочек пришёлся Алёше по голове.

– Умный будешь! Пулемёт построишь! – заливался Андрейка.

Они продурачились до утра. В самом деле, не присягать же им было друг другу.

Света прибежала с последнего зачета голодная, как сорок тысяч братьев. Ей надо было быстренько протереть пюре, а остальная передача была уже сложена в кошёлку. И бежать к тёте Кларе в больницу, она снова была в больнице, и на этот раз отвезли её туда на «скорой». Тетя Клара маялась сердцем – чем дальше, тем хуже. Потому что ей часто снился её Петя, и она кричала по ночам, звала его и плакала. А по науке это называлось: инфаркт миокарда, но вчера врач сказал, что опасности уже почти нет.

Однако Андрейка вылетел сестре навстречу, даже куртку снять не дал.

– Письмо от мамы! Из Польши! Она нас вызывает к себе через польское посольство! С ней жить!

Света где стояла, там и села.

– Постой, не ори… Это ошибка какая-то. Или провокация. Ты подумай: откуда мама будет в Польше и откуда в Польше знают наш адрес?

– Ну смотри, смотри! Ты же знаешь мамин почерк?

Света взяла письмо. «Дорогие мои Света и Ендрусь!» Тут до неё дошло, что маминого почерка она не знает. Записка, что оставила мама, когда за ней пришли – так и осталась тогда в их бывшей квартире. Восемь лет Света жила, первым законом ощущая эти две строчки. Но совсем не помнила, как они выглядели.

Андрейка рвался в польское посольство, немедленно! Света отговаривала:

– Погоди, ты сам подумай: Польша ж заграница. Кто нас туда пустит жить? Ты к посольству только подойди – уже в шпионы попадёшь, доказывай потом… Нет, это или проверка какая-то, или вообще непонятно, что. Может, это кто-то нас дурачит.

– А кому мы нужны, кроме мамы?

Глаза у Андрейки были злые и требовательные, он никогда раньше так на неё не смотрел.

– Надо с кем-нибудь посоветоваться, не пори горячку.

– Ты лучше так и скажи, что из института вылететь боишься!

Они поссорились. Света схватила кошёлку с передачей и хлопнула дверью. Тереть пюре она уже не успевала, там пускали до пяти. Андрейка сел писать письмо. «Мама, мамочка! Я всегда знал, что ты найдёшься!» У него защипало в глазах, и он дописал: «Забери меня к себе, скорее».

Тётю Клару хоронили на втором кладбище. Оказалось, у неё в Одессе были фронтовые друзья. Раньше они не приходили, а теперь пришли. Павел Иванович взял все похоронные хлопоты на себя. Он всегда к тёте Кларе очень сердечно относился. И хорошо сделал, потому что Света совсем растерялась и отупела от горя. А так было всё достойно: военный оркестр, и цветы, и на подушечке несли тёти Кларины ордена. И даже известная во дворе скандалистка мадам Званская, которая иначе как пьянюгой тётю Клару не называла, причитала теперь:

– Героиня наша! Кларочка! Ой, люди, дайте ж мне с ней попрощаться!

Алёша от Светы не отходил, а Анна после похорон осталась у них ночевать.

А наутро был безобразный скандал: на комнату тёти Клары перетендовали соседи, сразу две семьи.

– Нет такого закона, чтоб сирот в одну комнату уплотнять! Они ж разнополые! – орала мадам Званская. Другие тоже орали, и уже кто-то кого-то хватал за грудки. Управдом сунулся с рулеткой в тёти Кларину комнату: обмерять.

Свете стало тошно, так тошно, что если б не вмешалась Анна, она взяла бы свои вещички и ушла отсюда. На улицу. С ними уже такое было… ничего, выжили. И Андрейка уже стоял, бледный, вопросительно глядя на Свету. Но Анна управдома выставила, а Свете с Андрейкой приказала ни во что не мешаться и из квартиры не выходить. И энергично взяла дело в свои руки. Она уже попривыкла быть генеральшей. А может, частица боевого духа тёти Клары передалась ей на этот раз. Где она и как утрясала вопрос, Света не знала. Ей только один раз пришлось пойти в домоуправление и где-то там расписаться, потому что она была совершеннолетняя. Ответственный квартиросъёмщик, так, кажется, это называлось. И то Анна пошла с ней. На всякий случай.

На Свету теперь напал всеобъемлющий страх. Жизнь и раньше поворачивалась к ней грязными и страшными сторонами. Но тут она почему-то никак не могла с собой сладить. Было страшно за Андрейку: он больше её не слушался. Мало ли что он может выкинуть… В добавление к письму, которое он раньше отправил в Польшу, а потом уж сказал Свете. А если его арестуют? А если её арестуют, а он совсем один останется? У него даже паспорта ещё нет… А сколько было случаев, когда арестовывали по доносу соседей, которым комнаты были нужны?

Она получала стипендию, и по ночам сортировала письма на Главпочтамте: эту подработку ей ещё тётя Клара устроила. Но всё равно не хватало, и было страшно оставлять Андрейку на ночь одного: а вдруг она вернётся, а его нет? Оставшиеся золотые империалы как-нибудь поменять на деньги? Но надо было искать концы, как это сделать. А искать нелегальные концы она тоже теперь боялась.

Она ходила в институт, и там тоже было нехорошо. Студенты с третьего курса написали что-то смешное. Что именно – им не читали, но комсомольское собрание факультета было с обязательной явкой, и они должны были клеймить тех четверых позором, так и не зная, за какой такой текст. Света боялась, что и ей прикажут выступать, но обошлось. Для неё обошлось. Пока.

Такой Алёша Свету ещё не знал. У него прямо сердце переворачивалось: Светка, его Светка потеряла кураж! А сколько девчонка может всё на себе одна тянуть? Привыкли все: везучая… Он-то при маме был все эти годы, а потом и при отце. И воображал, что они с ней наравне горе хлебают. А она этого обалдуя нянчила, а потом ещё и тётку-пьяницу. Тут свихнёшься… И неизвестно, какой выходки от неё ждать, если есть ещё в ней силы на выходки. Он видел её злой, и весёлой, и испуганной, и ласковой, и грубой. Даже зарёванной один раз. Но слабой не видел никогда.

– Светка. Угадай, что я думаю.

Света даже головы не подняла, только мотнула подбородком:

– Парабеллум не отдам!

Про парабеллум Алёша вообще забыл, так что тут у него в животе захолодело. Он схватил её за плечи, и они неожиданно оказались такими птичьими косточками, такими беспомощными…

– Дурочка моя маленькая…

От них отмело всё, что было с ними и будет, не было ни года никакого, ни коммуналок, ни генералов, ни комсомольских собраний, ни арестов, ни голода, ни странных писем. И смерти там тоже не было.

А когда Алёша возвратился в тот мир, где всё это было, действия его были быстры и решительны. Он нарычал на Андрейку: балбес, нашёл когда сестре нервы мотать. Взял у Светы половину монет: как их в деньги обратить – не её забота. Сам он понятия не имел – как, но вдруг вспомнил, что Мишин папа недавно вставил себе золотой зуб и ещё расхваливал зубного техника, гениального специалиста, с которым на этом деле познакомился. И не задумываясь обратился к Мишиному папе: так-таки к работнику райкома партии с золотыми империалами! Конфиденциально. Мишин отец обругал Алёшу аферистом и валютчиком, но монеты взял и через несколько дней вручил Алёше прямо-таки неслыханную сумму. С соответствующим внушением: чтоб Алёша забыл, что он когда-нибудь золото в руках держал, дурень желторотый.

Потом Алёша имел крупный разговор с собственным отцом. Павел раньше опешил, а потом пришёл в тихую ярость. Стало быть, пока он, дворянин и георгиевский кавалер костьми ложился, чтоб из лишенца, зэка, штрафника – уцепиться за самый край жизни, выкарабкаться и занять в этой жизни достойное место, пока вытягивал семью из нищеты и унижений – его сын вздумал жениться на босячке уличной! Нет, он сам – человек с широкими взглядами, он понимает, что у жены и сына были трудные годы, когда они водились с кем ни попадя. Взятые отдельно, эти девочка и мальчик вызывали у него даже симпатию: они не виноваты, что жили в развалках и воровали по базарам. Он даже не удивлялся, что Анна так тепло к ним относилась: понятное дело, его Анна – добрая душа, рада всех вокруг пригреть. В конце концов, он и сам рад был им помочь, разве нет? Но – эта девчонка в качестве невестки? С его фамилией? Хорошо же она нацелилась, ловкие девицы на базарах вырастают и практичные… И хорошо же его единственный сын вздумал продолжать род Петровых. Да он хоть понимает, что он после гибели Олега – единственный, кому продолжать?

Этого он ничего не сказал: юный Петров смотрел на него слишком знакомым взглядом. Сказал другое:

– И ты полагаешь, что это порядочно? Ты – ещё никто. На ноги не встал, в люди не вышел. Студент – что такое студент? Это что, самостоятельный человек? Мужчина, обеспечивающий семью? Делать предложение кому бы то ни было, не имея почвы под ногами – достойно, по-твоему? Или ты думаешь, что генеральский сынок – само по себе – жизненный статус? Если она девушка с достоинством, она тебе откажет. А если нет – я тебя не поздравляю.

Внимательно взглянул на сына: не перебрал? Порода-то их, петровская. Такому пригрози, что предоставят полную свободу свистеть в кулак вместе с девкой его – воспримет как вызов, хлопнет дверью и именно этим и займется: станет свистеть в кулак. Эту тему лучше не поднимать. Вон, сидит, весь остроконечный, рот – в прямую линию. Всё перед собой смести готов, даже матери не пожалеет.

Он откинулся на спинку дивана и ровным голосом добавил:

– С точки зрения мужской чести, я бы тебе советовал окончить институт, стать в жизни чем-то, а потом уж предлагать свою руку. Когда на неё опереться можно будет. И больше мне тут сказать нечего.

Нечего было Алёше возразить отцу по вопросам чести. Поэтому он молчал, думал сосредоточенно. И Павел завершил разговор уже помягче:

– Я, сынок, в твою мать был влюблён ещё гимназистом. А венчались мы, когда я был уже боевой офицер. Раньше – не смел её жизнь связать со своей. В измельчание людей с каждым поколением я не верю. Не имею к тому оснований, глядя на тебя. Ты – наследник моей дворянской шпаги, и мальчишкой ещё показал, что тобой можно гордиться. И матери, и мне. Так что и впредь не сомневаюсь, что ты себя не уронишь ни в чём.

Он задержал руку на плече Алёши. Эх, мальчик мой, столько лет рос без отца, отвыкли мы с тобой друг от друга. Уж по голове, как семилетнего, не потреплешь. А учиться тебе ещё три года, то ли четыре, за это время такая бойкая девица сто раз найдёт, за кого замуж выскочить, думал Павел. А Анну надо предупредить: хватит играть в семейные отношения с прежними подвальными знакомыми. А то и доиграться можно.

ГЛАВА 15

Маме Марине к началу войны было всего-то двадцать девять лет. Так что она в этапе не погибла: молодая-сильная, доехала до лагеря живой, только обморозилась немножко. И со смешным сроком: пять лет. Ей уже в лагере более опытные объяснили, что могло быть и хуже, потому что когда началась война – арестовывали просто так, кто там в списках числился на подозрении. А она – конечно, могла числиться: и полька, и муж арестован. Так что ей ещё повезло, что она, не зная, в чём её обвиняют, сразу стала оправдываться перед следователем за самовольный прогул: не всё ли ему было равно, что ей лепить? Вот и вышел срок маленький, а ей-то, глупой, казалось, что он – огромный: так и пошла на этап, обливаясь слезами.

А вот Яцек – тот, действительно, чудом остался жив, и всё дальше было, как чудо: с той минуты, когда он поднял на неё взгляд из-под длинных ресниц.

– Пани муви по-польску?

Окуда он узнал, как мог догадаться? В медсестричке на лагерном пункте – зэк с лесоповала – как мог опознать свою? Ах, Яцек всё мог, и она с ним всё могла: даже не бояться каждый день, что он этот день не выживет. Потому что Яцек не мог не выжить, такой это был человек.

Она собиралась теперь в дорогу, и он путался под ногами и мешал, как все мужчины во время сборов. Шляпку, брать ли синюю шляпку? Или там теперь не положено ходить в шляпках? Высокий, с военной выправкой, с молодым лицом – он был самый красивый мужчина среди толпы провожающих. Поцеловал ей руку, улыбнулся уверенно:

– Жду вас.

О, как дети его будут любить, когда познакомятся: конечно же, будут любить! И кончится кошмар её жизни, и как они будут теперь счастливы: она, и Яцек, и дети – все вместе! Матка Боска, неужели так и будет? Сколько лет она с ума сходила, изводясь неизвестностью, но нашлись! Разве это не Божье чудо, что нашлись и живы! О, Яцек всё может: разве бы она сама устроила, чтоб детей искали через посольство – так долго, так долго, у неё чуть душа не разорвалась – но не бросали искать, и нашли всё же! И разве она бы поверила, что это так и будет, если б не Яцек: она бы не выдержала без него, она бы просто умерла!

Надо держать себя в руках: там еще будут всякие формальности, Яцек предупреждал. Но пан Михал в посольстве во всём ей поможет. Она щёлкнула пудреницей и обмахнула лицо пуховкой. За окном покачивались и плыли леса: еловые c чем-то там ещё. И лиловые от заходящего солнца. Скоро советская граница. Пани Тесленкова проверила, в сумочке ли её паспорт.

О, какая дыра был этот двор на Гаванной, которая к тому же по-советски как-то иначе называлась! Она отвыкла от этой одесской грязи, они теперь с Яцеком прилично жили. И душно было – ещё хуже, чем на улице, и тянуло жареной рыбой. Какая-то обрюзгшая баба в засаленном халате и в шлёпанцах гналась с мухобойкой за орущими мальчишками:

– Я вам дам, шпанюки, по чистому белью мячом паскудить!

Мальчишки веселились и кричали:

– Шухер!

Она поискала глазами, но Ендруся среди них не было. Да-да, Ендрусю уже шестнадцатый год, он не может тут бегать. Баба остановилась на разлёте и отвесила нижнюю губу.

– Вы до кого, мадам?

– В девятнадцатую квартиру. Бурлаки здесь живут?

– Вон тудою по лестнице. А вы кто же им будете?

Глаза бабы сияли жадным любопытством: такого иностранного вида дамочка не каждый день во двор заходит, а она ж её первая увидела! Но Марине некогда было с ней разговаривать.

К шелушащейся от старой краски двери были приколочены пять табличек с разными фамилиями. На одной, фанерной, было выведено чернильным карандашом: «Тимофеева, Бурлак. 3 р». Марина позвонила три раза. Кто такая Тимофеева? А вдруг она и откроет? А вдруг ей никто не откроет? Вдруг детей дома нет, они же могут быть где-нибудь… Это будет ужасно! Но она никуда не уйдёт, она будет сидеть здесь под дверью и ждать хоть до ночи.

Дверь открыл высокий, выше её, худенький подросток. Там было так темно в коридоре, что она со свету не могла различить лица. А он, видимо, мог. Он замер неподвижно на миг и тихо, как-то на вдохе, ахнул:

– Мама!?

Вот она какая теперь была, их мама Марина, прямо как киноактриса она была – да куда там киноактрисам! И от неё пахло сиренью и чем-то ещё, каким-то счастливым и незнакомым запахом. Андрейка зарывался носом в её волосы и боромотал, как в детстве: «мамуся!» Света, длинноногая, как жеребёнок – Господи, какие они теперь были большие! – тёрлась головой о её плечо. И много, много времени прошло, пока они хоть что-то связное могли друг другу сказать.

До Светы доходило не сразу, но всё же доходило: да, она приехала за ними. Получила письмо Ендруся и сразу приехала – так быстро, как всякие инстанции позволили. Воссоединение польских семей теперь разрешается, и они будут польские граждане. Как мама. С Польшей у советских теперь особые отношения, так что можно. Мама была с сорок третьего года в Войске Польском, его на советской территории тогда и формировали, это даже было в советских газетах… Да, советских газет в сорок третьем году они не читали… В общем, это долгая история, но маму туда взяли медсестрой, из лагеря прямо.

Как она попала в лагерные медсёстры, Марина детям не стала говорить, этого никому, никому нельзя было говорить, только один раз – на исповеди.

А тогда, в сорок третьем, поляков, кто живой оставался, набирали туда из лагерей, и её тоже устроили – святой человек устроил, иначе бы ей не выжить! И они с Яцеком, сразу когда опять открыли польские посольства, стали их разыскивать. Света с Ендрусем раньше, наверное, будут называть его паном Яцеком, но очень быстро его полюбят. Он их так ждёт, как собственных детей. Это мамин муж – Яцек, она замужем теперь. И у них есть польская сестричка Яся. Вот так.

Всё было так невероятно и оглушительно, что Света не очень хорошо понимала, но вопросов не задавала: это успеется. Главное – мама есть, вот она, живая. И вот Андрейка живой, она его сберегла – видишь, мама? Ей стало легко, так легко, что хоть реви: не за кого ей теперь бояться! Нет, и реветь тоже не хотелось: такой беззаботной она стала, что её просто почти совсем не было! И никаких мыслей в голове: до чего же это чудесное состояние! Но, поскольку она не привыкла не иметь никаких забот, долго она в такой счастливой невесомости не продержалась. Надо же маму чаем напоить!

Когда она пришла с закипевшим чайником, мама всхлипывала, сидя в обнимку с Андрейкой на тахте. Не надо бы сразу все их истории ей рассказывать, но Андрейка хотел – всё, всё: как они жили без неё. Снаружи грохнуло, и захлопали открытые окна. Все трое вздрогнули и рассмеялись: это начиналась гроза, всего-то навсего! Ветки сирени, притащенные вчера Алёшей, вздрагивали в стеклянной банке, и комнату озаряло лиловыми вспышками. Андрейка с трудом откупорил тёмную бутылку молдавского вина: им сосед дядя Гриша принёс по такому случаю.

Потому что мадам Званская рассказала уже всем, что к «сироткам» приехала ихняя мать, пускай её покрасят, если не мать, это ж сразу видно. Ну прямо Светочкино лицо, и на Андрейку похожая ещё больше, потому что глаза голубые, чтоб ей, мадам Званской, так жить. Такая дама с фасоном, и во всём заграничном, даже и в чулочках прозрачных – в мае-то месяце! Так что весь двор уже знал, и не по одному разу. Но в дверь не стучали – ни за солью, ни за спичками: деликатничали. Сколько ж дети маму не видели, некрасиво лезть. И – вдруг и вправду иностранка, хотя это мадам Званская уже брешет, потому что не может быть? Но всё– таки… Лучше не лезть особенно, потому что иностранка уедет, а они тут останутся: со всеми последствиями – чтобы предсказуемыми, так таки нет.

Назавтра они ничего не делали: такой это был чудесный день, и всё равно воскресенье, так что никакие документы невозможно было оформлять. Они пошли бродить по городу, майское солнце подсушило улицы, и было свежо, и пароходы гудели из порта, а мама всё радовалась – и что Оперный театр на месте, и что тётки на Соборке продают тюльпаны и нарциссы, как будто и не было ничего. А к прежнему своему дому они не подходили: не хотели как-то все трое.

Уже к вечеру Света вспомнила, что они с Алёшей договорились идти сегодня в кино, и явилась, запыхавшись, но не опоздав: в маминой сногсшибательной кружевной блузке, с рукавами фонариком и вот с таким воротом! У них с мамой был теперь один размер, надо же!

– И что же, ты поедешь? – спросил Алёша. Всего только спросил, спокойно так, тихо. А она как-то и не думала, правда, совсем не думала: что с ней-то будет? Мама же не насовсем приехала, она за ними приехала. Чтоб забрать их к этому святому Яцеку, который их ждёт, как своих детей. Мамин муж, но не отец – как это называется по-польски? Поехать в Польшу – здорово, конечно, но уехать насовсем? Это как? А Алёша? А – вообще всё? А что – всё? Что у неё здесь – всё, кроме Андрейки? Андрейка мамин теперь, он уже вещи пакует, хочет поскорее к маме в гостиницу перебраться. И они вчера с мамой говорили, как это хорошо, что ему ещё шестнадцати нет, а то поставили бы на воинский учёт, и это бы всё осложнило. А так Андрейка ребёнок. Мамин. А она – чья?

Алёша глаза опустил и взглядом на неё не давил: он давал ей вольную. По всем правилам. Только ждал ответа на вопрос. Вот она сейчас скажет, что поедет. В Польшу – в волшебную страну, раз там мама живёт. И там её будут любить и беречь, и блузки у неё будут вот с таким воротом, а тут она что видала? Лушпайки картофельные? Ночёвки бездомные? И смерть? И устроенную жизнь – чтобы крыша над головой, и стипендия, но за это – страх до самых костей, который никогда, никогда не кончится? Вот она сейчас скажет, что поедет. И он ей пожелает счастья – и не позволит себе дрогнуть: даже уголки глаз зажать, и уголки губ. Так он мальчиком делал, когда что-нибудь плохое случалось. Как тогда, когда Гава хоронили. А сейчас – контролирует. И останется тут, и будет ещё на вокзале храбриться и улыбаться. Чтоб она, дурочка, не плакала – вольная ей будет – с улыбкой. Насовсем. Навсегда.

– Никуда я не поеду. Ты что, уже и обрадовался?

– А ты хочешь, чтоб я упустил шанс сбыть тебя с рук? Вредину такую…

Иначе они не могли друг с другом говорить, не привыкли. А целоваться зато могли по-человечески. Чем и занялись, прямо на Николаевском бульваре, который вообще-то как-то иначе назывался, но Света сидела по сортировке писем на других районах. Алёша Свету проводил до дверей, но было так поздно, что приглашать его зайти с мамой познакомиться было бы глупо. А мама не спала, она Свету ждала. Не идти же ей ночевать в гостиницу: ещё ночь с детьми врозь – это было бы невыносимо.

– Светочка, детка, ты не замёрзла? Ночью – в блузочке одной… Где ты была так поздно? Я волновалась.

Видно было, что волновалась: она изо всех сил старалась не сердиться и Свету не упрекать. Но под глазами у неё были красные пятна, и Свете, как когда-то давно, захотелось прикинуться «аньолком» под маминым беспокойным взглядом. И волосы растрёпаны, наверное: всегда-то Алёшка, когда целуется, причёску разворошит. Так что она маму поскорее стала обнимать. Андрейка спал уже без задних ног, и теперь они с мамой были вдвоём на тахте. Мама накинула на Свету платок с бахромчатыми висюльками: вправду, было свежо. Но окна не хотелось закрывать. Разговора было не избежать прямо сейчас, а жалко. Так было бы хорошо посидеть с мамой только вдвоём, и говорить о чем-нибудь приятном и лёгком. Что женщины носят в Польше, например.

– Я с женихом видалась, мамочка. Я тебя завтра с ним познакомлю.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю